Текст книги "Книга Предтеч"
Автор книги: Александр Шуваев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
–Ладно! Даже ты – есть, и ты достал меня, но я, – я понял твои дешевые трюки! С тех пор, как помню себя, я не понимал страшных сказок, кто бы их ни сочинял, – неграмотные деревенские бабки или отцы церкви! Сказать, – почему, ты?! Потому что никогда не мог себе представить ничего, что было бы для меня по-настоящему страшным! Что мне все твои страшные места, если я плюю на свою смерть?! Душа в вечном рабстве и бесконечных страданиях у какой-нибудь мерзкой твари, что есть в запасе у Тебя? Моя душа, – ха!!! В жизни не слыхал ничего смешнее! Если она и есть у кого-то или кое у кого, то только не у меня!!! Я не хвастаюсь, я действительно никогда в жизни не ощущал ни благ от ее присутствия и ни невзгод, и вовсе это не вызов, не богохульство, потому что даже для того, чтобы стать преступником, надо иметь, что преступать! А мне преступать нечего! И всегда было нечего! Кто же знал, что все окажется так элементарно и дешево в своем коварстве?! Кто знал, что смысл твоих страшных мест – это снятие давления?! Чтобы я взорвался, как вытащенная на воздух глубоководная рыба?! Чтобы меня вывернуло наизнанку, как п-пустой мешок?! Чтобы потроха мои, наконец, сожрали твои дьяволы?! Как это остроумно, как изящно, как благородно, – протащить человека через узость и потом враз поставить перед твоей проклятой пустотой, чтобы в ней он как в зеркале увидал свою суть и лопнул бы, как кровавый пузырь? Вот ты, значит, как?! Вот так, да?! Да чего же тебе, хоть ты и не Тот, нужно-то от меня? А-а-а...
Он замолчал, чувствуя тем не менее, что убийственно-стремительное истечение взрывных газов, в которые только что так просто и без натуги превратился он сам, продолжается, перевел дыхание и продолжил:
–И не думай, что этот блестящий жестяной лист наверху хоть как-то может меня обмануть! Я – из тех, кто даже днем видит черную пустоту над головой и все эти зве-озды! Ясно, как видят их из черноты бездонного колодца все остальные! Я из тех, кто всегда смотрит на мир из черного колодца, можешь себе представить такое, ты?! Кто бы ты там ни был!!! А чистенькое здесь местечко, – он медленно огляделся, – и сверху, и снизу, и по краям. Увы, – он развел руками, – после меня это навсегда останется ис-спачкано, потому что здесь навсегда останется мой след, мой отпечаток. Моя Печать. Как тебе такое, а? Или подобные мест у тебя – что патронов на Лахновском складе и они такие же одноразовые? Но это все-таки, наверное, второй сорт: и дуб дохлый и газон какой-то нестриженый...
Смутно чувствуя, что во спасение избрал привычный свой тон и убедившись, что коронный, в плоть и кровь въевшийся прием не помогает, он вдруг замолк, хитро улыбнулся, погрозил пальцем Пню, опустил руку, подождал малость неизвестно чего, погрозил пальцем небу и медленно, постепенно ускоряясь, двинулся боком к устью своего лаза, но чем быстрее он двигался, тем сильнее шатался. А когда, на середине пути, в окончательной уже панике, он осмелился, наконец, повернуться к Средоточию спиной, то бежал уже, спотыкаясь на каждом почти что шагу, ничего перед собой не видя и не соображая. Пока вдруг не упал у самой своей цели, – мягко, словно из тела его разом вытащили все кости, – и не остался лежать.
Очевидно, – беспамятство его постепенно перешло в сон, потому что он не пришел в себя, а именно что был разбужен бодрым, не то, чтобы громким, но очень каким-то целеустремленным, деловым треском. Треском, – и запахом дыма. Он осторожно поднял голову, – день заметно клонился к вечеру, а Пень посередине замкнутого круга пылал жарким, гудящим, почти бездымным пламенем. Рядом виднелась зловещая, неподвижная, затянутая в черный плащ фигура Поджигателя. Наверное, именно так приходили в себя оглушенные во время артобстрела взрывом и видели, открыв глаза, неподвижные черные фигуры победителей в своем захваченном городе. В этом проклятом месте, все было не по-людски, сейчас он как-то всем телом вспомнил, что не враз потерял все сознание, а, наоборот, некоторое время катался по земле просто потому, что так было удобнее, а изо рта у него текли совсем уж незапоминаемые слова, что уподобились вдруг жидкости с прожилками, которые тоже были жидкими, но только на какой-то иной манер. Это обстоятельство сейчас вызывало у него определенные сомнения, но то, что он катался по земле, сомнения вызывать как раз не могло: колосящуюся травку здешнего нестриженого газона он помял, как пара хороших лошадей, выпущенных пастись на полную ночь. Так что не следует особенно рассчитывать на то, что неизвестный ему вандал не заметил его присутствия на этой заповедной поляне. Но сейчас он совершенно точно смотрел на огонь, а не на него... И, – то ли на самом деле, то ли так казалось из-за расстояния и Искажений, столь свойственных влиянию стихии огня, – но только показалось ему, что телосложения Поджигатель, скорее, легкого, ежели не сказать – хрупкого. Это немного, – промелькнула Хладная Мысль Труса, – но легче. И тогда он, для начала, сел, а потом, убедившись, что тело слушается его, бесшумно встал на ноги. Из самому ему неясных побуждений, он двинулся к незнакомцу крадучись, чтобы незаметно подойти сзади и неожиданно тронуть за плечо, и затея эта удалась как нельзя лучше, и человек в черном плаще ни разу не повернулся, пока он не тронул его за плечо, осведомившись охрипшим (не нарочно!) голосом:
–Ты что это здесь делаешь?
Но вандал повернул голову на удивление спокойно, как будто все время ждал чего-то подобного. А-а-а, вот в чем дело! Баба! Точнее, особа приблизительно его возраста, и особенно хрупкой не назовешь, просто небольшая совсем. Русоволосенькая, глаза как молодая травка, и румянец до неприличия здоровый, что называется, – кровь с молоком.
– Отпустили его, – деловито ответила она, указывая пальцем не гудящее неподалеку, исполинское кострище, – так для покою надо, чтобы огонь тело его мертвое, проклятое изъел. Это ты его отмолил?
– Что? А-а, ну, можно сказать, что и отмолил... Я вообще-то говорил какие-то вещи, и даже с очень большой горячностью, но без особого смысла и неизвестно кому. До сих пор понять не могу, как это меня угораздило...
Она едва заметно свела прямые, по летнему времени, – почти золотистого цвета брови:
– Что-то и я тебя понять не могу. Вроде бы и вроде бы и людскими словами говоришь, а о чем – смысл смутен, как дорога туманным вечером. Как попал-то ты сюда, ежели не зван и не прислан?
– Шел по тропинке, – пожал он плечами, – да так вот и вышел.
– Именно в этот день? Похоже, ты и впрямь не ведаешь, что творишь, как то сказано в Книге Распятого... Или тобой ли творят? Только кому-то было сильно нужно, чтобы отпустили его, пожалел там или еще чего...
– Кого его-то?
– Да кто ж сейчас имя-то вспомнит? На то и проклят, чтобы тело и имя его померли, и быть бы ему через то дважды неприкаянным. Но ты, видать, добрый, отмолил, хоть и корысти тебе в том никакой быть не могло.
– Я добрый?! – Проговорил он, чувствуя, что лицо его стягивает жуткая, вовсе не присущая ему улыбка. – Правду сказать, – первый раз слышу про себя что-то подобное. Если дело обстоит именно так, то я очень сильно в себе ошибался. Так что спасибо за информацию, мне было оч-чень интересно.
Она помолчала, как будто стараясь повнимательнее к нему присмотреться.
–Да, если правду говорить, то ты мало похож на предстателя. Но, как говорят, порой и свой глаз лукавит.
–Предстатель? Это имеет какое-то отношение к предстательной железе?
–Но, может быть, – она продолжала, будто и не слышала его просунутых между ее словами, аки жало – через щель, речей, – он как-то сумел сам привлечь тебя, да искупить бы делом свое проклятье? Может быть, у него еще оставалась толика силы?
–Это – да, что касается пороха в пороховнице, то с этим все было в порядке, и это не шутка. Рассказать?
–Как хочешь, – она медленно пожала плечами, – время гореть костру покамест еще немалое, а до той поры не уйти... Худо не поспеть к своим такой ночью к урочному часу, да, видно, ничего не поделаешь.
–Он, имени которого ты не знаешь, сумел каким-то образом поставить меня перед самим собой, и пробил дырочку, но оттуда ничего такого не хлынуло, только пыль пошла, и все внутрь начало проваливаться, как на корню иструхшее, мертвое дерево. Я, сколько себя помню, ничего не боялся и никогда не жалел ни о чем, хотя и зла нарочно никому старался не делать, – просто мама так воспитала, не сам по себе, а тут... Не то, чтобы струсил, а – как себя потерял и заметался, как безголовая курица. Как НЕ Я был, – понимаешь?
–Может, и не ты, как знать? Бывает. Но, так или иначе, искупление его взвешено и найдено угодным, сам ли он или за него кто... А ты попробуй, оглядись окрест, не переменилось ли что на твой глаз?
Он оглянулся, и первое, что заметил и о чем с излишней поспешностью хотел сказать себе: ничего не изменилось. Но кольцо тонких стволов – как цветная гравюра того потрясающего японского художника, – как бишь его? – что он с год тому назад видел у Юрки, да начал мудрствовать вместо того, чтобы просто глядеть, и потому наверное и не понял ни хрена, Каждый ствол – как один мастерский удар кистью сверху-вниз, и кисть из того сорта, который делают тоже великие мастера, и дух захватывает при одном взгляде на гениальную самодостаточную простоту этой неизъяснимого изящества зеленой ограды под раскошной, набравшей к вечеру густоты синевой неба, по которому тот же гениальный мастер разбросал прозрачные мазки редких перистых облаков. Он разом ощутил, что волны, бегущие по кристаллически-правильным кистям колосьев, каждая ость которых казалась выписанной нечеловечески терпеливым пером в нечеловечески твердой руке и была видна в прозрачном воздухе с невероятной ясностью, пробегают и по чему-то, что находится внутри его. И он вдохнул воздух летнего дня к вечеру, который впору бы запечатать в бутылки со всеми запахами и оставить бы для собственного употребления на случай жестокой хандры, тяжелой зимы или же присущих Часу Быка ночных мыслей, и даже запах разломанной и раздавленной им травы – как нота Жертвы, падения в рассвете, через которое единственно и возможна на стоящая жизнь, и даже тонкая горечь дыма от сухого, как кость, грешного дерева каким-то образом оказалась уместной в этой мастерской, ничего лишнего не содержащей и все-таки всеобъемлющей композиции запахов. И... Да будь она трижды проклята, эта привычка все тут же переводить в слова, разнимая целое на части, аки труп в анатомическом театре! И кружилась голова, и сладко щемило сердце, и вдруг словно размягчилось лицо, что было извечно зажатым от излишней обособленности от всего, вокруг сущего. И еще ощутил он, – та, что пришла сюда поджигать, – напряженно следит за ним, даже если и не смотрит сейчас прямо, то прислушивается и настораживает сейчас спину. Чего-то она ждет, что-то ей нужно, этой поджигательнице. Он обернулся:
–Ну? Что ты хочешь сказать, да все никак не можешь решиться?
Она пристально, не говоря ни слова глядела на него, и зрачки ее сейчас казались огромными, как у ночной птицы. Очевидно, – у нее по какой-то причине сохли ее яркие, налитые губы (слишком яркие, слишком налитые темной, густой кровью), и она все время облизывала их.
–Меня можно понять. Нынешнюю ночь без людей проводить – грех, да и сам себе не простишь. Но больно уж из тебя пара-то неподходящая, так что даже не знаю, как мне и быть-то?
–А кто ж это тебя спрашивать-то собирается, – проговорил он, глядя ей в глаза и ощутив вдруг внезапную одышку, так что после каждого слова приходилось делать вдох, – а пока дело не сделано, тебе отлучаться не велено... Как быть-то нам обоим, ежели я уходить не захочу, а? Что скажешь?
–Не захочешь, так не захочешь, – она пожала плечами, – мне-то что за дело?
–Ой ли? – Проговорил он, прищуриваясь и чувствуя, что слова его – не без угрозы. – И надолго ли такое?
Солнце ушло за ближний ряд деревьев, и тени, что давно уже тянулись к точке Востока на компасе Круга, – коснулись ее, и только редкие ярко-розовые блики от последних, пробившихся между листьями лучей еще горели на враз потемневших стволах. Дыхание его все не становилось реже, даже щеки начали неметь, будто от избытка хмельного, и загорелись ледяным огнем, и, одновременно, мышцы его начали наливаться сосредоточенной, тяжелой, какой-то свинцовой силой. Ноги сделались подобны сваям, намертво укореняющимся в любом грунте, так что лучше и не пытаться никому его с места стронуть, но он сдерживался, сдерживался от... От каких-то сокрушительных, – он сам не знал – каких, – проявлений этой силы, что рвалась наружу.
–А ты-то сама, – проговорил он приглушенно, не отводя от нее упорного, бесстыжего взгляда, – ты сама-то здесь за какие грехи? Иль просто так тебя отправили жечь деревянные мощи? Кто ты? И почему так страшно, если ты такая красивая?
–Подожди. Костру еще долго гореть, и время для таких разговоров еще не наступило.
–Подожди. Я никогда здесь не был, но где-то здесь растут белые цветы. Прежде, чем зажгутся первые звезды, я хочу, чтобы они были здесь и светились бы во тьме призрачным серебром. Укажи мне путь, чтобы я не искал его слишком долго.
–Иди. Костру еще долго гореть, и я буду танцевать для тебя, когда ты вернешься. Иди по ручью, и он приведет тебя в ложбину, заросшую колючей белой розой с цветами, которые как снег – днем, и ночью – как серебро. Он шел по ложбине, и отсюда, с ее дна, уже видны стали первые звезды. Собственные движения отчего-то казались ему сейчас необыкновенно плавными и замедленными, словно шел он по дну моря или ступил на почву мира с куда меньшим тяготением, не столь настойчиво приземляющим смертных, и даже воздух здесь казался тягучим, теплой струей вливаясь в грудь, когда он полу-шел, полу-парил над песчаным, к реке скатывающимся дном ложбины. И там, где она заворачивала, чуть поднимаясь по склону видна была более, чем все, ее окружающее темная зелень дикой розы, здесь и сейчас казавшаяся почти черной, и на этом фоне белые цветы светились фосфорным блеском и тянули вперед (он каким-то образом видел это) осторожные пальцы своего запаха. А потом он возвращался назад и сжимал челюсти в отчаянной попытке сдержать рвущийся из груди голос, и смотрел вверх, на темнеющее небо, и от всей той обыкновенности, которую он видел сейчас чувствовал, что сознание его опять становится опасно-зыбким, слишком легковесным, будто хозяин здешних мест, к освобождению которого он приложил каким-то образом руку, все еще не оставляет его без внимания. Но не сказать, чтобы сейчас это казалось очень уж страшным, и с внезапно обретенным знанием, что служить, принадлежа телом и духом тоже может быть сладостно, он ступил в залитый тенью круг. Посередине его золотом горела огненная пирамида погребального костра, оттеснившая Тень из середины – пообочь и бросавшая во тьму неожиданные блики. Он поглядел на букет у себя в руках так, будто в первый раз увидел его:
–Где раньше росли вы, мои белые цветы? Почему прежде не сказали мне, что вдруг выходить с узкого места на просторное – опасно для меня, что в таких случаях я становлюсь обыкновенно не только собой, не вполне собой да и черт тогда со мной? Только п-потому, что раньше не знал просторных мест Я? А теперь с дымом и этими золотыми искрами, которым нет числа, улечу и составлю компанию проштрафившемуся Богу, потому только, что рухнула стена, что сдерживала меня?
–Ты вернулся, и опять говоришь непонятное?
Некоторое время он глядел на нее, будто не в силах узнать, о потом, скривя губы, произнес голосом ржавым и скрипучим, как у толстого гвоздя, насильственно извлекаемого из твердой древесины, в которой он пробыл достаточно долго:
–А-а-а, похоронная команда... Интересно, а когда пенек прогорит, – то же какой-нибудь ритуал сыщется? Посадка желудя в теплый пепел с политием оного ключевой водицей и произнесением надлежащего Наговора или еще что-нибудь столь же символишное? Ты только не слушай меня, потому что скверные вещи я говорю, хотя вообще-то кажусь себе расколотым надвое, ровно клином.
–Если захочешь, – сажай желудь, или же делай что-нибудь другое. Мне-то что?
–Спасибо. Непременно. Прямо сейчас приступим?
–Что!?
–Да ничего, ничего... Ну тебя к черту. Хотя, – он вдруг усмехнулся этой своей новой, но даже самому себе неприятной ухмылкой, как будто за него кто-то глумливо кривил губы, – погоди покуда, можешь еще не идти... Ты, кажется, обещала мне станцевать? Так валяй, не стесняйся... Могу даже первым подать пример, – он с недоумением поглядел на материю рукава собственной куртки, – а это еще здесь к чему? Кажется, здесь достаточно тепло...
И он, с треском отрывая пуговицы, потащил с себя через голову куртку вместе с рубахой. С кроссовками подобные номера не проходили, и он преувеличенно-аккуратно расшнуровал и снял их, после чего поднял, изящно оттопырив мизинец, кверху и шваркнул вдруг ни в чем не повинную обувку через плечо, так что она совершенно пропала из вида. Скоро он оказался совершенно гол, во всей красе показав незнакомке и Небу свое смуглое от природы тело. Худое, мосластое, оно обладало, тем не менее, железной, совершенно неожиданной тяжестью и железной же, тяжкой силой, что не то, чтобы радовало владельца, а – приносило ему в прежние времена смутное удовлетворение. А мужское его орудие, хоть и было сейчас в покое, даже ей, повидавшей всякое, показалось вдруг непристойным свыше всяческой меры, и в таком-то виде он нагнулся за светящимся среди темной травы на земле букетом, поднял его и с видом необыкновенной галантности преподнес его Прекрасной Даме правой рукою, – левую он, оскалившись в любезнейшей из улыбок, прижимал к тому месту, где предполагал у себя наличие сердца.
–Примите, прошу вас... Только непременно пообещайте мне, что первый же танец сегодня – мой. И вообще, незнакомка, – возьмите меня с собою. Возьмите, где б вы ни жили, возьмите куда угодно. Если помыслить здраво, – чем же я вам не пара? Разве Несущей Пламя н не ровня Носитель Тлена? Разве считают лишним в пламени Ада – Шакала?
–Нет, право, – продолжил он, поворачиваясь к собеседнице в пол-оборота, чувствуя очередной сегодняшним вечером прилив пьянящего безумия и облегчение, почти счастье от этого прилива, – я везде тебе пригожусь! Ты не смотри на мою худобу, я в пальцах своих могу сплести кружево из гвоздей! Железный лом складываю вдвое! Как-то раз на спор выпил две бутылки водки на вершине телевышки и спустился потом на землю, только было это – скучно! Если кто-то посмеет докучать тебе, ты только скажи, и я сожру его с потрохами, кем бы он ни был при этом! Я с-с наслаждением сожру человека, бога, зверя, Луну в небе, а не в пруду, и пусть она даже и не рассчитывает отсидеться там, на верхотуре! Потому что я не прыгну, я взлечу, как взлетаю сейчас!
Внезапно, – она поневоле ахнула от неожиданности, – он бесшумно сорвался с места, птицей взвился в воздух и враз перемахнул через усеченную пирамиду ярко рдеющих углей, хоть и было кострище – в поперечнике побольше пяти метров, а на далеких подступах к нему начинали трещать, сворачиваясь, волосы.
–И ты, – с головой, задранной кверху, с воздетыми руками кричал он в небо, – между прочим зря гордишься своей ложной бескрайностью, своим необъятным якобы простором, потому что я всегда, и сейчас например могу вместить тебя целиком, сколько бы тебя ни было в этот миг! Со в-всеми твоими звездами! С-со всеми т-твоими проклятыми з-звездами!!!– И – так же, не меняя позы, он вдруг взвился в немыслимом скачке прямо вверх. То ли время для него специально нарушило свой бег, то ли скачок этот удался на славу, только вдруг показалось ей, что тело его, вертясь вокруг собственной оси во множестве пируэтов, взмывает на немыслимую высоту. Опустившись, он тут же бросился в еще более головокружительный прыжок вверх, и опять так, что каждый последующий был (или так только казалось?) выше прежнего. Но каждый раз он все-таки опускался, пока, издав исполненный злобного разочарования вой, не махнул вдруг разом на середину пышущей жаром груды углей, и не затанцевал там, взметая фонтаны искр, замирая на краткие, но кажущиеся при этом бесконечными, мгновения на одной ноге, пока другая неуязвимо, загребая, разбрасывала в стороны и вверх жутко рдеющие угли.
Хоть и прощен ты, Проклятый... Но если, чая прощенья, ты выпустил на свободу того, кто был запечатан... Боюсь, что даже прощенный, ты дважды Проклятым станешь... Потому что хуже измены в глупом усердии дело.
Между тем он выскочил из трещащего, свистящего влагой, что до сей поры еще сохранялась у пожираемых сейчас пламенем корней, кострища он неистово заскакал на согнутых в коленках, невредимых ногах, и разило от него горьким древесным дымом и потом, который мгновенно выступил, чтобы тут же испариться, и по темному телу, по темному лицу его метались дикие, малейшей гармонии лишенные, угловатые огненные отблески, а она вилась вокруг него живой струей розоватого пламени и, так же, как пламя, казалась лишенной веса. Именно в этот момент некто Противостоящий, не выдержав, покинул окончательно это тело. Она как-то вдруг, будто пелена упала с ее глаз, увидела, как красиво его сумрачное, огнем и тьмой нарисованное лицо, и с каким восторгом следят его глаза за той игрой огня и тьмы, которая была сейчас ее бедрами, ее волосами, ее грудью.
–Послушай, о, послушай меня сейчас, пока не вернулся ко мне, как возвращается тошнота, обуревающий меня! Пока мечется он, истошно визжа и не находя пристанища, – молю тебя, выслушай! Ты первое, что есть, потому что до тебя у меня ничего не было. Ты – начало и конец, и это истина, которую я спешу высказать тебе, пока не вернулся тот, кто превращает небо в заплеванный коврик, вино – в уксус и анатомирует радость...
Две статуи, два силуэта, выполненных огненными мазками, двигались теперь в дивном согласии, хоть и не касаясь друг друга, только исподволь раздался, почти незаметно усиливаясь, глубокий, могучий гул.
–Я думаю, и я имею основания надеяться, что Подобный Тошноте не вернется к тебе. – Шепнули губы, может быть, – налитые слишком сильно слишком густой и темной кровью, и он с верной надеждой потянулся к этим губам – своими, но волна звука уже настигла их, накрыла, беспощадно унося друг от друга в совершенную недосягаемость...
Так вот, хоть это и приснилось ему, он категорически заявляет, что ничего подобного он ниоткуда взять не мог: у него никогда не было ни друзей, ни подруг, ни своей компании. Он никогда не бывал в лесу с ночевкой и не лицезрел Пня. Обуреваемый расчленительской страстью Огнеходец никогда и ничего не боялся, а он ни разу не посмел сколько-нибудь пристально взглянуть ни на одну девушку. Когда грань сна разделила их, его подушка оказалась мокрой от слез. Потому что нельзя так с живыми людьми, если им и без того хреново во вполне достаточной степени. А вы никогда не испытывали, каково это, просыпаться, разом теряя все? Силу, рвущую цепи, такие вот, похожие на полеты, – прыжки к этим проклятым звездам, абсолютное, пусть и от бесчувствия происходящее бесстрашие, миг единения с Проклятым и Прощенным, девичьи губы у своих губ. Даже мамаша обеспокоилась, когда в то утро он не смог подняться, исходя слезами. Они лились без душераздирающих каких-нибудь рыданий, но и удержать их он был совершенно не в состоянии. И это при том, что он вовсе не был слезлив, – как бы ни наоборот, а вот случилось такое, истекал слезами, как истекают только кровью. Мама настолько обеспокоилась, что даже произнесла утешительные слова, – не будем только уточнять, – какие именно. Но, как будто бы мало ему было одного урока, на следующую ночь он получил следующий:
Опять-таки он проснулся, и сразу же почувствовал под щекой теплое, пахучее, чуть корявое дерево. Солнце светило прямо в глаза, потому что "било" – было бы явным преувеличением, потому что лучи здешнего светила не были слишком яркими, а небо казалось сероватым, тусклым и даже имело какой-то желтоватый оттенок. Горизонта в этих краях не было вовсе, потому что взгляд, проникая на вполне приличное расстояние, в конце концов все же увязал в этой легкой желтоватой дымке, а солнце над головой оказалось рыжеватым, неярким и совершенно лишенным ослепительной белой лютости Повелителя Жизни. Впрочем, было очень тепло, и он с некоторым трудом сел, разогнув окостенелое от длительной неподвижности тело. Плот, на котором он находился, едва заметно покачивался на поверхности желтой в белых разводах жижи, напоминавшей очень сильно густой гороховый суп-затируху. Куда ни кинешь взгляд, – была только вода, мутная желтая жидкость без конца и края, и нигде не было берега. Земля – была, вот и теперь метрах в трехстах от него виднелась узкая коса, почти отмель, и только на гребне ее, на самом верху, виднелась трава и угрюмые приземистые деревья с тысячами протянутых в воздух тонких отростков. Такие же или подобные полоски суши попадались кое-где и в других местах. Поначалу показалось ему, что плот стоит на месте, но нет – ближайший островок поворачивался едва заметно глазу и проходил стороной. У вогнутой стороны острова щетинились заросли тростника, а сам он казался равнодушным, далеким и никому не нужным. В самом деле, – какое дело ему до острова? Какое дело острову – до него? Но и помимо островов здесь было не так уж далеко до земли, потому что там и сям прямо из воды высовывались, невысоко поднимаясь в парном воздухе, жирные белесые стебли, прихотливо изогнутые. И еще где-то совсем уж далеко, на грани уверенности и несуществующего, исполинскими, невообразимой величины призрачно-розовыми тенями чудились горы, гигантские стражи этой страны.
Плот под ногами был диковатый, состоявший из разновеликих и разной толщиной обладавших древесных стволов разных пород, неошкуренных и с грубо обрубленными сучьями. Ни ветерка, – только вечная, застойная духота и космы рыжих мертвых водорослей на гигантских бревнах. Резкий скрип за спиной заставил его обернуться: коренастый человек в тряпке, обматывающей его бедра и середину туловища, пытался, упершись спиной в обрубок огромного корня, сместить массивное, грубо тесанное из целого дерева весло. Это незнакомцу, в конце концов, удалось, и, закрепив его в новом положении, он обернулся:
–А, очнулся?
Он смотрел как-то немного боком, а желтоватая кожа незнакомца блестела, словно намазанная жиром. И сам он был присадистый, сытенький, упитанный, со слоем жирка поверх весьма солидных, массивных мускулов на толстых костях. Юхан промолчал. Он вообще был молчалив и терпеть не мог отвечать на риторические вопросы.
–Ну и откуда же ты залетел в наши тихие места?
В ответ он только пожал плечами, сохраняя на лице вид полнейшего равнодушия. Хозяин его только еще больше выкатил ближний к Юхану, бычий глаз и, задрав кверху бороду, вдруг широко улыбнулся, показав в шальной ухмылке длинные, как у грызуна, узкие зубы и красные десны.
–Ну конечно! Разве ж ты скажешь? Только мы тут, у себя, тоже кое-что слыхали... Да ты не бойся, тут тебя никто не сыщет, даром что все – как на ладони.
Он замолчал, внимательно вглядываясь в лицо гостя:
–Вот только не пойму, из каких ты будешь, этакий белобрысый... Из Бород? Или, может быть, от Фарома, благослови его Небо?
Осознающий себя Юханом медленно покачал головой и вдруг услыхал собственный голос:
–Из Змей.
–Ну!? – Поразился его собеседник. – Родичи значит? А ты что думал, – Змеи только в песках в ваших живут? А, – он с досадой ткнул себя пальцем в лоб, – ты же, наверное, кушать хочешь?
И с этими словами он достал откуда-то из щели между бревнами тонкий костяной стержень с зазубренным наконечником и бесшумно влез в воду. Именно влез, погрузившись в желтое варево, как крот – в нору, без малейшего плеска, брызг и нырка. Без следа, только ленивые круги неторопливо расползлись по тяжелой поверхности этой воды. Недаром у хозяина была такая широкая грудь: Юхан даже обеспокоился его длительным отсутствием, но все на свете кончается, и кудлатая, фыркающая голова плотовщика вдруг возникла метрах в шести от плота. Он с неуклюжей, цепкой надежностью вполз на бревна, и тяжелые капли разом скатились с его маслянистой кожи. Он стоял себе, как ни в чем ни бывало, будто и не лазил только что в этот гороховый суп, только на остроге его билась проткнутая чуть позади головы широкая, мясистая рыба, покрытая крупной желтой чешуей с красной каймой по краям.
–Ты не думай, – уверил его ныряльщик, словно гость его утверждал что-то противоположное, – тут жить мо-ожно...
Скоро на глиняном очаге затлели куски коры и сухие водоросли, разожженные несколькими сухими стружками, хранимыми где-то про запас, а потом мужчины приступили к трапезе, присаливая сочные куски чуть, на вкус Юхана, недожаренной рыбы.
–Тут и рыбы полно, и вообще... Так ты бы рассказал все-таки, как там Молот вам всем всыпал, – вдруг проговорил он безо всякого перехода, и осекся, увидав, как гость его вдруг замер, сжав кулаки и опустив на бревна враз позабытый недоеденный кусок. Картина страшного разгрома вдруг встала перед его глазами, словно живая. Как появилась вдруг у горизонта зловещая траурная кайма, и как налетела потом Туча. Как черный полог, который в критический момент набрасывают на голову врагу, чтобы ослепить его. Как дракон, только не из того числа, которым рубят головы смелые витязи, а из породы застилающих солнце, апокалиптических чудищ из самых жутких и шизофренически-беспросветных мифов, которые только известны по всему Полю Миров. Нет, этого лучше не вспоминать... Лишь бы только уцелел Пролагающий Пути, – и тогда ничего еще не потеряно, а Молот успеет еще пожалеть о подлой своей выдумке...
И потянулись дни и недели. Рыжеватое неяркое солнце ненадолго пропадало в желтоватой, никогда не меняющейся мгле, и на небо выползали, в окружении радужных ореолов, красновато-пепельный Сервус и зеленоватая на этом небе Регина. Он-то знал ее другой, серебристой с голубым отливом, он ходил по бескрайним ее ледникам, распоротым многокилометровыми трещинами, по ледяным горам ее, с отрогами в форме серпа и иглистой поверхностью. Он помнит ослепительный блеск этого совершенно невозможного, немыслимого в пустоте льда – на фоне запрещающей его Черной Пустоты. И они достигли Регины сами, без помощи таинственных Птиц со всем их могуществом, да они в то время не знали даже о самом существовании Птиц... Они много о чем не знали и не думали в те беспечные времена, а главное – они и помыслить не могли, что вежливый, малоразговорчивый сын кузнеца, однокашник Прокладывающего Пути в своих Подпирающих Небо горах... В дворце своем, что стоит перед стесанным и отполированным до вертикальной, километровой высоты грани, отрогом целой горы... Они еще, помнится, спросили его, зачем это нужно, а он только пожал плечами и ничего не ответил. Очевидно – не желал тратить времени на разговор с идиотами... Сидел себе на троне в Лиловом зале, в своем простом, лишенном украшений халате темно-серого тяжелого шелка, в туфлях на толстенной мягкой подошве, с бесстрастным своим лицом. Широкоскулый, крупноголовый, узкоглазый. Скучный. А вот теперь уже ОН сидит здесь, на краю плота, опустив ноги босые в парную воду, да удит рыбку. Кормовое весло поставлено чуть вкось: так плоту легче следовать медленному-медленному, – как и весь здешний мир, – течению, бесконечно кружащему желтой водой, что налита в исполинскую чашу в кольце высочайших гор.