Текст книги "Книга Предтеч"
Автор книги: Александр Шуваев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
–Вот так-то, – усмехнулась она, – определенные неудобства путешествия налегке.
–Не понимаю.
–Ничего особенного. Я просто-напросто не знаю, где именно мы находимся и как тут найти Юлинга.
–Не верю своим ушам. Оказывается, есть такие места, о которых ты не знаешь – где.
–Шутки могут оказаться очень скверными. Пошли.
В руках ее неизвестно откуда оказалась та самая сумка, из которой она достала странные туфли из пестрой шкуры и на толстой, многослойной подошве, провела пальцами по крутому своду небольшой, гибкой ступни и обулась. Путь их пролегал по неглубокой борозде между двумя каменными мозолями, и с каждым шагом их в воздух поднималось аккуратное облачко тончайшей красноватой пыли. От нее сразу же начало першить в горле и пересохло во рту. Час тянулся за часом, а пейзаж вокруг оставался все тем же, безжизненным и безрадостным, но все-таки дорога едва заметно шла под уклон. "Вот тут то мы и ляжем, – подумал он, чувствуя боль в горле, – в самом начале. Как это глупо. И ведь не сделаешь ничего. Ничего, где уклон, там должна быть и вода, но если она даже километрах в семидесяти, то это все равно, что совсем нет." От слабо светящегося неба и нагретого камня шел ровный, какой-то упорный жар, словно от печи.
–Слушай, а почему мы идем в этом направлении, а, скажем, не в противоположном?
–Не болтай, – голос ее был хриплым, – дело не в "куда", а в "сколько". И тут они как-то враз, одновременно увидели непонятное, стремительное движение далеко-далеко, у самого горизонта. Что-то неслось к ним, оставляя за собой плотный шлейф красной пыли. Три грубых, слегка изогнутых полосы бурого металла образовывали некое подобие корыта, либо же плоской, распяленной лодки. У кормы дикого сооружения, прочно упираясь в его дно бугристыми ногами, стоял худой, жилистый старик с длинным шестом в руках. Коричневая хламида, подхваченная узким пояском, скрывала его фигуру до середины икр. Резко затормозив, он сделал им жест подняться, а когда путешественники стали рядом с ним, размашисто толкнулся шестом, и "лодка" стремительно рванулась вперед. Старик ритмично, словно автомат отталкивался от голого камня этих мест, и плоская железяка стрелой летела вперед, все набирая ход с каждым толчком и слегка раскачиваясь с одного бока на другой. Сразу же после очередного толчка скорость бывала так велика, что дух захватывало, а красные холмы по сторонам сливались в мутно-тошнотную ленту. Здесь не за что было держаться, и он не смел глазеть по сторонам. Возница их, казалось, был скручен из железной проволоки и не ведал устали: костистые, узловатые руки его ходили, словно шатун допотопной паровой машины, а сам он словно бы только входил в раж, все чаще и резче отталкиваясь шестом. Над пустым горизонтом едва заметной каймой розовела пыльная дымка. Елена Тэшик уселась посередине летучей лодки и сидела спокойно, как на полу давешней палатки или же на тахте в его комнате. Наконец, "лодка" нырнула во все углубляющуюся ложбину, ведущую вниз.
Тут пустынное плоскогорье все более круто обрывалось книзу, дробясь гребнями, отлогими пирамидами и тупыми клыками черного и красного камня. Передний конец неуклюжего летучего корыта все круче и круче опускался вниз. Старик, переместившись вперед, какое-то время умудрялся тормозить скольжение, ловко упираясь шестом в каменные уступы, направляя движение вкось и зигзагообразно, но потом желоб стал слишком крутым, и они посыпались вниз почти вертикально. Железяка все стремительнее валилась вниз, только что не переворачиваясь кверху дном, а они лежали на горячем металле, судорожно уцепившись за ее неровные края, пока транспортное средство их не скатилось на пологий склон, поросший желтой, жесткой колючкой, чуть не опрокинулось и по инерции проскользило дальше. Туда, где рядом с нешироким бурным ручейком поразительно-голубой воды возвышался сложенный из крупных плит известняка домик. Все вокруг летело, качалось и тряслось, словно в лихорадке, их чудовищный слалом чуть было не закончился в воде ручья под обрывом, но в последний миг хозяин как-то сумел зацепиться, а потом выпрыгнул и привязал лодку к вертикально торчащему столбообразному камню толстенной веревкой. Рядом с домом, среди истертых вздыбленных плит того же известняка было втиснуто что-то вроде чуть перекошенной каменной скамейки. Было здесь сыровато, и потому подножье плит подернулось желто-зеленым налетом и пестрело пятнами лишайников. Сюда-то и привел их хозяин. Он уселся на скамью, вольготно откинувшись на спинку этого странного кресла и указал гостям на камни перед собой. До сей поры ему фатальным образом не удавалось разглядеть хозяина, все мешало что-то, как всегда мешают достигнуть желаемого какие-то обстоятельства долгого, занудного сна, и только теперь представился случай: изжелта-седые волосы спускаются ниже плеч, костлявая нижняя челюсть, широкий тонкогубый рот, по дубленой коже впалых щек пролегли две глубоких складки, горбатый тонкий нос, иссохнув, окончательно стал напоминать клюв гигантской хищной птицы. Но главное – огромные, серебристо-голубые, почти не моргающие глаза с пронзительными шильями узких зрачков. Старик спросил что-то непонятно, и он узнал английский, которого, впрочем, не знал. Елена ответила, а потом повернулась к спутнику:
– Юлинг из Обов не владеет русским, вообще же это домашний язык всего трех родов, хотя и крайне влиятельных. Поэтому буду переводить.
После чего обменялась с хозяином несколькими фразами.
–Так переводи же!!!
–Я сказала, – спокойно начала она, – что привела ничтожество, вовсе не дорожащее своей жизнью. Сказала, что жизнь твою купила, а теперь хочу тебя, безымянного, продать ему, Юлингу Обу, чтобы он поступил с тобой по своему усмотрению, а в жизни твоей и смерти был бы волен. Он ответил, что уже стар и во всякой ветоши не нуждается во всяком случае...
Старик, по-прежнему почти не моргая, посмотрел ему в глаза, а затем, обнажив в кривой ухмылке сплошные, длинные, желтые зубы, обронил еще несколько слов.
–Говорит, что взял бы тебя даром, но только при условии, что о тебе не нужно будет заботиться... Больше я не буду переводить, начинается торг и всяческие разговоры о цене.
И впрямь, – они проговорили несколько минут так, как будто его здесь и вовсе не было, либо же напрочь забыв о его существовании, а он тоской вдруг осознанной непоправимой беды оглядывал окружающий его безысходный, унылый, навсегда грядущий ему ад. Наконец, Елена снова обратилась к нему:
–Все решено. Мы договорились и ты остаешься. Прощай!
–Подожди! Тут вообще есть еще люди?
–Понятия не имею, – она равнодушно пожала плечами, – знаю только, что бывают на этой Земле... Не поминай лихом, а впрочем – как хочешь...
Она повернулась и пошла, а ставший отныне Безымянным снова крикнул отчаянно, ни на что особенно не надеясь:
–Да подожди же ты!!!
Но она так больше и не обернулась, неуклонно поднимаясь на самую высокую точку обрыва над ручьем, покрутила головой, словно пытаясь сориентироваться, а потом медленно, с напряжением вытянула руки вперед ладонями вниз. По контуру ее тела, отчетливо видного на фоне жемчужно-серого неба, исподволь разгорелась радужная кайма, а потом и весь силуэт ее уподобился сгустку трепещущего радужного пламени, форма его исказилась, а потом многоцветный лоскут скользнул в сторону-вверх и исчез. Юлинг из Обов поднялся и неторопливо подошел к нему вплотную, взял ее за подбородок, страшно взглянул в глаза, медленно, с трудом подбирая слова, проговорил:
–Ты не нужен мне и даром, бесплатно. И совсем... никак за плату. Я не хотеть только отказывать Птицам. Идь! Безымянный шел, и казалось ему, что весь мир вокруг него смыкается наподобие исполинской чаши, а он бредет по дну ее, всей душой ощущая вокруг бесконечное безлюдье всего этого простора и поверил в него. Он на дне, на самом дне, кругом истраченные старостью скалы и пыльные плоскогорья, в которых не живет никто, даже ветер, плоское небо и единственный на всю планету, страшный старик в серой хламиде. Все, совершено все вокруг со страшной силой давило на него, грозя раздавить совсем. Но, может быть, – наоборот? В здешних местах легче было растаять, растечься в стороны по безмерной, мертвой безлюдности бывшего мира, взорваться от отсутствия людей, как глубоководная рыба взрывается от отсутствия привычного давления. Когда он вернулся в хижину, его там ждал скудный ужин: горсточка каши из лишайника, разболтанного в сырой воде. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что хозяин его съел ровно столько же.
7.Первое включение. Иона, Таммуз, а также Осирис
А после того, как он, измученный и ошеломленный, уснул прямо на сухом мху близь очага, утро для него не наступило. Не в силах проснуться, он долго ворочался на камнях, но когда проснулся-таки, выяснилось, что глаза отныне совершенно бесполезны для Безымянного. Тело его лежало на грубозернистой, мелкоизломанной наклонной поверхности в абсолютной темноте. Он шевельнулся, мелкие камешки больно впились в его тело, покатились под ним, а сам он медленно сполз под невидимый уклон. Ни с чем не сравнимый, дикий ужас захолодил сердце и чуть не убил его, когда, извиваясь гигантским червем и срывая ногти, он полз по невидимому тоннелю вверх и все время натыкался на колючие, словно каменноугольный шлак, непроглядные стены. И испытал странное облегчение, когда устроился на некотором подобии выпуклой каменной балки, такой же полуметровой полоске острозубого камня между двумя провалами неизвестной глубины. "Зачем?" – выло и визжало все в его душе: "За что?" Почему не просто смерть и мертвый покой, почему этот дикий, безысходный ужас? Или, – мысль эта захолонула все его существо жутью внезапного черного озарения, – никакого мертвого покоя вовсе нет, и это, именно это ждало его после смерти и дождалось? Тогда и впрямь земное житье наше – лишь смутный сон. Он попробовал вспомнить бывшее совсем недавно и вдруг не поверил себе, что все это действительно происходило с ним, а не приснилось. Приснилось – не приснилось, какая разница? Ушло, и теперь реальны лишь тьма, бреши и пропасти со всех сторон, да клыкастая твердость камня. Благо было не так уж холодно, скорее – прохладно. И потянулось время, бесконечное, тягучее, несуществующее время первобытного мрака, бывшего до рождения вселенной. Он лежал на узких перемычках или на карнизах над невидимыми и непредставимыми безднами или проползал по узким, извилистым трещинам, где было самое страшное – ощутить вдруг, что тебе просто некуда вдохнуть, потому что воздуху нет места в стиснутой камнем груди. Было все равно, – куда двигаться и двигаться ли вообще; вполне возможно, – он вообще оставался бы на одном месте, если бы эти темные соты не обладали бы своим собственным характером. Перемычки вдруг трескались, медленно проседая под его телом, и он судорожно убирался с опасного места, и это было одной из причин того, что колени и локти его почти сразу же превратились в сплошную рану, так же как одежда – в клочья. Несколько раз он оказывался в глубоких воронках, дно которых было изборождено острейшими зазубренными каменными гребнями и завалено ножеобразными осколками. Воронки эти по форме очень приблизительно напоминали узкий конус и казались вовсе безвыходными, когда, в поисках выхода он, извиваясь червем, слепо ползал по этим адским застенкам, и время тогда вообще переставало идти. А не искать было нельзя, потому что каменные клыки не давали ни лечь, ни сесть, ни вообще как-нибудь устроиться. А когда он, поначалу, пытался вставать, все в этой тьме казалось кренящимся, голова кружилась, а ноги – подкашивались. Тогда Безымянный с размаху падал на хищный пол. И все-таки в этих случаях он находил выход: раз – отлого ведущий куда-то вниз, а раз – дико изломанную, как зигзаг бешеной молнии, узкую трещину, что почти вертикально вела наверх. Сил не было, им неоткуда было взяться, но он все равно лез на бешенстве и отчаянии, заклиниваясь локтями, пальцами, ступнями, ребрами, лез все вверх и вверх, хрипел самые страшные ругательства, которые только знал и враз приходящие на ум. Тогда, помнится, обычная каменная перемычка, – в полметра шириной, кривая, с тупым продольным углом посередине и бог знает с чем по обе стороны, показалась ему почти что раем. И все-таки не "волчьи ямы" и, тем более, не трещины были самым страшным. Страшнее страшного, страшнее смерти и сильнее страха жить здесь оказалась жажда. Сначала во рту пересохло, потом начало казаться, будто в глотку ему забита сухая грязная тряпка, горсть раскаленного песка омерзительного вкуса. Затем вкус ушел, зато появился сухой, безотвязный, неукротимый кашель, и он как-то сразу принял его за приговор. Он перестал дышать, запретил сердцу биться на время достаточное, чтобы в бесконечной дали услыхать бог его знает сколько раз отраженные, изломанные ропот и журчанье воды. Вверх-вниз, налево-направо, вдоль по диким уклонам, по дну ям, напоминающих пыточные приспособления, по узким балкам и карнизам. А очень часто – назад, когда все усилия найти выход из тупика ни к чему не вели. Когда оказавшаяся впереди рука вдруг проваливалась в пустоту. Когда под тончайший, на грани слышимости скрип, надежная вроде бы жила предательской породы с коварством и плавностью хищной кошки, крадущейся в ночи, начинала плавно проседать под его телом, и приходилось стремглав пятиться назад, а один раз он даже вскочил и побежал, – это здесь, в каменных сотах, где каждый шаг его запросто мог стать последним, – и со смертным холодом, пробежавшим вдоль спины, услыхал, как долго выли осколки камня, прежде чем до слуха его донесся гулкий, дробный грохот их падения на дно пропасти. Последних же своих шагов, точнее, – конвульсий и змеиных изгибов, – перед целью он не помнил и очнулся только на мокром, грубом, остром песке, дотянувшись распухшим, терку напоминающим языком до ледяной воды, кипящей пузырьками какого-то лишенного запаха газа. Он пил, пил, пил – не чувствуя вкуса, а только ломоту в зубах и блаженную тяжесть наполняющегося желудка. Устал, пресытившись, и недоумевая, как это пять минут тому назад готов был отдать жизнь за глоток такой простой штуки, как вода? Затем он задремал, но через считанные минуты проснулся, чтобы снова пить, а еще, роскошествуя, размочил засохшую на лице кору из крови с пылью, после чего заснул по-настоящему. И приснился ему необыкновенно-странный, по двум потокам текущий, с каким-то двойным дном сон. Он как будто бы находился в комнате вовсе ему незнакомого, древнего, полуразрушенного дома. Пол здесь провалился, но он сидел в углу, уцелевшем более других, тут сохранилась даже штукатурка на ободранных кирпичных стенах, и синяя побелка – на штукатурке. Почти наполовину провалился и потолок, и там сквозь отсутствующую крышу синело небо, а какое-то дерево просовывало прямо в комнату густые, покрытые широкими темно-зелеными листьями, тонкие ветки, напоминающие, скорее, прутья. Среди листвы факелами горели сиреневые, белые и ярко-алые крупные цветы, а он почему-то сразу же узнал в дереве некий "цветной лимон". Он сидел себе в этой раз рушенной комнате и никуда не торопился, наслаждаясь безмятежным, теплым покоем. И он же лежал в темноте безмерного пустого помещения с закрытыми глазами, не в силах пошевелиться и слыша торопливый топот множества ног и уверенную, разбойную суету вокруг себя. И знал при этом где-то на третьем дне, что нет на самом деле никакого топота с суетой.
Вот он, был же, был ручей с колючей холодной водой, у самой головы был – только руку протяни, – и вот нет его, а щека покоится на сыром, но и быстро сохнущем песке. Безымянный попытался было подняться на колени, но чуть не сорвался вдруг в пустоту и повис поперек внезапно выпершего каменного бруса, и от неожиданности едва-едва поспел, обливаясь слезами, на нем утвердиться. И все-таки встреча с ручьем-бродягой стала началом некоего перелома в бесконечном его заключении: убедившись в полной недостижимости выхода из молчаливого этого ада, он перестал искать его, а искал теперь только пищу и воду. Иногда вода являлась в давешнем ропоте и посвистывающем журчании, а иногда, превратившись в одно сплошное ухо, он невесть где слышал: "Тип! Титоп-тип! Ти-та-ти-тапу! Тип!"– и знал, что в какой-то очередной из ям-карцеров невысоко над полом плачет вескими пресными слезами вроде бы ничем не отличающийся от соседнего участок каменной крыши, и спешил туда. Тут же находил он и скудную пищу себе в виде толстых слоевищ жирного, сырым деревом пахнущего лишайника. Набрав его полную горсть, человек без имени долго-долго жевал его, перетирая в зубах, чтобы не потерять ничего питательного из своей добычи. Все попытки задержаться в подобного рода благословенных оазисах, как правило, кончались плохо: рано или поздно он засыпал, а за это время яма превращалась в крутой откос, по которому он при первом же движении скатывался, а потом был вынужден вползать червем, тараканом, гекконом, берег ручья преображался в узкий карниз или дно ловушки, – чуть сырое, но не более того, клыкастое дно. Поначалу ему казалось, что у него нет ничего, и одно остается, – обшаривать камни в поисках трещин и ям, проходов или карнизов, но потом как-то враз понял, что ошибается: у него был голос. Теперь, угодивши в очередной склеп, узилище либо же карцер, он начинал, поворачиваясь в разные стороны, выкрикивать разные слова, то повышая, то понижая тон, и по отражению звука гораздо быстрее находил свои узкие тропы, свои почти непроходимые пути. Поначалу способностей его хватало, чтобы определить, – глухая стена в искомом направлении, или же какая-то пустота, но постепенно умение его развилось. Он кричал, быстро-быстро крутя головой из стороны в сторону, дабы уловить, как и с какой стороны, и как далеко изламывается, дробится, повторяется, либо же глохнет эхо его голоса. Летучая мышь имеет аппарат в сотни раз более совершенный, но нет у нее чудовищно-избыточного компьютера человеческого мозга, способного скомпенсировать почти все, что угодно. Пара умелых выкриков, – и он с уверенностью вновь обретенного зрения вворачивался в очередную расщелину, а разница во влажности воздуха подтверждала верность его пути к воде. А главное – была обретена способность концентрировать свои силы до ранее непредставимой им степени, потому что в полсилы ЗДЕСЬ не получалось ничего. Своими ороговевшими пальцами он щупал ногти, что были сорваны множество раз, и ощущал нечто вроде покрытых бороздами на манер морских раковин, железной прочности крючьев.
Вот только сны, яркие, непонятные сны с чудовищными подробностями, что не позволяли усомниться в реальности этих, никогда не виданных им мест, – никуда не исчезали и продолжались, как никуда не уходила уже с того, самого первого раза, их непонятная многослойность. Уснув и видя во сне что-нибудь выпукло-зримое и отрывочное, как живописное полотно без подписи и названия, он продолжал, подвывая и скуля, ползти, и в голове его, отсеченной сном от пятнадцатилетнего опыта, возникала-вырисовывалась форма очередного его узилища, как бы заполненная голубым светящимся газом, и проходы как световые пятна. А когда он задерживался на одном месте более обыкновенного, к этой пещере исподволь начинали пририсовываться другие во всем их взаиморасположении и все более далеко отстоящие. Теперь не только голос, но и простертые во тьме, вытянутые вперед пальцы железных, трепетных его рук указывали ему дорогу. Так исподволь кончилась еще одна эра его существования в преисподней и началась следующая. Он вовсе перестал бодрствовать в общепринятом значении этого слова, и жил теперь в многослойном сне, где была реальность цели, подсознательное понимание окружающей жути, ощущение лживой суеты вокруг, – непонятно только, в каком слое, – и сны, что надежно блокировали прежнее его, бесполезное в этих условиях, излишнее и мешающее сознание. Теперь, добравшись до воды и пищи, он даже и не пробовал оставаться, а попросту бездумно перетекал туда, где, по правилам неощутимо усвоенной им игры, вода окажется потом. Правила эти не оставались неизменными, но и изменения эти шли по определенным, тоже текучим, – правилам. Теперь к лишайникам добавились слепые рыбы, которых он с потрясающей ловкостью научился ловить в ледяных ручьях и озерах, мелкие ракушки, попадающиеся кое-где средь камней, голых слизней, рыхлых, словно грибы, и грибы, склизкие по-улиточьи, умудрявшиеся тянуть какие-то соки из каменных осыпей. Он был сильнее здешних обитателей на само представление о зрении, форме и целом, а потому процветал. Линия, наикратчайшим образом связывающая две точки, есть прямая, и это истина, потому что прямая из прежней его жизни могла не соединить эти точки никак, а устройство сознания, в конечном итоге, зависит от того, ЧТО в данных условиях является прямой. В бесконечной череде пространств, заполненных голубым светом, в бесчисленных голубых ходах плавно текло или же с жесткостью ожившей стальной пружины протискивалось странное, без имени и внешности существо с закрытыми глазами, погруженное в дробящиеся, сплетающиеся в сеть сны. Он тысячи раз перевидел во сне всю свою жизнь и все, что учил, и все, что читал когда-то, да только теперь все это было пронизано и объяснено теперь Игрой Голубых Ходов, правилами жизни его бесконечного мира здесь, где нужно двигаться, чтобы остаться в подходящем месте, и, порой, достаточно было пребывать в неподвижности, чтобы попасть еще куда-то, но, с другой стороны, что тогда – движение, и что – покой? Кожа стала, за исключением отдельных мест, эластичной и мягкой, и каменные гребни теперь вминались в его тело чуть ли ни до костей, не оставляя притом ни малейших повреждений. И было все равно, где лежать, на коническом ли дне "карцера", что по рельефу своему больше всего напоминало внутренность акульей пасти, или же на карнизе шириной в пятнадцать сантиметров. И – никакой жесткости, полное слияние с окружающим миром, ставшим таким родным, слияние сродни струению водоросли в волнах прибоя. Жизнь снова сомкнулась в обыденный круг безошибочных действий и бездумной, не требующей дополнительных усилий оценки ситуации. И однажды он замер неподвижно с окостенелым телом, и все потоки снов и яви слились, подчиняясь новой, вдруг родившейся цели. А он – направленно отсек все сомнения, поскольку место это было неподходящим для сомнений. Так проявилось все: душа взглянула сверху, обозрев и путь наверх, на лживую покрышку Земли Юлинга, и возможность вернуться назад, в мир погруженных во тьму рыхлых осыпей, острых осколков и кротовьих нор. Так определилось движение, и он двинулся в путь, вворачиваясь среди ячеистых каменных пространств с пруткостью ящерицы среди трав в летний полдень или же рыбешки среди ветвей коралла. Должно быть, так одолел он многие мили трудного пути, но ни разу не сбился с него, двигаясь с неуклонностью самонаводящейся торпеды. Не заметив этого, так и не открыв глаз выскользнул из неприметной с виду, округлой вороночки, проскользил в пыли средь гладких бугров под здешним ночным небом и снова ушел в узкую трещину с зазубренными краями. Снова тело Безымянного показалось под открытым небом уже совсем близко от берлоги Юлинга Оба, не медля, поднялось на две ноги и бесшумно проскользнуло внутрь. Он не видел, не открывал глаза, да и было это вовсе незачем. Клубились, перевивались, складывались причудливые волны света и теней, что-то ритмично пульсировало в этом сгустке расчлененности, – так был им воспринят безмятежно спящий Юлинг. Тут, разом утратив цель, то, во что превратился подросток, растянулось на каменном полу, непрерывно свистя и поскуливая. После этого проснулся и Юлинг. Ему тоже не нужно было света и не нужно было видеть, чтобы знать, кто пришел. Убедившись же в каменной неподвижности пришельца, он почел за благо отложить дальнейшее выяснение обстоятельств до утра. Он почти не спал, потому что непрерывное, все время меняющееся свиристение и поскуливание были, в значительной мере, – понятными, а смысл складывался – жутковатый. Теперь одним из слоев Большого Сна Безымянного было чувство, что его бесцеремонно трясут, пихают, хлещут по щекам, но удары и бессмысленные окрики членились и расщеплялись по слоям, но не пробуждали. а Юлинг стоял над безгласным и бесчувственным телом в растерянности и не знал, что делать, потому что жуткое существо, очень мало напоминавшее человека, никак не желало приходить в сознание. Нет, ухаживать за ним не приходилось: время от времени мумия оживала и с ящеричьим проворством кидалась к берегу, враз соскальзывая под обрыв, к воде, и тем же путем возвращалась обратно, но все-таки нужно было что-то делать, поскольку, помимо определенных обязательств, результат происшедшего, – во всей его полноте, – вызывал холодное, но устойчивое любопытство патриарха. И он принялся за дело, пытаясь вернуть Безымянному сознание человеческое вместо непостижимого, заложенного Землей Юлинга. Поначалу железный барьер Видения Голубых Ходов оставался непроницаемым, но потом, проглянув через дикое сплетение образов и понятий, просверкнул воющий голос: "Парень! Да очнись же ты, парень! Ах, черт возьми..." Но почему, собственно, приоритет этим немногим словам из многих тысяч слов и речей, звучавших в его душе одновременно? Это запомнилось, но так и не стало тем крохотным, необламывающимся сучком, за который смогло бы уцепиться прежнее, человеческое сознание. Просверкнуло – и ушло, потерявшись в дремучем лесу полуобразов-полусимволов, сложнейших абстракций и вычурных, переплетенных сцен. Всего инквизиторского искусства Юлинга не хватало, чтобы преодолеть это приспособительное, по сути своей глубоко н рациональное, безумие, просто случайность, пустяковинка какая-то натолкнула Зерно Духа Безымянного на эту цель, а уж выбираться из лабиринтов он научился. Сон кончился сразу, отлетел в сторону, как отдернутый занавес, целиком, а с ним покинуло его на миг мудрое охранение.
На десятую ночь пребывания Безымянного в хижине над обрывом глаза его вдруг открылись, и ушла внутренняя слепота. Ночи на земле Юлинга были достаточно темными, окна в хижине – узкими, огня никакого, по ночному времени, не горело, и все-таки он, взвыв, закрыл глаза ладонями и уткнул лицо в каменный пол.
–А, очнулся...
Жуткое существо подняло на говорившего свое лицо с судорожно зажмуренными веками, из-под которых неудержимо текли слезы.
–Ты, опять, – раздался невнятный, напоминающий смесь рычанья и взревывания голос, – как дол-го...
И тогда Юлинг Об прикрыл его глаза двумя выпуклыми темными полушариями. Одно из технологических чудес Земли Оберона, – стекла непонятным образом прочно держались на лице, хотя их ничего не стоило снять руками. Человек, окончательно очнувшись, огляделся и вдруг, к изумлению хозяина, усмехнулся уверенно и криво.
–А я-то надеялся, что мне приснилось вообще ВСЕ... К сожалению, ошибся.
–Ну ты уж сделай милость, не суди строго!
–Посмотрим... Но ты же, кажется, не говоришь по-русски?
Старик зло расхохотался:
–Птицы, – включая сюда и Птичек, – вообще страшно самоуверенны. Я едва смог сдержаться, когда девчонка начала с умным видом толмачить... Мне скоро стукнет не то восемьсот, не то девятьсот, я уж не помню, я тысячи дел вел с Птицами, а среди Бород, – так и вообще провел около шести лет.
–Все это, конечно, хорошо, непонятно только, зачем ты засунул меня в эту преисподнюю?
В ночной темноте и с темными стеклами на глазах даже его глаза не могли рассмотреть хозяина сколько-нибудь явственно, но он с лихвой компенсировал это образом из Сплетенных Снов, воспринимая его, как некий сгусток сплетенных в сложнейшее, уникальное переплетение символов. Юлинг слушал его, повернув лицо чуть боком, и было оно у него, как у хитрого маньяка:
–Не-ет, дорогой мой, ты неправильно понял... Моя земля – такое место, где каждый полностью свободен в своем выборе. За что и люблю ее. За что и живу здесь, наскучив – всем и перепробовав – все. – И тут, словно только сейчас осознав происшедшее, достойный отшельник только развел руками. – И как это только удалось – ТЕБЕ!
–А что, другие не возвращались?
–Ты второй. Из пятнадцати.
–Остальные умерли?
–Никто-о не знает...Неужели же ты сам не почувствовал всей относительности этого понятия?
–Почувствовал. Даже более того – прочувствовал. Настолько, что по сю пору удивляюсь, как это мне до сих пор удается не ввалиться назад – в Сны? Сколько лет я провел там?
–Лет? Несколько меньше девяти месяцев. От зачатья до родов проходит больше времени.
–Что ж... Это может быть, хотя и казалось мне, что прошли бесчисленные века, причем у многих людей одновременно. Короче, – я хочу, чтобы ты, старик, отправил меня домой, потому что рабство мое кончилось.
–Не могу. Это просто не в моих силах. Я знаю кое-какие фокусы Птиц, но у меня нет их карт.
– Позови Елену.
– А больше тебе, – совсем ничего не надо?
– Старик, – проданный в рабство сделал коротенький, какой-то нечеловеческий шажок вперед и вытянул перед собой уродливые, скрюченные лапы с изборожденными кривыми когтями, – я выживу здесь и один, без тебя. А если у меня и нет какого чувства к тебе, то это склонность к милосердию. И гуманизма совсем мало осталось. Ты понял меня?
– Придет утро, – спокойно начал Юлинг, и вдруг взорвался, – да ты только погляди на себя! Вот придет утро, ты и поглядись попросту в воду!!! Куда и к кому ты собираешься возвращаться?
Утро и впрямь пришло. Разумеется, – по прежнему не было и речи о том, чтобы снять с себя глухие стекла с Земли Оберона, и оттого виданное им в отражении оказалось особенно впечатляющим. Ртутно-серый рассвет только еще разгорался, а из воды на него глянула морда рептилии, гигантского хамелеона, с чешуйчатыми, омозолелыми шрамами на впалых, туго натянутых на кости щеках. Еще более толстые и страховидные нашлепки красовались на его лбу, месяцами упертом в битый камень. Волосы, слипшиеся в жуткий серый гребень, и редкая белесая щетина там, где не было шрамов, по виду очень сильно напоминавшая бледные ростки погребного картофеля. Разумеется, к вышеописанному два громадных, беззрачковых, матово-черных "глаза" подходили как нельзя кстати. Тощее голое тело, покрытое омозолелыми, рубцовыми, безобразными подушками, особенно толстыми на голенях и коленях, на локтях и предплечьях, руки, больше всего похожие на лапы злобного пресмыкающегося, скрюченные, стянутые рубцами, с отблеском первых лучей ленивого, серого солнца на кривых когтях. И в ответ на его движенье чудище в ручье тоже склонило голову на бок и издало глухой хрип.