355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Свободин » В мире актеров (СИ) » Текст книги (страница 10)
В мире актеров (СИ)
  • Текст добавлен: 5 октября 2017, 18:30

Текст книги "В мире актеров (СИ)"


Автор книги: Александр Свободин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Ему необходимо понять, как соотносится то, что он делает сегодня в кинематографе и в театре, с той живущей в его воображении идеальной своей цельностью и бескомпромиссностью художественной личностью. Он преисполнен скепсиса в отношении себя – редкое качество. Ему свойственна самоирония, порой скрытая, порой прорывающаяся, доходящая до самоуничижения. Даже если принять это за естественную броню легкоуязвимого человека, то все равно самоирония ему свойственна, и, может быть, именно это качество характера делает его художником. Обнаженная, нервическая натура, все время что-то ищущая, – таким он видится мне в наши встречи в последние годы.





Загородил полнеба гений,

Не по тебе его ступени,

Но даже под его стопой

Ты должен стать самим собой.





Он читает эти стихи, как читают выстраданное. Наверно, приходят его лучшие времена...








Можно ли сыграть то, чего нет?





Вот тут-то, наконец, мы с ним и встретились!

Поезд уже двинулся и я подумал, что на второе место в моем купе никто не придет и я высплюсь в одиночестве под всегда убаюкивающий меня стук колес. Однако минут через десять дверь резко отворили и передо мной предстал он, Роллан Быков. Разумеется, опаздывал, разумеется, вскочил не в тот вагон, одним словом, все как обычно. Я люблю, когда на его лице появляется эта виновато-веселая улыбка. Ну, все нормально, а? Ну, вы же меня знаете! Едем...

Проговорили мы всю ночь. Незадолго до того показан был по телевидению его фильм «Нос», который вызвал во мне некое смущение чувств. Я собирался написать в журнал, но прежде поговорить с создателем этого странного, странного фильма. Что Роллан Быков – спорщик из спорщиков уж это-то мне было известно. И говорили мы и шептали, и кричали, так, что к нам заглянула проводница, чтобы напомнить, что вагон спит. Теперь я предлагаю читателю успокоенный вариант нашего ночного диспута.

Ну, так. Давно известно, что телевидение могучее средство тиражирования произведений литературы. В отличие от кинематографа и театра, телевидение создает условия, более схожие с теми, в каких мы находимся, читая книгу. Понятно поэтому стремление телевидения воспроизводить книги и прежде всего произведения классической прозы. Но здесь-то и возникает множество проблем. И не только для сценаристов, режиссеров и актеров, но и для зрителей. У них должны непременно появиться определенные навыки восприятия. Телевидение обладает сильными средствами, многие из них все еще не изведаны. Оно берется за перевод на свой язык сложнейших произведений, сама мысль о переводе которых на теле экран – уже новаторство.

Телевизионный фильм «Нос», пример вторжения в новую область. О фильме спорили и зрители и критики. После повторного показа его по телевидению многие зрители обратились с письмами, в которых делятся своими соображениями. Я прочитал множество этих зрительских писем. Тогда-то я и решил поговорить с создателем фильма, тем более что он не только постановщик, но и исполнитель ряда ролей.

Итак, можно ли сыграть гоголевский «Нос»?

Я сказал: – В последнее время много пишут об экранизациях и инсценировках прозы, и, в частности, классической. От общих и безусловно правильных соображений о том, что надо быть верным духу автора, переходят к поискам законов и правил перевода классики на язык зрелищных искусств. Мне кажется, для того, чтобы выявить если не всю истину, то хотя бы часть ее, надо говорить конкретно – о данном авторе и данном произведении. То, что годится для одного, не подходит для другого. Вы согласны с этим?

Быков. Да.

Я.

И не следует забывать. С движением времени изменяется и наше восприятие, и наше отношение к произведениям. Инсценировка или экранизация, которая нас устраивает сегодня, через десять лет покажется устаревшей. Не так ли? Вот пример. Вряд ли сегодня найдется театр, который поставит инсценировку «Анны Карениной», имевшую такой оглушительный (и тогда, заметим, вполне заслуженный) успех в спектакле МХАТ в 1937-ом году. Исключение всей линии Левина сегодня неприемлемо. Не только страдания и драма Анны интересует нашего зрителя, но и философия развития личности и взглядов Толстого на общее состояние России. И театр теперь имеет средства показать это увлекательно и динамично. Театральные зрители научились понимать драму идей. Театр стал более философичным, более интеллектуальным. Так что будем говорить конкретно о «Носе» и в нашем разговоре неизбежно возникнут и проблемы общие.

Быков.

Нет, все-таки сначала несколько слов об общих проблемах. Для меня литература по отношению к кинематографу и школа, и манящая вершина, и сокровищница неисчерпаемых возможностей. Знаете по старому классическому определению – кино – это искусство движущейся фотографии… Но не все выраженное в слове, так уж легко сфотографировать. Вот тут-то и начинаются наши проблемы. Когда литература оперирует фактами, документами, когда сам жанр требует жизнеподобия, кинематограф чувствует себя отлично. Его естественный язык фотография органичен, свободен, емок, выразителен. Здесь экран соперничает с прозой. Но когда жанр начинает требовать условности, когда темперамент автора расщепляет факт, словно какой-нибудь атом, когда энергия мысли раскаляет художественную материю произведения до критических температур, кинематографу становится невероятно трудно. И особенно там, где он встречается с фактом слияния фантастического и реального, как в гоголевском «Носе». Тут перед кинематографом стоит задача обретения литературного могущества. И не случайно эта гоголевская повесть никогда и никем не экранизировалась.

Я.

Задача сложная еще и потому, что режиссер должен перевести прозу в зрелищное искусство, а она, проза, предназначена автором-то совсем не для другого способа восприятия. Должен произойти диалектический скачок в сознании читателя. Он превращается в зрителя! Воображение читателя невероятно активно, воображение зрителя куда как более пассивно, особенно в начале, его еще надо растормошить, заставить работать. Мне кажется, многие пишущие о театре, кино или телевидении не учитывают этого скачка. В вашем же случае задача, по-моему, была просто головоломной,

Быков.

Несомненно. Хотя мне кажется, что мы порой искусственно преувеличиваем пропасть между экранизацией прозы и постановкой фильма по специальному сценарию. Сценарий тоже произведение литературы и нередко большой литературы. Только в нем уже заложена постановочная идея, а это зародыш режиссуры. Таким образом проблемы экранизации часть режиссерской проблемы, вопрос ее состояния и развития Экранизация произведений, не приспособленных специально для кино, как правило, требует особой энергии режиссерской мысли, она часто ставит новые постановочные задачи и, когда они решаются успешно, происходит обогащение кинематографа. (Тут я подумал, что энергии режиссерской мысли Быкову не занимать!).

...Возьмите театр. Инсценировка прозы и стихов вылились в некий совершенно особый театральный жанр пластической режиссуры что-то вроде литературно-драматического варьете.

Когда литература выводит кинематограф на перекресток, где пересекаются дороги фантастического и реального, у экрана появляется возможность серьезно расширить сферу приложения своих сил, он может говорить о самых скрытых сторонах человеческой жизни, выражать не только явное, но и тайное. Становится возможным исследовать человеческое подсознание и те стороны социальной жизни, которые стоят над сознанием человека.

Я.

И так Вы и пришли к мысли экранизировать «Нос»?

Быков.

На такой вопрос всегда сложно ответить. Гоголь для меня вечно манящая даль. Я снимался в «Шинели», играл пьесы Гоголя студентом, потом в театре. Мечтал и мечтаю поставить «Ревизора», «Записки сумасшедшего», «Портрет». К «Носу» я шел и в своих фильмах «Айболит-66», «Автомобиль, скрипка и собака Клякса», где пытался соединить реальность и условность. Загадка «Носа» волновала меня, как знаменитая улыбка Джоконды, как Тунгусский метеорит. Я написал десяток сценариев-гипотез. И я благодарен судьбе за то, что телевидение дало мне возможность перенести на экран эту прекрасную, может быть, не самую читаемую, но наверняка самую «странную» повесть русской литературы.

Я.

Для меня эта повесть странная и без кавычек. Я, как и многие читатели, не решусь утверждать, что мне до конца понятна метафора автора. Я принимаю правила игры, заданные Гоголем, понимаю, какая социальная и житейская реальность изображена в повести, но сам факт отделения носа от человека и превращение его в «Важное лицо» для меня не так естествен, как, скажем, полет ковра-самолета в народной сказке, Я как бы спотыкаюсь об эту метафору и мне очень интересно было посмотреть, как это вы ее переведете на телеэкран.

Быков.

В глубине души я считаю повесть предельно ясной, а ее загадку восхитительной гоголевской мистификацией, Понимаю, как рискованно утверждать подобное, но вот уже 150 лет о повести спорят. Но экранизируя ее, я просто обязан был иметь свою гипотезу.

Думается, в архитектуре повести сам Нос вовсе не ее шпиль, он скорее дверь в произведение, даже ключ, которым открываются основные характеры. Гоголь вводит невероятное лишь для того, чтобы было очевидно ясно, как омертвели живые души. Шевельнись, душа человеческая! – обращается Гоголь к героям, и в ответ: нет, не можем, одичали-с! Существование фантастического образа среди реальных характеров как бы расщепляет эти характеры и это раскрывает фантасмагорию реальной жизни гоголевских героев. И в то же время Нос меньше всего символ, он и живой характер – авантюрист, карьерист, удачник из тех, которые всегда пролезут в «значительные лица». Тут поразительна сила гоголевской иронии и по поводу разъединенности людей. Собственный нос подумайте только – и тот пролез в чины, а мечтающий о карьере Ковалев остается ни с чем! Вот оно! Обошли! И кто? Не только свои, не только приятели. собственный нос и тот норовит оставить тебя в дураках! Ковалев теряет самое нужное – признак схожести со всеми! Он становится изгоем. И тут все дело в конкретном воплощения его на экране.

Я.

Есть мнение, что «Нос» вообще нельзя экранизировать, потому что нельзя представить фотографию этого события.

Быков.

Но фактически такая топография представлена в телефильме «Нос»?

Я.

Но, может быть, для некоторых зрителей эта фотография не слишком убедительна?

Быков. А может быть, речь идет о том, что есть множество произведений литературы и, в первую очередь, классической, экранизация которых очень трудна. И когда рождается новый образ, новый язык, зритель иногда принимает его сразу, а иногда постепенно, как это было, например, с моим «Айболитом».

Я. В сегодняшнем кинематографе выработан кино-язык, который равнозначен самым сложным и изысканным метафорам литературы, и зритель этот язык исподволь осваивает. Но вернемся к «Носу». Для меня в нем прозвучали убедительно как раз те места, где изображено то, чего не было. Вот, например, как сплетня перерастает в какую-то вселенскую фантасмагорию, как изображена цепная реакция всеобщего животного обывательского любопытства, как город «от малых до великих» срывается и мчится на Невский, чтобы посмотреть, как будет прохаживаться НОС. Барыня, генерал, приказчики, коллежские асессоры – все перемежалось. Но есть и нечто другое...

Быков.

Извините, я перебью Вас, ибо мы тут подошли к одной из принципиальных трудностей экранизации. Речь идет не только о необходимости сохранения авторской интонации. Гоголь из тех авторов, само слово которых величайшая драгоценность. Потери гоголевских описаний, авторских комментарий, была бы невосполнимой для фильма. И я решился на очень сложную вещь. Например, слова: «Иван Яковлевич как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный» превратились в монолог в третьем лице подвыпившего, вконец расстроенного цирюльника. Сцены сплетни, как вы знаете, нет у Гоголя. Но вся его повесть написана как бы от лица некоего конкретного образа. Некто нам рассказывает эту историю, это сказовый образ обывателя, которым вполне могут быть самые разные люди – от дворника до царя.

Я.

Очевидно, этой вашей посылкой и объясняется то, что вы играете в фильме много ролей: и майора Ковалева, и цирюльника Ивана Яковлевича, и «важное лицо» Нос, и мужика с санями. Признаться, мне это несколько мешало. Играете вы мастерски, особенно мне нравится цирюльник Иван Яковлевич, но... я вспоминаю свое ощущение от телевизионного фильма, где Игорь Владимирович Ильинский играл, кажется, два десятка чеховских персонажей. О мастерстве говорить не приходится. Это было чудо мастерства. И я следил за... чудом. Чудом актерского перевоплощения. И это чудо мастерства мне, знаете ли, чуточку мешало. Что-то похожее происходило и в «Носе». Но пойдем дальше.

Какой способ вы нашли для пластического воплощения сюжета:

у человека пропал нос?

Ваш воображаемый рассказчик, обыватель, СЛЫШАЛ, что у Ковалева пропал нос, но я превратился в зрителя, который ВИДИТ это. Видит то, что видеть нельзя! Цирюльник утром режет хлеб. Звук разрезаемого хлеба усилен так, что это уже не бытовой звук, но метафора звука. Я это понимаю. (Это как у Товстоногова в спектакле «Истрия лошади» офицер на скачках ест конфету, а звук, усиленный микрофоном передает хруст лошадиных зубов, ибо в первом акте актер играет лошадь, которая ела сахар.) Но дальше цирюльник находит нос. И я не могу (и думаю, что таких зрителей наберется достаточно) – преодолеть то, что я для себя называю «физиологический барьер». Я начинаю смущаться, у меня мурашки по спине, я все думаю, там в хлебе нос – это кусочек мяса с кровью. Или там нет ничего? И меня это сбивает, не дает полностью сосредоточиться на главном. Возможно, это мой недостаток как зрителя, но мне кажется, что некоторое непонимание, которое вызвал фильм у части критики, наверное, у части зрителей, имеет своей исходной точкой и это обстоятельство. Отрезанный нос не становится метафорой, а остается... отрезан носом.

Быков.

А нос не сразу метафора, метафорой он еще станет. Все дело в том, что он как раз и есть... отрезанный нос. Но все по порядку. Отчего я сам играю четыре роли? Вас отвлекало чудо перевоплощения? Но неужели, когда вы видите Юрия Никулина в фильме «20 дней без войны» вы не думаете о том, что этот же актер играл Балбеса? Полно! Я думаю, что сегодня зритель театральный ничем не отличается от кинозрителя. Последний точно так же ценит перевоплощение актера. Чудо искусства никогда еще и никому не мешало. Убежден – широкий зритель наверняка забывает об исполнении одним актером нескольких ролей.

Ведь передо мной стояла задача сделать существование живого НОСА реальностью. Так вот, если один актер играет три роли, то зритель привыкает к мысли, что он может сыграть и четвертую сам НОС. Ведь НОС – это такая же роль, как и Ковалев, и Иван Яковлевич. Так единицей условности в этом фильме, как и в театре становится актер. Мне важно было реальное и фантастическое привести к одному масштабу. Кто-то, ВОЗМОЖНО, придумает иной способ фотографировать то, «чего не было». Я шел от человека-актера. Вы говорите – возникают вопросы? Думаю, что это не так уж страшно. У Гоголя образ Носа тоже вызывает сомнения и вопросы, но он существует, действует, говорит. И второе: мостиком между реальными героями и фантастическим образом НОСА мы сделали некую яримую «вторую реальность» – зазеркальное пространство. На глазах у зрителя его изображение в зеркале уходит от Ковалева. Тут зритель впервые видит то, чего не может быть! Так изображение отделяется и начинает жить самостоятельной жизнью. И мы это видим, а это уже кино.

Я.

Это я принимаю. Здесь начало фантасмагории, здесь начинается самостоятельная жизнь НОСА – «важного лица» и история превращения майора в маленького человека, в родного брата Башмачкина, история его мытарств.

Быков.

Вот к этому я и стремился. А что же касается НОСА, как «физиологического барьера», о котором вы говорили, то в кадре он всего какое-то мгновение. И ваши «мурашки по коже» мне нужны. Мне и нужно было, чтобы в опрос возникал и оставался без ответа. Это тайна по Гоголю! Это его условие. Не торопитесь объяснить по логике простого здравого смысла – бывает в мире и непонятное, такое случается, что только руками разведешь!

НОС все время перевоплощается. Он в хлебе почти реальность, и чуть ли не оживающий узелок в хождениях цирюльника Ивана Яковлевича, его тяжкий крест, он и дитя подводных тайн, когда его принимает вода – с трудом, как нечто адское, он и прохожий на Невском, и карлик и так далее... Так и становится НОС образом совершенно реальным: то, о чем мы слышали, мы теперь видим. Ведь Ковалев, цирюльник Иван Яковлевич, сам НОС – как-то повязаны Гоголем одной тайной, вот я и повязал их одним актером. И важен сам НОС, важно как, кто к нему относится. Ковалев разговаривает с НОСОМ с уважением к регалиям, и с достаточной дерзостью, Ковалев жалуется на НОС, как на человека, его бегут смотреть на Невский – вот это и есть ФАН-ТАС-МА-ГОРИЯ. Это сложнейший философский жанр, где смещение условности и реальности заставляет зрителя почувствовать необходимость такова раз способа размышлений над жизнью.

Главная драматургическая задача этого образа быть инструментом для вскрытия человеческих душ. Гоголь условно отделяет Нос от человека и этот факт предъявляет всем героям повести как бы беря у них интервью: что вы думаете по поводу невероятного. Ответы разные, а смысл вдруг один: ничего не думаем – у нас свои заботы.

Эта форма «обозрения» типична для Гоголя. Он и в мытарствах героя «Шинели», и в сцене взяток в «Ревизоре», и в основе конструкции «Мертвых душ».

Итак, НОС вовсе не является чем-то невероятным, его вероятность, как образа, такова же, как и вероятность Ковалева...

Я.

Безусловно, ваш фильм «Нос» прокладывает новые пути и в известном смысле экспериментальный, сделан он талантливыми людьми, наполнен актерскими удачами, Бурков, Евстигнеев, Шарко, Савина, Санаева, Дуров – играют замечательно! Музыка композитора Н.Сидельникова находится не уровне сложнейшей задачи. Именно в те годы, когда писал Гоголь и возникал «жестокий городской романс» и композитор очень точно использовал этот жанр. Поэтому я думаю, что и ошибки фильма – это высокие ошибки, ошибки на пути в незнаемое. К ошибкам, хотя вы можете со мной, разумеется, не согласиться, я отношу, например, появление могилы Хлестакова в финале, да и вообще несколько затянутые сцену похорон Ковалева. Что же касается его апофеоза, его восхитительного сна, где исполняются все его желания, и за кадром гулко звучат слова: «производится! производится! производится!», то мне представляется это интереснейшей находкой, хотя у Гоголя этого тоже нет. Здесь нет. Но мы знаем уверенность его в тщете подобных мечтаний, в их мизерности для человека, которого и тридцать тысяч курьеров не сделают человеком, если пуста его душа и высокой целью не вдохновлен разум...

Быков.

Я понимаю, что некоторое из того, что мною сказано, вызывало у вас несогласие, это естественно. Мне хотелось бы только подчеркнуть здесь, что вопросы экранизации – это, в первую очередь, вопросы развития киноязыка, что там возникают неразрешимые проблемы, где к кинематографу подходят как к неподвижному камню. Я верю во всесилие кинематографа и его полную свободу выразительности, такую свободу, которой тысячелетиями владеет Слово! Мне очень обидно, когда вопросы экранизации искусственно отрывают от принципиальных и общих проблем взаимоотношений кино и литературы. И литература сегодня, мне думается, указывает кинематографу новые пути. Я помню, как в экранизации гоголевской «Шинели» мы столкнулись с тем, что герой почти безмолвствует или говорит на «тарабарском» языке: «Того», «не того», и «вот какое обстоятельство». Отыскивая возможности выражения сложной душевной муки Акакия Акакиевича, мы с режиссером фильма Алексеем Баталовым пришли к языку пантомимы в кино, точнее «мимо-драмы». Это осталось тогда незамеченным. Прошло десять лет, и критики уже пишут об этом. Вы правы, меняется отношение зрителей к произведению, к инсценировкам и экранизациям, и я почему-то мечтаю, чтобы оно менялось к лучшему,

Я.

Да, так случается. Бывает и обратное. В искусстве ничего не решается голосованием. И будущий зритель может не согласиться с сегодняшним, но счастье и драма художника в том, что работает-то он для сегодняшнего...

Быков.

…Да, а случается оценит его будущий. Такова актерская жизнь, а?..


Было уже светло. Мы прилегли. Я сказал, что в Ленинграде попробую записать наш разговор. Мне кажется, он может быть интересен для зрителя.

– По крайней мере, не бесполезен, – сказал Быков – он покажет ему, сколь мучителен путь режиссера и актера, берущегося за перевод классического произведения на язык телевизионного кино…

– А все-таки МОЖНО сыграть то, чего нет? – спросил я.

– Можно – сказал Быков, игра это больше, чем жизнь...








Сорокинская гитара





Все уходит в прошлое... боже мой, все уходит в прошлое! Когда это было? Должно быть осенью 1969-го. В октябре или в ноябре. Помню, холодно было. Он маленький, упругий бежал по платформе, укрывая собой, словно ребенка, черный скрипичный футляр. Я стоял у вагона, не сразу узнал его в синем перонном полумраке. Передо мной часто дышал, что-то радостно говорил Сергей Александрович Сорокин. В футляре была не скрипка, а гитара. Та, знаменитая, «сорокинская»...

Поменявшись местами, соединились мы в двухместном купе. Легли после Бологого. Сладкий ад воспоминаний! А теперь и эта ночь принадлежит им, и Сорокина нет на свете.

Где его гитара? Он ласково называл ее «моя француженка», потому что изготовил ее в конце восемнадцатого века безвестный французский мастер.

Иногда ставлю на проигрыватель пластинку и не дышу, пока не раздастся после первого шипения (записывали не в студии, а с любительских магнитофонов – лишь бы сохранить)) ее альтовый медовый звук и возникнут ее говорящие аккорды и услышу я душу ее хозяина.

А познакомился я с ним другой ночью, лет за шесть до этой в одной из старых артистических квартир, в которых поражает вас

законченность, завершенность стиля. Здесь вещи опробованы, каждой пользуются, и всякая доставляет удовольствие удобством и согласием с другой. Рассматривая мебель в таких квартирах, можно заметить изобретательность мебельщиков, их заботу о практичности и, представьте себе, если употребить нынешнее понятие, – даже о малогабаритности... И возникает мое детство, дом на Театральной площади в Москве, прихожая, стул, одним поворотом превращавшийся в лесенку для библиотеки – его сделал еще крепостной мастер; изящный, на тонких витых ножках столик для кофе, крышкой которого служил закрытый стеклом пейзаж. Он накрывал собой другой столик, точно такой же, но чуть меньше, а тот в свою очередь другой – еще меньше – и так шесть столиков, точно матрешка. Приходят гости, и пять столиков сразу расставляются по комнате! А разве придумано что-нибудь удобнее знаменитых шведских шкафов для книг?..

Здесь, в ленинградской квартире, на стенах коридора настоящий музей, но с не остывшим еще дыханием представленных в нем людей, с теплотой их рук, только что державших перья, которыми они сделали дарственные надписи хозяйке дома. Арам Хачатурян. Вот Жан Виллар в Дон Жуане – у него быстрый почерк, и написал он много, не заботясь о фотографии. Анна Ахматова, Качалов, а вот Иветт Шовире.

Из комнаты слышен голос хозяйки – Татьяны Михайловны Вечесловой – она рассказывает кому-то из гостей...

– Тридцать восьмой год был, и время-то трудное, а они приехали, мхатовцы, имели успех... – такая ночь была, такая ночь, мы вышли, а Книппер говорит: не хочу домой! На острова, хочу шампанского! И мы поехали на острова и пили шампанское, такая ночь была, такая ночь...

Время близится к десяти. Приезжают гости, кто после спектакля, кто после репетиции, а кто и особо поджидал этого вечера, предвкушая пение Сергея Александровича Сорокина, последнего, должно быть, хранителя старинного городского романса и классической цыганской песни. Той песни, что заворожила всю нашу литературу от Карамзина до Бунина и продержалась без существенных изменений целое столетие.

Хозяйка зажигает свечи. Высокие потолки становятся еще выше. Играют тени, пляшут, заманивают. Кто-то напевает романс Дениса Давыдова – «Летя на тройке полупьяным, я часто вспоминаю вас...»

Еще не смолкли разговоры о том, что занимает нас сегодня, о том, что в мире и что в театре. Но разговоры постепенно смолкают, потрескивают свечи, и тогда начинается голос. Перед тем, как ему зазвучать, гитара в руках Сорокина долго-долго что-то рассказывает. Звук ее не только чистый и благородный, но такой насыщенный густым резонансом дерева, что подумалось, что это совсем особая гитара, вроде скрипок Страдивариуса.

Гитара и в самом деле была особенной, еще пушкинских времен и хранилась как драгоценность в дорогом футляре. Но отличие ее звука вызывалось не одним качеством инструмента, а еще, конечно, и высоким мастерством исполнителя.

Он, видимо, раньше всего заботился о содержании звука, о том, чтобы каждый звук что-то говорил и ни один не пропадал ради пустого блеска. Оттого его длинные вступления и еще более длинные отыгрыши после некоторых песен были как бы предисловиями или как бы послесловиями. В них предсказывалась или досказывалась судьба, тех, кто жил в песне, и создавался унисон переживаниям слушателей, которые уже нельзя было высказать словами, но можно было передать только этими звуками.

Однако первым раздался голос не Сорокина. Собравшимся повезло – после спектакля завернул на огонек Александр Федорович Борисов, и тут уж я не только наслаждался его даром певца, но и понял, очутившись вблизи, особенность его характера, выражавшуюся в том, чтобы все делать основательно и хорошо, отдаваясь тому, что делаешь сейчас.

Он пел, и – странное дело – маленькие наивным мелодрамки старинных романсов превращались а его устах в драмы. Он переживал судьбу героинь, он сострадал им и делал это так обыденно, точно повествовал о знакомых всем женщинах, с которыми вчера только случилось обидное несчастье. Так спел он романс о неведомой «Манюрочке». Отчаяние героя: «ведь я тебя любил, любил...» тронуло до слез.

А потом он сделался насмешлив, сыграл шуточную про одиноких деда и бабку, а уж потом, распевшись, верным и поставленным голосом – «Час роковой» из песен «Живого трупа». Это очень трудная песня величайшей строгости, она теряет свое обаяние от ничтожной дозы не то что дурной «цыганщины», но даже от излишней лихости, как, впрочем, и от чересчур сильного, хотя и искреннего переживания.

А Сорокин все подыгрывал Борисову на своей удивительной гитаре и, не выдержав, спел ему «Величальную». Потом он раззадорился и прошелся по «величальному» кругу, приветствуя каждого особым, только ему предназначенным приветствием, сочиненным тут же, и, ни разу не повторившись, обойдя стол, вернулся, пропев совсем уже молодым голосом «величание» себе, положенное по ритуалу, которого уж, наверно, никто и не помнит, кроме него.

Он вкладывал в свое пение нерастраченное душевное знание того, как это пелось когда-то, он шел на грани того «чуть-чуть», после которого начинается пошлость. Только услышав его, можно понять, что происходит в театрах, где он ставит цыганские сцены в «Живом трупе» и в «Бесприданнице». Пока он сам на сцене, пока он еще в театре, эти картины – сама подлинность. Когда пройдут премьеры и, кончив работу, он уходит, эти сцены неуловимо меняются, Им нужен постоянный камертон, дурной вкус и та самая, чисто театральная лихость вместо душевной отдачи подстерегают их. Свечи все потрескивают. Ночь.

Вступает женский голос, гитара подхватывает, обрамляет песню, вводит ее, а в нужных местах гасит. Слова наивны, когда их читаешь сейчас, напечатанными современным типографским шрифтом, кажутся глуповатыми, а гитара и голос такие верные, что заставляют слушать их как откровение, как пережитое.





"Нет, нет, нет, не хочу!

. . . . . . . . . . .

Уж ты больно так спесива,

Гонишь прочь любовь мою,

Иль любовь моя – не диво, –

Так возьми всю жизнь мою!

Нет, нет, нет, не хочу.

Ничего я не хочу!"





И это «нет, нет, нет, не хочу!» – с такой страстью, что так и видишь эту черноокую, которая вся устремлена к нему, к неведомому. Еще не пришедшему. И все ему – пусть он и такой и сякой, но это он – и все ему.

Кто передавали концерт по телевизору из Дома Союзов. Этот романс пела известная певица. Голос звучал колокольчиком, но так было все легко и все пусто, точно это был совсем другой романс.

А здесь Ее гимн Ему, возлюбленному, который и не назван, не участвует в романсе. Но ради него это «нет, нет, не хочу». Это надо пережить как «да, да, хочу», но только обращенное к другому, прекрасному. Ну и, конечно, надо переживать, а не исполнять.

В сорокинских романсах своя, четкая драматургия. Но вершиной вечера или, проще сказать, ночи была «Малярка». О ней надо рассказать особо. К ней Сорокин подходи постепенно.

А уж когда полностью войдет в свою песенную стихию, заживет ею,

зажгется, уж тогда он угостит – «Маляркой», позволит присутствовать при этой драме.

Она поется по-цыгански. Сорокин предваряет ее рассказом. Песня была услышана Пушкиным в его скитаниях по Бессарабии. Девушка Малярка, дочь главы табора. У нее жених, молодой, красивый, любимый. Приезжает старик, сильный хозяин соседнего табора, и сватает ее. Отец согласно обычаям не может отказать, а дочь не смеет противиться его воле. Малярку выдают за старика. Но друзья жениха крадут ее во время свадебного пира, и влюбленные бегут. Снаряжена погоня. Их догнали, жениха убили, и Малярка стонет над его телом, жалуется на судьбу, оставившую ее в живых.

Сказав это, Сорокин стал перебирать струны своей гитары, словно советуясь с ней о чем-то, а потом запел на заманчивом, больше похожем на таинственные степные выкрики языке. Пенье с первого же звука захватило, и повело, и понесло куда-то. Он пел строго, с мужественным драматизмом и бесконечным разнообразием интонаций, часто одинаковых слов и звуков, передавая все оттенки переживаний и свое к ним отношение. Это был рассказ, повесть, целая философия. Вдруг гитара начала бешено биться, аккорды пошли как сполохи пламени, он брал их тесно сомкнутыми пальцами, и они точно срывались с гитары. Все быстрее, все быстрее – сейчас догонят и схватят! А когда догнали, раздался тяжкий стон, вздох – ой, ооой, оох. Это жалобы и причитания Малярки – ой, ооой, оох, ооох...

Кончилось, свершилось.

Голоса уже не слышно, а гитара еще долго стонет о судьбе Малярки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю