Текст книги "Книга Предтеч"
Автор книги: Александр Шуваев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Ни море, ни озеро, ни болото. Одно слово – местность Тубан. Примерно дней за сорок, – а точнее ему знать пожалуй что и незачем, плот описывает полный круг, и при этом иногда целыми сутками не чувствовалось никакого движения, словно бы они зависли неподвижно в каком-то безмерном желтом пространстве. Собственно, – он и про горы-то узнал только от безымянного своего хозяина ("А к чему нам имена?" проворчал он в ответ на вопрос об имени. А действительно, – к чему?), а видны они были только в одном месте, там, где течение ближе всего подбиралось к отрогам гор. Иногда налетал ветерок, и тогда желтый туман клубился и вился причудливыми жгутами, а полосы мелкой, стойкой белой пены наползали друг на друга, неторопливо сливаясь либо же перекрещиваясь, образовывая новый узор на поверхности Желтых Вод. Иногда в этих местах шел дождик, неизменно-короткий и всегда мелкий. В таких случаях желтая мгла несколько редела, но ненадолго, скоро со всех сторон наползали новые клубы, и все опять становилось, как всегда. Это он только так думал, утешая себя и обманывая, что плот все время кружит и кружит себе по одному и тому же месту, – точно знать это он, разумеется, не мог. Когда желтая дымка сгущалась, и плот неподвижно зависал в мутно-желтом, бесконечном пространстве, начинало казаться, что тело потеряло вес, опору и способность к движению. Хозяин его в подобных случаях немедленно ложился и засыпал, а он страдал нестерпимо, чувствуя, что вот-вот сойдет с ума. Поначалу его посещали необыкновенно-яркие и последовательные сновидения на различные сюжеты из недавнего прошлого, но постепенно угасли и они. Желтая жижа в разводах белесой пены затопила и эту часть его "Я": даже и во сне его теперь клубился туман, тяжело колыхалась желтая вода, да проплывали однообразные, словно дни, островки либо же стебли белесых растений.
–Слушай, почему это ты говорил, что меня здесь не найдут?
–А кто это будет искать здесь? И зачем? Умер, нырнул в Зазеркалье, ушел с Птицами... Или, к примеру, угодил в местность Тубан. Какая разница?
–Так ведь можно же доплыть до берега!
Человек без имени, прикрыв глаза, медленно помотал головой:
–Не выходит. Он, – тут узловатый палец достойного потомка Прародителя Змеи ткнул куда-то вниз, – не пускает. Бывало, гребешь, это, гребешь к каким-нибудь горам, ан глядь – гребешь на самом деле от них. И поправляться, выходит, без толку...
–Да кто это – он?
–А-а-а... Тот самый, кто когда-то давным-давно выкопал эту ямину да и лег себе под ее дно.
–Да кто выкопал-то?
–А кто ж это знает? Говорят...
–Ну а говорит кто? Скажи толком.
–Собеседник его подумал, в глазах его на секунду появилась толика некоторой неуверенности, но затем он утвердился и ответил вполне даже уверенно:
–Кто-кто... Все говорят.
–Но я же все-таки добрался сюда как-то. Значит, можно и выбраться.
–Ничего не значит. По-твоему – так выходит, что ежели помереть довольно легко, то и воскреснуть, этак, через полгодика тоже ничего не стоит.
–И никто никогда не выбирался?
–Почему? Птицы забирали кое-кого, кто хотел.
–А Птицы как?
–Птицы – статья совсем особая, да они на глазок в таких вот местах и не летают. Им это ни к чему, у них карты ихние. Не даром они пуще глаза их берегут.
–Вот ты говоришь, – кто хотел... А что, бывало отказывались?
–Дак а чем же тут плохо? Тишина, покой, ничего не надо...
Разговор совершенно отчетливо становился бесполезным: они слишком плохо понимали друг друга. Неужели же это – навсегда? Не на Птиц же рассчитывать, в самом деле? Только, видать, не судьба; когда было уже почти темно и на небе светил один только Сервус, откуда-то сверху послышался вдруг натужный, скрежещущий вой, и поперек неба проползли два крошечных на таком расстоянии, расположенных рядом факела. Явные не-Птицы, незнакомцы также не могли быть людьми Прокладывающего Пути, поскольку пластичные, в воздухе струящиеся машины его дела летели почти бесшумно, только в кабине слышался басовитый свист, как от гигантской стрелы. Похоже, – Люгэ-Молот забрался-таки в небо... Это надо же! Его ищут, а он вроде бы как и не рад. Потом они еще не раз слыхали этот тоскливый звук в следующие дни, но только издалека, и самой машины тоже не видели ни разу. А еще был случай, когда он сидел на краешке плота, а вода перед ним вдруг забурлила, и четырехметровое членистое тело, бешено загребая множеством веслоообразных лап, не то проползло, не то проплыло мимо, оставляя за собой дорожку взбаламученного ила и крупнопузырчатой, радужной пены. Над водой выдавались два выпуклых глаза да острейшие кривые клешни, приподнятые кверху. Темно-оливкового цвета тварь явно направлялась куда-то по своим делам и мимо, но рядом с Юханом вдруг возник его хозяин. Глаза его горели истовым голубым пламенем, а сам он с решительным видом размахивал особо-зазубренной острогой на длинной бечеве. Юхан так и не успел как-либо предотвратить готовую свершиться глупость, – оружие со свистом прорезало воздух и пронизало панцирь неизвестного деликатеса чуть позади пучеглазой головы, после чего началась настоящая буря. Трофей бился так, что брызги разлетались кругом на целые десятки метров, но охотник намертво уперся в поперечный брус своими мощными коротковатыми ногами и начал потихоньку выбирать веревку. Тупая тварь, меж тем, только билась и рвалась, не в силах сообразить – да и попробовать на веревке клешни. Закрепив бечеву, хозяин в азарте сбегал куда-то и приволок другую острогу очень острую и лишенную зазубрин. С близкого расстояния он размахивался и – Гэх! – всаживал ее раз за разом глубоко в тело твари, вызывая этим новую вспышку волнения на море, а потом вытаскивал ее снова. Наблюдая таким образом за битвой гигантов, он поневоле увлекся и оттого не обратил внимания, как появился, усилился, а потом стал оглушительным трескучий рев импульсных двигателей, разработанных выкормышами Люгэ. Машина подобралась к ним с тыла и опустилась на озерную поверхность, опершись на нее длинными поплавками. К этому времени они как раз одолели тварь и теперь выволакивали ее, переставшую сопротивляться, едва шевелящуюся, на бревна. Безымянный азартно орал что-то, и мускулы валами вздулись на его коренастом теле. Не шум, а именно что слабый, но вовсе непривычного типа толчок заставил их обернуться. Машина, малость дотянув по воде, ткнулась в плот поплавками, и на плот выскочили двое в одинаковых куртках и широких штанах из грубой черной домотканины, а на головах у незнакомцев красовались глубоко, на уши нахлабученные картузы. У поясов вновьприбывших болтались короткие, широкие сабли, а сами они, не обратив ни малейшего внимания на хозяина, прямиком направились к нему. При этом лица их, широкие, с массивными скулами, обтянутыми терракотовой кожей, были прямо-таки до ужаса серьезны и суровы. Он хорошо знал подобный тип людей: важное задание, – или то, что они таковым считали, – резко возвышало их в собственных глазах и делало их оч-чень величественными с немалой долей пафоса. Тяжелые головы пришельцев казались посаженными прямо на плечи, да и вообще были они коротковаты и доставали Юхану только до подбородка. Он усмехнулся: понятное дело, – послал на его поиски Молот-Люгэ не худших своих людей, однако же сами по себе, лично они не знали его, друга и ближайшего сподвижника Воплощенного...
2.
Так вот, хоть это и приснилось ему, он категорически утверждает, что ничего подобного никогда не видел, не слышал, не читал и ни малейшего не имел представления. Нельзя, нельзя так с живыми людьми. При его жизни либо уж не видеть ничего подобного даже и во сне, либо уж вовсе бы не просыпаться, причем последний вариант, разумеется, гораздо, несравненно лучше. Уже давным-давно, как бы не целый год уже, мысли о "не проснуться" стали постоянными, привычными, и даже при некоторой своей навязчивости какими-то уютными, на манер комнатных тапочек. Проснешься утром, настроение как обычно, сдохнуть бы в самую пору, а тут как вспомнишь, что очень даже скоро все это, так или иначе, кончится, – оно и легче становится. Хоть и считал он себя до необычайности малодушным и нерешительным, относительно этого решения он был совершенно уверен в его твердости. Следовало только все как следует подготовить и дождаться подходящего случая. Подходящий – это любой случай, когда никто не мешает. Когда, по возможности, никого нет. Потому что всего больше он тяготился навязанным ему жизнью постоянным людским присутствием. Находиться в обществе громогласного, грубого, самоуверенного существа любого пола и возраста было для него нестерпимой мукой. Подобные особи, как правило со страшной уверенностью несли жизнерадостную, непогрешимую, бодрую чушь, а он жалко поддакивал, даже в тех случаях, когда собеседником его являлся узколобый, злобный дебил, по этой причине особенно собой довольный. Им от него требовалось одобрение, хотя и вовсе непонятно, – зачем именно, потому что они явно своего собеседника не слушали и не слышали. Если он только чувствовал в тоне, манере, всем облике собеседничка хотя бы малейшую примесь агрессивности, то сразу же впадал в тоскливую панику, в мучительный ужас привязанного к пыточному столу, в застенке, когда основное действие еще не началось. И родителей своих он относил к такому вот, – навязанному ему, – обществу. Иногда казалось, что они нарочно мучают и дразнят его, специально заставляют делать то, что для него невыносимо, тягостно, совершенно противно его натуре. Каждая фраза и почти каждое слово отца коробили невыносимой смесью самоуверенности и идиотизма, и всегда было – по этим его словам, потому что так – тоже сойдет. И, были почему-то совершенно уверены в собственной непогрешимости и образцовом характере собственной жизни. Он просто-таки отдыхал, более того – наслаждался, когда их не было дома, когда они по какой-то причине одновременно покидали их тесную двухкомнатную квартиру, в которой некуда было спрятаться и остаться, наконец, наедине с самим собой. Нет, не для того, чтобы сосредоточиться или собраться с мыслями, не для того, чтобы беспочвенно помечтать даже, а – так просто. Чтобы безопасно побыть одному, а не с кем-либо. Кажется, подходящий случай, наконец, подвернулся: родители ушли на свадьбу, и все было готово, и решимость его тоже созрела, наконец, полностью. Он специально зажег только одну лампочку из трех, чтобы свет был тусклым в этот сумрачный вечер, чтобы добрать необходимую для действия долю тоски, но и торопиться особенно тоже было некуда. Для затравки, для зачина он почитал (раньше это могло считаться единственной его отрадой, но потом способность прятаться в книги тоже засохла, умерла), а потом, в мрачноватом электричестве пустой комнаты постепенно поднял глаза от страницы, неподвижно, безотрывно уставившись в пустую беленую стенку напротив, и так застыл. С приоткрытым ртом, с неморгающими, остеклянелыми глазами, он не осознавал даже того, что находилось прямо перед ним. Сумеречный, на тоске замешанный гипноз остановил, усыпил, умертвил время оцепенением, в котором вовсе не было мыслей, и это состояние вовсе не было сном, а – чем-то более тонким, чутким и легко прерываемым, но все-таки потом он не смог бы поручится даже, что дышал в это время. Очнувшись, он прочитывал еще пару страниц, широко, сладко зевал, сглатывая жидкую слюну, и снова впадал в оцепенение. В промежутках между периодами такого вот смутного безмыслия он лениво думал, что лучшее в его жизни – такие вот редчайшие минуты не-жизни, не-бытия, свободы от постоянной муки существования. Существования его, личности, раздавленной непостижимым ужасом перед жизнью и судьбой. Ожидания судьбы, кромешного мрака будущего, завесы непроницаемой и тончайшей, всего этого не было в одиночестве и безмыслии пустой комнаты. Если смотреть не прямо перед собой, а слегка развести глаза, попросту расслабив их, – вот так, – то уже через несколько минут в смуте прямо перед лицом исподволь возникало и густело облако сумеречной дрожи, какого-то неуловимо-быстрого трепета... И ни в чем никогда не было радости, и это тоже не радостью было, а просто отдельно – другим агрегатным состоянием души, в котором было по крайней мере в тысячу меньше муки, вечного его, неизбывного ужаса, который просто не имел пространства для своего существования, когда бывало вот так. Оставался только детский страх тени за диваном, зеркала в сумраке, стука собственного сердца в прижатом к подушке ухе, что был похож на ритмичные, подступающие шаги неуклонно приближающегося враждебного существа... На столе стыл, отслаивая тонкие, прозрачно-тающие ломтики пара, красноватый, до самого дна чашки просвечивающий, что стоял прямо под лампой, так ни разу и не тронутый. Вот так бы вот и умереть: никого не видеть, ничего не слышать и не чувствовать... Нет, – тоньше. Не умереть, а оцепенеть навовсе, свернуться в комочек, в зародыш, и заснуть. Не смерти бы, а вечной дремоты, чуткой, но и бестревожной. Нечто шевельнулось в его душе, он включил было телевизор, но терпения выносить наглый, ртутный блеск экрана хватило не более, чем на пятнадцать минут. Выключив устройство, он посидел несколько минут с закрытыми глазами, решив было и вовсе погасить покамест свет, но раздумал: темнота – это хорошо, но она нечто совсем другое, нежели такие вот электрические сумерки. Похожее чувство вызывает только оранжевое пламя заката поздним летом, накануне осени, но и оно не сколько отлично. В коридоре, где и вовсе царил полумрак, он подошел к большому, очень мрачному сейчас, зеркалу и, опершись о раму, начал упорно вглядываться в темное стекло. И кто может знать, что вызывало у него такие чувства, но только казалось ему, что пространство в зазеркалье не в пример глубже, глуше, таинственней, чем отражаемая этим стеклом комната. Сколько он помнил себя, – зеркала в полутемных комнатах притягивали и засасывали его, словно омут, заставляя замирать перед собой на целые часы. И сейчас, – он казался себе центром пустого сумеречного шара вроде серебристого мыльного пузыря, а от шара во все стороны исходят крытые мягким совиным пером черные крылья, и это – его внимание, настороженная, напряженная, тянущаяся во все стороны корона чувств, напоминающая солнечную корону. И где-то на пределе досягаемости эти сумрачные нити ощущали на своем конце какое-то биение и вздрагивали, но хозяин их не мог понять источник этого трепета. Не ви-идно, не слышно вблизи. Не видно, не слы-ышно и да-альше... Вокруг тишина и покой. Во дворе – пустота, потому что идущие сейчас через вечер по своей безличности для него подобны куклам, бездушным манекенам с вытаращенными глазами. В зеркале, за собственным его темным отражением, в глухой тени мерещился чей-то неподвижный силуэт, и, подождав некоторое время, он оглянулся, хотя и был свято уверен, что позади – никого, и даже почувствовал смутное разочарование, когда позади и впрямь никого не оказалось. Никто-о ему не нужен, и терпим единственно только он – этот призрак Вечерней Тоски, тень в темном плаще, та, что способна своим мимолетным посещением довести до самоубийства какого-нибудь жизнерадостного сангвиника. А вот ему она убежище и спасение, он сжился с ней, как ветераны сживаются со смертью, узники – с темницей, а пожираемые заживо – со жрущим их чудищем. В темном стекле от усталости глаз замаячила быстрая рябь, все то же суетливое, извилистое мельтешение линейного узора, серым – да по серому фону. Вот тут – все принадлежит ему, он увидит все, что захочет, и для этого нужно только вглядеться. И когда глаза устанут малость посильнее, то непременно увидишь в темном стекле что-нибудь этакое... Ну-ка, кто там, в зеркале, спрятался в тень? Не очень, однако же, человеческая у него голова, уж не рогатая ли, на самом-то деле? А по мере того, как он вглядывался, начинало казаться, что и в самом деле... По шее – вниз, на спину пробежали щекотные мурашки, и он снова оглянулся. Разумеется, – никого. Да и там, в зеркале, не рога, какие там рога! – скорее, рогатая шапка навроде короны каких-то северных королей. А ведь что интересно, – взглянешь мельком, – так нет ничего, а вглядываться, – так не только несуществующую серую тень узришь, но и какие-нибудь дурацкие, никому не нужные от той тени подробности... Нет, – будет с него. Сейчас он вернется, сядет на диван, а сам завернется в одеяльце поплотнее, чтобы и у шеи щелей не было. Осторожно, крадучись неизвестно от кого, шагнул к комнате и, поворачиваясь, краем глаза успел заметить, что тень в зеркале сделала шаг вперед, а не назад, как надо бы по всем правилам. И снова по коже его словно мороз прошел, но теперь он не повернулся, потому что боялся убедиться, что позади и действительно кто-то есть. Померещилось конечно же, потому что пустоте свойственно вызывать этот специфический страх незащищенной спины. Но покоя не было уже и в тепле одеяла на диване, лицо горело, а голова была налита тоскливой тяжестью. То, что отсюда не было видно зеркала с его двусмысленной услужливостью, оказалось только хуже, теперь мнилось, что там, за дверью успели воспользоваться его отсутствием, и сквозь исчезающе-тонкую преграду горят из глубины мрачного стекла багровые глаза серой тени и уже ломится кто-то сквозь несуществующую почти преграду к ним сюда – с другой стороны, и поверхность раздела прогибается, идет буграми от страшного напора, и вот-вот послышится вслед за беззвучным треском Прорыва алчное сопение гостя. Да неужели же только из-за сомнительного удовольствия видеть свою физиономию люди допустили в этот мир такую жуть, как вечерние зеркала? Тут он перевел дыхание, и задумался мимолетно, – а сколько времени он до этого вдоха не дышал? Дверь со страшной бесшумностью приоткрылась, и он окаменел в своем теплом гнезде, увидав в щели, во мраке коридора смутное колебание серого морока. "Кто здесь!?" – дико крикнул он, испугавшись звонкого выстрела собственного голоса, – "Кто там ходит?!!" Словно в ответ на его крик, дверь раскрылась пошире, и в комнату с той же бесшумностью медленно вплыла тонкая серая фигура. А может быть, – тонкой она казалась от острого капюшона, скрывавшего лицо входящего. Тень придвинулась прямо к столу и бесцеремонно уселась за него – прямо напротив, уставившись в глаза его непроницаемыми прорезями капюшона. Некоторое время они молчали, хозяин – потому что был парализован ужасом, а гость – потому что, похоже, разговоры вообще не входили в его намерения.
–Сгинь! Пропади!! Чего тебе здесь надо?!! А-а-а-а...
С этим криком он резко крутанул головой, и вдруг изо всех сил сжал в кулак руку, как бы со стороны услыхал жалобное свое скуление, и проснулся все так же, как и был, – на диване, с накинутым одеялом. В комнате никого не было, кошмар оказался скверным сумеречным сном на тяжелую голову. Не-ет, хватит! Решение его твердо, но уморить себя страхом собственного производства, при всей этой оригинальности идеи, было бы все-таки слишком... Кстати, – оно и пора уже. Переживаний... Никаких не осталось, так что – вперед... Он поднялся и, ссутулившись, двинулся к столу. Давно немытые, жирные волосы его были, за укоренившимся полным пренебрежением к себе, запущенностью, были всклокочены. Под голубой майкой с лямочками на безвольно ссутуленной костлявой спине выпирали лопатки, линялые "тянучки" пузырились на коленях. Глянув на это зрелище и припомнив вычитанное где-то замечание об "омегах" в звериных стаях и о том, что у этих "омег" отличается тусклостью и свалянностью, он еще раз укрепился в своей решимости. Пора было отдать последний долг и, наконец, покончить со всем этим. Он множество раз со сладостью представлял себе, как это произойдет, и всегда что-то, – только не пресловутая любовь к жизни, – останавливало его на самом краю. А продумано у него все давно, в деталях, так что будет вполне надежно, и никто не сможет помешать ему. Смерть его спроектирована так же, как профессионал-конструктор проектирует машину, впрочем за то время, которое он вынашивал свой проект, можно стать профессионалом... Достав из ящика стола чистую тетрадочку в клетку, он косо, жирно, крупно начертал на ее обложке угловатыми, будто из железных прутьев сваренными буквами: "ВАМ"– и раскрыл тетрадь:
"Шестнадцать лет – это только кажется, что мало. Мне – так вполне хватило, чтобы ясно осознать свою полную никчемность, обреченность и полное отсутствие перспектив в этой жизни, причем ни в какую другую я тоже совершенно не верю. Человеку, даже для того, чтобы просто жить, совершенно необходимы только воздух, хлеб с водой и перспектива, потому что без одежды кое-кто и кое-где обходятся совершенно спокойно. Но без перечисленного жить нельзя совершенно, что ни вынь. За хлеб и за воздух спасибо, а вот за все остальное я вас поблагодарить не могу. Судя по тому, каким я у вас получился, вы никогда друг друга особенно не любили, а то, что вы друг терпеть не можете сейчас, видно и так, без всякой оптики. Мне попросту непонятно, зачем вы, серые, злые, некрасивые, тупые люди вообще поженились? Ведь не могли же, в самом деле, не понимать, что обрекаете себя на совершенно беспросветную, скучную муку до конца жизни? Ладно, это ваше дело, и не сказать, чтобы мне было вас сколько-нибудь жалко, но то, что вы родили меня, – это уже гадство. Вы не имели никакого права производить на свет свое подобие и непосредственное продолжение, да еще с дефектом. Потому что тонкая шкура, которая так сильно отличает меня от вас, – страшный порок для нашей жизни. Вы оба просто обожаете скандалы, любая ссора вам просто в кайф, ругань – вместо развлечения, а меня, – вроде бы плоть от плоти вашей поганой, – истошный крик, выкаченные глаза и оскаленные, слюнявые пасти с самого раннего детства повергают в панический ужас. Подобному вам тупому, некрасивому и не слишком здоровому человеку и без того-то незачем жить, а уж если он еще и тонкокож, то жить ему еще и нестерпимо. Я вовсе не ценю свою жизнь, и у вас еще будет случай убедиться в этом самым наглядным образом. Несколько больше я при этом странным образом боюсь смерти, но и не настолько, чтобы это помешало мне, в конце концов, закончить всю эту тягомотину. Так почему же, ответьте мне, – а я совсем замучил себя этим вопросом, – я так дико, до готовности на любые унижения, до вполне реальной возможности уписаться, боюсь драк, грубых угроз с выкатыванием глаз и сжиманием кулаков, учителей, милиционеров, хулиганов, продавцов и вообще любых конфликтов? С чего мне, казалось бы, бояться драк? Ну, в крайнем случае, убьют (да и не убьют сроду, даже не покалечат сильно), чего же мне бояться, если я не дорожу жизнью? Ведь в любом же случае лучше, чем самому, хоть разок дать в морду кому-нибудь из моих мерзавцев-сверстников, этой удачной породе, получившейся от скрещивания хорька с павианом, – так нет же! Помимо слабого, холодного человека, не любящего жизнь, во мне живет еще и заяц, вопреки всем резонам очень-очень боящийся хорьков, и он-то как раз и решает, как себя вести моей неочевидной внешней оболочке. Мне не стоит надеяться, что когда-нибудь, хотя бы в отдаленном будущем я смогу хоть что-нибудь для себя добыть, потому что ВСЕ РАВНО ОТНИМУТ, если это будет что-нибудь мало-мальски стоящее. Таким образом, я обречен при любом раскладе, и слава богу (или нет?), что овец у нас все-таки не едят в прямом смысле этого слова: во всяком случае, – если они скромно соглашаются быть овцами и не оспаривают неотъемлемого права продавцов, учителей, хулиганов и прочьего Начальства при необходимости их кушать. В наши укромные времена такой вот правильной овце великодушно разрешают быть лет до шестидесяти регулярно стриженной, а потом просуществовать еще лет десять, потому что на мясо она уже не годится. Но быть от рождения типичной овцой и понимать это, – слишком для человека и тем более слишком для любого живого существа не столь мерзкого, как человек. Если жизнь создана для тех, кто с наслаждением притесняет, бьет и мучает, для наглецов и агрессоров, то жизнь таких, как я, нужна только им, но уж никак не мне. И как только моя порода не вымерла в соответствии с Дарвином? Так что естественный отбор нуждается в помощи, потому что я не хочу быть харчем для любого желающего, и если я понял это, то, значит, прожил достаточно. Судя по тому, что я редко ошибаюсь в людях, и почти никогда – в оценке ситуаций, соображение у меня, во всяком случае, не ниже среднего, и это, понятное дело, не радует, поскольку для подобных мне умишко только дополнительный источник горя. Работы серьезной от себя мне ожидать не приходится, потому что я заранее жду поражения, а, дождавшись, сразу же затоскую и лягу куда-нибудь на диванчик. Девочки... О, это особая статья! Поскольку они относятся к той же самой породе, ожидать от них можно только того же самого. Даже хуже, потому что они изощреннее, потому что лучше умеют находить слабые места. Настолько изощреннее, что подходить даже и не стоит. Я смотрю на них только издали, не скрою, что они как-то волнуют меня, но при этом я настолько вижу их пустые, злые, вздорные, тщеславные их и беспощадные души, что не могу даже сказать с уверенностью, что хочу какую-нибудь из них или ВООБЩЕ какую-то – для тела. Мерзость полового созревания, эта дополнительная несвобода, этот очередной произвол со стороны нашей скотской природы, не миновала и меня, всей выгоды от этого – только сальные волосы с перхотью да нечистая кожа. А ночью снятся известного сорта сны, но и в них у меня как-то не клеится, сказывается, наверное, та же зажатость наяву, и оттого на мою долю остается одна только ручная работа с неизбежностью во время и диким омерзением к себе после. А ведь и это вовсе не обязательно. Я же знаю, что кое-кто относится к таким вещам совершенно спокойно, как к необходимости есть или ходить в туалет. Более того, этим чуть ли не хвастаются, хотя, разумеется, в тысячу раз больше врут про лихое обращение с "бабами". За свою жизнь я узнал достаточно, чтобы не питать в отношении нее иллюзий, значит жизнь у меня уже достаточно долгая, и живу я плохо, в тоске, страхе, скуке и заботах, которые кому-нибудь другому показались бы совершенно непонятными, а меня не отпускают ни днем, ни ночью. И я твердо уверен, что дальше – лучше не будет, а будет только хуже. И этот отечественный, наследственный, в природу въевшийся страх в чем-нибудь ошибиться, оплошать или просто попасть под раздачу... У людей вообще есть особое свойство, роднящее их только с крысами: я имею ввиду свойство убивать слабого без прямого насилия, одной только "раздачей". Я недопустимо затянул эту писанину, а главное в ней то, что я не только не хочу, но и не буду жить, это точно. С тем, что от меня останется, можете поступать, как хотите: хороните, сжигайте, или на помойку выкидывайте, – мне все равно. Знаю, – вы поплачете, понедоумеваете, как же так, но во всем этом не будет любви, а будет только привычка к привычке, тупая обида и стремление соблюсти приличия, созданные такими же, как мы, ублюдками..."
Ему послышался сдавленный смешок за спиной, и, помедлив, он обернулся. Разумеется, – никого, только на краткий, почти неуловимый миг, как раз такой длительности, чтобы непонятно было – видел он что-либо или же все это ему показалось, помстилось: как будто не только в коридоре, но и здесь, в комнате вспыхнуло темное зеркало, в котором отражалась погруженная почти в полный мрак комната, либо же открылся проход в еще одну комнату, которой до сих пор не было в этой квартире сумерек. Он повернулся к столу, но ощущение – взгляда направленного ниоткуда в его спину, чувство, – что кто-то смотрит на него, прицеливаясь. Из таких ощущений, судя по всему, и родился во времена оны домовой, какое-то существо пустого дома, дух его в те моменты, когда хозяев нет дома. Но настроение его как-то смялось, и он торопливо дописал:
"Кончаю. Как написано в одной книге, в лучшей на свете книге, которую вы не читали и никогда не прочитаете: "Измерено, взвешено и разделено."
3.
Положив же ручку и разместив на видном месте закрытую тетрадь, он с характерной для всех людей последовательностью отправился в переднюю, потому что ему вдруг позарез понадобилось выяснить, напоследок, кто бился на другом конце, как угодившая в паутину муха, заставляя дрожать давешнюю сумеречную нить тогда, перед явлением выдуманного им самим незнакомца в клобуке. Включив на этот раз свет, он быстренько переоделся, не забыв надеть зеленую брезентовую куртку с эмблемой "Минмонтажспецстрой" на руке, повыше левого локтя. Посмотрел на себя в равнодушное, нестрашное такое при свете зеркало. Как ему вдруг, помнится, захотелось этой куртки! Дело, в общем, вовсе для него не характерное, а тут н захотелось до смерти, как алкашу н водки, как жаждущему н воды. Почему-то помстилось тогда, что она придаст ему совсем другой вид, а с видом, с обликом, глядишь, и внутреннее ощущение изменитьсяЕ Маманя, ясное дело, сказала, чтоб не мучился дурью, – без злости, так просто, это у нее ритуал такой, ей непременно нужно было на эти деньги купить ему штаны того мерзкого фасона, который он носил с первого класса и до сих пор. Но неожиданно встрял папаша, и куртка была куплена. Ей и цена-то, как спецодежде, девять н пятьдесятЕ Ну, – купили, ну и что? За год она перестала казаться длинной, но по-прежнему висела на нем, как брезентовый мешок н на колу. Душераздирающее зрелище. Фыркнув, он пригладил волосы и вышел за дверь.
Выход на улицу, – это не такая вещь, которую можно позволить себе без всякой разведки. Вот и он, в соответствии с этим золотым правилом, поначалу высунул голову, прежде, чем выходить. Бесполезно. Есть люди, которым палка неизменно достается не тем концом, и он н самый яркий типичный экземпляр этой породы. Поганая, многократно ломаная, вкривь и вкось забитая подручным материалом, постоянно срываемая то с пружины, то с петель скучающей молодежью, перекошенная дверь издала пронзительный скрип при осторожной попытке приоткрыть ее, поэтому поздно было давать задний ход. И с лавочки раздалось неизбежное:
– А, кого я вижу! н Это было сказано жирным, зловеще-радушным тоном, от которого мурашки пробежали вдоль всего его позвоночника, а волосы зашевелились на голове. н Лысый Таракан собственной персоной! Сколько лет н сколько зим!
Из всех омерзительных тварей этого страшного мира Карлуша Гинтер был последним существом, которое он хотел бы встретить нынче вечером. Старший из братьев Гинтеров, первый плод бурной страсти Сони Гольдберг, горластой, обильной телесами еврейки из Николаева, и сварщика Эгона Гинтера, огненно-рыжего поволжского немца, который в этом самом Николаеве проходил на судоремонте действительную. Результатом такого марьяжа, неизбежно должно было произойти нечто выдающееся. Не слишком высокого роста, поскольку курить начал классе в четвертом, плотного телосложения, с толстыми корявымы пальцами и совершенно железной, стихийной какой-то силой. Со счастливой способностью по малейшему поводу впадать в сокрушительную ярость. С двухсантиметровой полоской лобика между светло-рыжими бровями и густой шапкой короткостриженных волос. Уже темно-рыжих. С чудовищно, бесконечно бесстыжим, бестрепетным взглядом прозрачных, чуть прищуренных глаз. В настоящий момент Карл Эгоныч сидели с каким-то незнакомым ему парнем, плотным и черноволосым.