Текст книги "Наказание без преступления"
Автор книги: Александр Авдеенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Теперь понимаешь, как я работаю на фронте? Сейчас опять отправляюсь туда, на передовую позицию. В другом письме напишу, что такое передовая. Обнимаю. Твой папа.
30 марта 1943 г.
Судьба, кажется, решила обласкать меня.
Несколько дней тому назад на передовые позиции, в штабную землянку командира полка Долина, позвонил начальник политуправления армии и приказал немедленно разыскать на передовой и командировать в Ленинград писателя Авдеенко для переговоров с редактором фронтовой газеты.
Подумать только – меня, опального, разыскивают, со мной хотят вступать в переговоры! Да еще кто!
Вижу, вижу, Любонька, ты улыбаешься…
Ну, явился я к редактору. И что же ты думаешь он мне предложил? Написать рассказ или очерк о девушках-фронтовичках: какими они должны быть и какими не должны. И, оказывается, это не его личная инициатива, а поручение начальника политотдела Ленинградского фронта. Кроме того, редактор добавил, что, возможно, это поручение исходит от самого А. А. Жданова.
Я обезумел от радости. Мне предложили такую тему, мне, «большому грешнику» по части женской нравственности. Вспомнили автора «Закона жизни», фильма о любви юных, обожженных неумелой любовью.
Кроме того, я еще радовался и потому, что, не зная ничего о намерениях Жданова, я разрабатывал эту тему в повестях «Человек, которого мы любим» и в «Солдатках».
Предложение я, конечно, принял, сел за работу – и вот сейчас окончил ее. Получился небольшой очерк. Написал с натуры. В одно дыхание. Пока что это лучшее мое фронтовое произведение. Так думаю сегодня.
Утром, с рассветом, помчусь в Ленинград, сдам рукопись и с душевным трепетом буду ждать: напечатают или дадут поворот от райских ворот?
1 апреля 1943 г.
Вернулся в свои края более чем печальным. Не пойдет во фронтовой газете мой документальный очерк. Почему? Не дорос еще до уровня фронтовой газеты. Таковы якобы решения больших начальников. Передумали сменить гнев на милость? Или им сверху не разрешили? Скорее всего, последнее.
Напечатал очерк в дивизионной газете. Посылаю тебе. Прочти и напиши свое мнение. Оно очень важно.
7 апреля 1943 г.
Я тебя, возможно, огорчил кое-какими письмами и, может быть, и «Человеком, которого мы любим». Что ж, я привык к неудачам, не буду удивлен и твоей злостью и на эту рукопись. Но вместе с тем я так привык к мысли, что все-таки добьюсь своего, привык к упорству, привык, что настороженное отношение к моей работе не собьет меня с толку, не подрежет крылья. Кроме того, если б сам процесс труда не приносил мне радости, я б, конечно, давно засох.
Все об одном и том же из письма в письмо!.. Сколько энергии тратится на подбадривание себя, на утешение. Что поделаешь, надо! Твои «нравоучительные» письма, безусловно, и сами по себе полезны, и, главное, хороши тем, что постоянно взывают к моему внутреннему миру, жгут меня и жгут. Пиши, любимая, в таком же духе.
10 апреля 1943 г.
Обнимаю, любимая Каштаночка, крепко и нежно целую. Не бойся, это письмо не будет таким грустным, как прежние. Сейчас ночь. Нашел пристанище в землянке на переднем крае. Не умолкают разрывы Мин и снарядов. Сижу в шапке; чтобы земля, которая сыплется сверху от содрогания землянки, не набивалась в волосы. Все, т. е. почти все, спят, а я пишу и думаю о тебе. Когда только не думаю! Но сейчас, в такую бурную ночь, на земле, где нет ни единого живого кустика, где не один и не два человека распрощались с жизнью, – сейчас думаю о тебе и Сашеньке с особой нежностью. На душе спокойствие, несмотря на то, что наверху такое творится… А может быть, потому я спокоен, что мои личные невзгоды кажутся мелкими по сравнению с тем, что творится вокруг, что ждет меня каждый час, каждую минуту. Мое спокойствие исходит от веры в жизнь и во все хорошее, что есть и будет у тебя и у меня.
Вчера за обедом в землянке мы разговорились с Мих. Алекс, о письме Павленко, напечатанном в «Красной звезде». Я хвалил. Песочин вдруг рассвирепел. Чепуха, мол, приторная, слащавая до тошноты. Жены наши живут в страшной нужде, их жизнь более сурова, чем в письме Людмилы. Не об этом вашему брату надо писать. Об огороде-кормильце пишите. Об очередях. О холодной квартире. О босоногих детях. Ну и дальше в этом роде.
12 апреля.
Только что вернулся с передовой и нашел три твоих письма. Давно знаю, что люблю тебя, что ты меня любишь, но все-таки читал твои признания с такой радостью, будто слышу впервые.
Ты просишь, чтобы я пожелал тебе удачи. Ах, Каштаночка, себе я меньше желаю счастья, чем тебе.
16 апреля 1943 г.
Всю эту неделю было очень грустно. Источник, вероятно, все тот же – мелкая речушка, где я плаваю, мелководные душонки людишек, от которых я в зависимости. Сегодня, например, я закончил большой очерк о людях, ставших перед боем коммунистами, о их подвигах в боях. Хорошо, чувствую, сработано. Это признает и мой редактор. Но его махонькая газета нуждается в заметке, И поэтому он не может печатать большие очерки, вроде «Ночь перед боем».
Что же делать? Сегодня уезжаю на передовую, в самое пекло и буду там неделю, не меньше. Буду работать на «Красную звезду». Рано или поздно, но я все-таки своего добьюсь. И, может быть, это и хорошо, что Ортенберг держит меня в узде.
24 апреля 1943 г.
Здравствуй Сашуша, родной мой!
Сейчас ночь. Ты спишь, свернувшись калачиком. Маленькая головка. Маленькие ручонки, маленькая рубашонка, крошечные ботинки на полу. Читать маленький Сашуша, в отличие от большого – папы, еще не умеет, как все маленькие.
Стало быть, я должен говорить тебе такие слова, какие привычны для маленьких. Но я хочу писать тебе и как маленькому и как взрослому. Этого требует время и место, где я сейчас нахожусь, – война и фронт. Кто знает, доживу ли я до того времени, когда ты станешь большим, всякое может случиться. Если и доживу, то вряд ли во всей свежести сохранится то чувство, которое владеет мной сейчас, вряд ли скажу тебе то, что хочется сказать теперь…
Прежде всего несколько слов о том, как ты появился на белый свет.
Родился, как тебе известно, в мае 1937 года. Но ты у меня был в сердце лет на пять раньше. Я еще не был женат, но уже хотел иметь сына. Я любил тебя заглазно, не зная, какой ты будешь. Прочитай книжку «Я люблю» – и там есть мечта о тебе и о твоей маме. И когда ты родился, я был несказанно счастлив. Поразило меня то, что ты, кроха, как две капли воды похож на отца. И чем больше подрастаешь, тем все больше и больше становишься похож.
Почему же мне хотелось иметь сына? Почему мечтал о тебе, будучи холостяком? Родительский инстинкт? Любовь к детям? Жажда продолжения рода? Не только. Я хотел оставить в наследство тебе мою радость, счастье.
Я не знал в ту пору, что на четвертом году твоей жизни случится большое, тяжелое по своим последствиям для меня, твоей мамы и для тебя, несчастье. Если бы каким-либо чудом мне стало известно об этом, я бы не женился и тебя не было бы на свете.
Какое несчастье? Вырастешь – узнаешь.
Тебе сейчас шесть лет. Поймешь ли ты все так, как надо? Вряд ли. Потом поймешь.
И еще тебе надо знать обязательно вот что. Обо мне мои родители не мечтали ни за пять лет, ни за один год до моего рождения. Даже огорчились, что на свет родился еще один лишний рот.
Очень мне хочется тебе счастья; которого бы хватило на всю твою жизнь, сын мой. Что в силах моих, то сделаю. Письма мои когда-нибудь принесут тебе светлые минуты радости. Главное сейчас – раздавить фашистскую гадину, дожить до Победы. Это и будет истоком счастья для нашей семьи, всего народа и человечества.
Обнимаю Сашушу. Кончил писать тебе письмо, и ночь кончилась.
26 апреля 1943 г.
Вчера написал тебе письмо, полное тоски. Сегодня такое же послал Саше. Страшно, что ты плохо подумаешь обо мне.
Нет, Любонька, я не в безысходном отчаянии. Не потерял почву под ногами, не ослеп. Трудно мне, горько, обидно – ничего! От этого я только злее работаю. То, что у меня есть в душе, рано или поздно станет всем видно. Уже ради этого стоит жить.
Огорчения мои вызваны новым несправедливым отношением к моей чересчур усердной работе в газете. Видите ли, я слишком часто печатаюсь, слишком много места занимаю на очень тесной площади. Моего редактора это пугает. И не только его, но и политотдельцев.
Все! Никаких жалоб от меня не услышишь больше, что бы ни случилось.
Я опять на новом месте. Кочуем в пределах большой клетки. Живем вдвоем с редактором в маленькой комнатушке, полной крыс и клопов, но спим на чьих-то мягких кроватях. Кто тут жил до нас? Где они? Умерли от голода? Эвакуированы на Урал? Обезлюдел Ленинград. Трагедия города неслыханного масштаба.
С Мих. Ал. по-прежнему, кажется, дружны. Теперь только кажется? Да! Кто-то вклинился между нами, пытается поссорить. Положение его хозяйства и здесь, на Неве, такое же, как было на Волге. И не его в этом вина. Но наверху им очень и очень недовольны. Не умеет он творить чудеса: воду превращать в медовый напиток. И слишком много в нем человеческого достоинства, гордости, честности, и правдивости. С такими качествами трудно жить в наше время. И еще труднее подчиняться. Боюсь, что и ему не миновать моей участи.
Да не упадет ни единый волос с его головы.
26 апреля 1943 г.
Здравствуй, родной Сашуша!
Вот и сегодня захотелось поговорить с тобой и как с маленьким и как с большим.
Вчера снял шапку, шинель – хожу в одной гимнастерке и пилотке. У нас тепло. Нева – чистая, быстрая. Правда, сегодня дождь, пасмурно и мне очень тоскливо. Но не только от дождя.
Невеселый папа, не ровня сыну-хохотуле. Когда-Нибудь, если вернусь с войны, расскажу тебе причину этой тоски. Впрочем, кое-что поведаю и сейчас…
В то время, когда ты станешь взрослым, жизнь будет не такая трудная, сложная, как сейчас, и тебе многое будет понятно: например, это – почему я тоскую в войну, когда каждому человеку некогда тосковать?
Потому тоскую, что идет война, а я живу, не расходуя и четверти своих сил, способностей. Хочется отдать всего себя войне, без остатка, а люди, от которых это зависит, всячески отстраняют меня от больших дел. Хочу писать много, глубоко, раскрывать душу воюющего человека, а от меня требуют только заметки без сучка и задоринки.
Да и в заметке придираются к каждому слову. Если раньше это делал один редактор газеты, то теперь и комиссар дивизии зло наставляет уму-разуму.
Вот отсюда и тоска. А что я могу сделать? Где же выход? Некуда, Сашуша, податься. Писать и складывать в стол? Да, это единственное утешение.
Может быть, не то пишу, что надо? Нет, не в этом дело. Имя мое запретно. Труды мои, если они даже полезны, не имеют никакой цены.
Когда подрастешь, то узнаешь, кто такой был Тантал. Так вот, без всякого преувеличения могу сказать, что я испытываю муки Тантала. Чувствуя жизнь, она в моей душе, в сердце, в крови, в мозге, я лишен возможности говорить о ней. Только мычу.
Не думай, Сашенька, что твой папа был бесталанным человеком, лентяем, не любознательным. Горе мое, может быть, и вытекает из того, что я слишком горяч, искренен, смотрел на жизнь собственными глазами, глазами человека, влюбленного во все хорошее, что дала нам революция, ненавидел плохое. Сейчас страдаю и не знаю – за что.
Не время сейчас копаться в психологических переживаниях? Именно сейчас и время разобраться, выяснить, что война идет во имя лучшей жизни человека, во имя того, чтобы не было униженных, оскорбленных, во имя настоящего и будущего народа, Родины.
Родина для меня – это не только земля наша от Владивостока до Ленинграда. Родина – это и ты, мой взрослый сын, перед которым я тоже ответствен. Вырастешь, спросишь у мамы, если меня не будет: «А что папа сделал за войну? Какие книги написал?» Мама со слезами на глазах покажет мои газетные заметки. Тебе станет стыдно, и твои глаза тоже наполнятся слезами. А я в это время перевернусь своими истлевшими костями в братской фронтовой могиле. Не хочу такой участи. Отвергаю.
Знай, Сашуша, что я работаю и на фронте. Уже есть не одна рукопись, и еще будет не одна. Пишу, несмотря ни на что. Если теперь не увидят света, то через двадцать – тридцать лет будут напечатаны.
Вот, поговорил как с большим – и легче стало.
Что же сказать тебе, маленькому?
Жалуюсь – писем папе не пишешь, то есть не диктуешь маме. Уж сколько я тебе послал, а от тебя – ни одного. Расскажи, нравится ли тебе жизнь в Москве. Обнимаю. Поцелуй маму. Надеюсь, ей не в тягость моя тоска, моя неспособность приспособиться к тому, к чему невозможно приспособиться с моим характером.
29 апреля, Ленинградский фронт, 1943 г.
Здравствуй, Сашуша, сыночек мой любимый!
У нас непроглядный дождь. Пасмурно. Холодно. Тоскливо. Тесно в моем мире. А когда мне тоскливо, холодно, я всегда окунаюсь в ваш с мамой светлый, радостный мир.
Вот, едва начал писать это послание, а на душе стало просторнее, веселее, и потекли одно за другим воспоминания. 1937 год… Последние недели мая. Маленький домик с большими окнами на все четыре стороны света. В нем живут два любящих человека – Люба и Саша, твои будущие папа и мама. Домик окружен вишневым садом. Деревья белые, словно в снегу, а земля под ними покрыта густой зеленой травой. Большая луна по ночам не сходила с высокого неба. И часто на заре твоя будущая мама просыпалась от соловьиных песен и не могла заснуть. Слушала и улыбалась. Ей казалось, что соловьи славят ее любовь, ее счастье, ее созревающее материнство.
Всходило солнце. Мама твоя выходила на мокрый от росы балкон, спускалась в сад и бродила под вишневыми деревьями; а белые цветы потихоньку падали на ее каштановые волосы. Часто мы гуляли вдвоем, взявшись за руки. Какая теплая, мягкая, душистая была рука у твоей мамы в те дни!
Я закрываю глаза, вспоминаю, и мне кажется, что мы ходили тогда с мамой, взявшись рука за руку, неразлучно. Куда я – туда и она. Куда она – туда и я. Да, так оно и было.
Утром, взяв лопату, грабли, топор, я шел в овражный лес. Расчищал кустарник, делал дорожки для нас троих. Лес был сочный от весенней влаги, одетый в легкий весенний пух, душистый, прохладный, таинственно прекрасный. Росли подснежники, фиалки и еще какие-то чудесные, желтые цветы. Я работал до изнеможения. Мокрый, едва способный разогнуться, я все-таки был счастлив, ибо около меня всегда сидела в своем каштановом платье, с веснушками на счастливом лице твоя мама. Иногда она тихо улыбалась, и тогда ее золотое лицо становилось еще счастливее. В это время ты подавал признаки жизни. Мы все бросали и, затаив дыхание, прислушивались к тебе.
Мама любила шептаться с тобой. Положив руку на живот, улыбаясь, тихонько шевелила губами. Маме хотелось, чтобы и я шептался с тобой. Обижалась, если я медлил. Да, Сашенька, как это ни невероятно, мама даже в то время обижалась на меня и, конечно, всегда была права. Глаза ее, бывало, наполнятся слезами, золотое личико потемнеет.
– Я ему пожалуюсь на тебя, расскажу, какой ты нехороший.
«Ему» – это значит тебе. И мне всегда становилось страшно, что ты, еще не родившись, будешь уже недоволен мною. Я спешил скорее загладить свою вину.
Ой, Сашуша, сколько было переговорено с тобой, еще не родившимся! Природа пока прятала тебя от нас, но мы были сильнее и твердо знали, что у нас будет прекрасный ребенок. Настоящий сын Весны и Любви.
Когда я думаю о счастье человечества, то вижу женщину в белом, каштановолосую, счастливую, чистую, совершенную, какой была в мае твоя мама. Когда желаю людям счастья, то хочу их видеть в том вишневом садике в белых цветах, среди соловьиных песен, ждущих появления на свет сына.
Кончается бумага, но не кончаются воспоминания. Я бы мог о том времени написать тысячу писем.
До свидания, Сашуша. Обнимаю, целую.
29 апреля 1943 г.
Оторвался от письма к Сашке и приступаю к другому. К тебе оно, любимая. И в будущее и в прошлое устремлено. Что это?.. Сладкий напиток, который убивает горечь? Спасительная скорлупа, в которую прячусь от жестоких уколов жизни? Источник излияния? Самоистязаюсь? Отравляю себя? Нет! Это божественная беседа с вами – источник, из которого я черпаю силу жизни.
И чем хуже мне живется, тем чаще я обращаюсь к нашей любви. Каждое такое письмо к тебе, к Саше укрепляет корни Дерева жизни.
Вчера редактор всерьез предложил мне оригинальный план: отречься от своего прошлого, не думать о будущем, переваривать только то, что дает сегодняшний день, совершенствовать жизнь пока в ограниченных пределах. Дескать, на войне иначе жить нельзя. Не моя это философия. Живу и в прошлом, и в настоящем, и в будущем.
Вчера ночью написал письмо Жданову. Кто знает, может быть, он начинал все, он и кончит. Страшное письмо. Страшное тем, что я вложил в него все свои надежды, абсолютно все. Завтра или послезавтра пошлю. Копию отправляю тебе. Я не мог не написать, ибо беспросветность может задушить. Если даже письмо не дойдет – все равно легче жить будет. Легче в том смысле, что исчезнут иллюзии, что буду надеяться только на самого себя. Писать не брошу ни при каких обстоятельствах, ибо чувствую себя созданным только для этого труда, ибо нет и не будет жизни без этой сладкой каторги.
Закончив очерк, снова подамся на передний край и буду там жить несколько дней.
Когда я на переднем крае, то чувствую, что живу самой полной жизнью. Среди бойцов переднего края я полноправен. Там мне все верят, ибо ежеминутно видят, как я отношусь к смерти. Там я чист, прозрачен и для других и для себя.
Вот потому меня туда, и тянет. Противоестественно? Нет, нисколько.
А вот мое теперешнее положение, когда я, полный сил, способный рассказывать правду о войне, прославлять жизнь, вынужден молчать – это мое положение противоестественно.
Ну вот, Любонька, начал с любви, а кончил все тем же – своим противоестественным положением. Как можно терпеть его? Никогда я к нему не привыкну. Если со мной случится непоправимое, несчастье, то, умирая, буду жалеть, что смерть застала меня в таком противоестественном состоянии. Не огорчайся, любимая. Тут, где я живу, имею право сказать подобные слова.
Обнимаю и целую.
30 апреля 1943 г. Ленинградский фронт.
Вот я и на передовой. Добрался пешком – около десяти километров. Половину дороги прошел под артобстрелом. Часто падал, как говорится, лицом в грязь. Обычно тут относительно тихо, а сегодня… Но у меня не было ни страха, ни тревоги.
Уже привык к фронтовой жизни. Но дело тут не только в привычке. В жизнь я верю, Любонька, в то, что мне еще много предстоит сделать. Да и как может случиться со мной плохое, если не сброшена страшная ноша, которую терплю уже третий год? Я никогда не думаю, что меня убьет. Но, заговорив сейчас об этом, хочу высказаться до конца. Представить себя погибшим всякому неприятно, но мне не так страшна смерть, как то, что я могу погибнуть отверженным… Ведь это навеки.
Какое бы горе это было для вас – потерять меня именно таким. Моя тень потянулась бы и за Сашенькой. Любимые мои, мне так хочется, чтобы вам жилось и после меня хорошо.
Тебе горько читать каждый день об одном и том же? А каково мне каждый день страдать? Не могу я, Любонька, молчать. Каждый день, почти на каждом шагу, чувствую свое страшное положение. И сегодня – особенно.
Что-нибудь случилось? Да! Нечего не сделал такого, что бы шло вразрез с моей совестью, но люди, даже самые ранее благожелательные, стали чураться меня. Им надоело ждать того дня, когда я буду помилован. Они потеряли веру в меня. А раз потеряли веру, чего же церемониться!
Тяжко, горько, беспросветно. Но самое страшное впереди. Боюсь, Любонька, что политотдельцам покажется недостаточным мое теперешнее страдание и они попытаются его усилить. К тому идет. Похоже, исподволь готовится мое отлучение от дивизионной газеты. Редактор нечаянно проговорился.
Ты испугалась, Любонька, побледнела? Не надо было расстраивать тебя, но у меня не хватает сил промолчать. С кем же я еще поговорю, как не с тобой? Перед кем же еще открыть душу?
Что бы там ни думали люди обо мне, а я останусь таким, каким был. По-прежнему буду работать и день и ночь. Все переборю.
И ты будешь ждать и надеяться. Только я да ты знаем, как мы заслуживаем лучшей жизни.
С Михаилом Александровичем не встречаюсь. Опальному писателю, если в нем не убита совесть, не следует пользоваться добрым расположением высокого начальства, ибо какой-нибудь дюже бдительный доброхот может настучать наверх самому Хозяину, что исключенный, изгнанный отовсюду ловко втерся в доверие к комдиву, чтобы избежать передовой. Замаскированный дезертир. Трус и предатель в маске корреспондента дивизионной газеты. Все может быть.
12 мая 1943 г.
Сегодня получил твое письмо от 2 мая. Долго не распечатывал. Беспрестанно поглядывал на розовый конверт, и сердце млело от предвкушения радости. Думал о тебе, о тех часах, когда ты, глубокой ночью, творила послание мужу на фронт. Волновало меня то, что я снова услышу тебя, снова прикоснусь к тебе. Все, что ты ни написала 2 мая, – по душе. Твои письма, как и мои, – одинаковы.
Я бы хотел, чтоб они всегда были одинаковыми – полные большой, глубокой, уверенной любви.
Написал «уверенной» и подумал о том, что ты никогда не боялась, что на моей белоснежной тоске по тебе может появиться темное пятнышко. Любонька, сомнения в моей верности и в самом деле не приходят тебе в голову или ты не позволяешь им выливаться на бумагу? Или, может быть, ты думаешь, что я живу на острове, где нет никаких соблазнов?
У нас тут много женщин. Я, конечно, поскольку живой человек, потихоньку иногда заглядываюсь на них. Но, боже мой, какое огромное пространство лежит между мною и ими даже тогда, когда я с ними разговариваю. Они это чувствуют и чуждаются. Больше того, ненавидят. Но еще больше я их ненавижу за то, что они в своих отношениях с мужчинами неразборчивы.
Тебя не удивляет, почему я вдруг разговорился на эту опасную тему? Рано или поздно надо было ведь поговорить.
Знаю, ты улыбаешься: дыма без огня не бывает…
Не бывает!
В соседней с моей комнатой живет веселая женщина. Ее муж воюет на Южном фронте. Стена пробита осколком, и мы поневоле слышим все, что там творится. Не скучает солдатка. Каждый день принимает гостя. И при всем при этом чувствует себя на седьмом небе, когда от мужа получает весточку. И ему посылает письма. В чем же дело? Что толкает ее в омут измены? Голод по ласке? Любопытство, присущее большинству мужчин и женщин? Было оно у Евы и у самой богоматери в пору ее девственности. Любопытство чаще всего приносит не радость, а несчастье, потери себя как личности, разрушение самого прочного фундамента любви и семьи…
Вон как расфилософствовался!.. Зачем я, дурак, заговорил об этом? Самому противно. Искренне верящий человек скромен в своей вере, не выставляет ее напоказ. Еле сдержался, чтобы не разорвать письмо. Ладно, посылаю. Пусть будет еще и такое письмо.
Два часа ночи. Ложусь спать. Вернее, попытаюсь уснуть. Где-то в саду, на берегу освещенной луной Невы, сладострастно заливается соловей. Наверное, он виноват, что я выставил себя перед тобой в таком виде – заговорил о запретном.
Фронт, смерти – и ревнивое сомнение. Смешно. Пошло.
8 мая 1943 г.
Неужели четыре месяца мы не виделись? Неправда! Я только вчера расстался с тобой: чувствую тепло твоих губ, твою негасимую влюбленную улыбку. Пройдет еще четыре месяца, пройдет целый год, но ты будешь жить во мне такой же реальной, свежей. Я впитал тебя не только в зрение и слух, но и в кровь.
Получила ли ты письмо, в котором были первые весенние полевые цветы? Не смутил ли тебя желтый цвет? Других, Любонька, не было…
Если бы любимые знали, как достается нам каждый прожитый день. Ждете вы писем, огорчаетесь, когда их нет один-два дня, и не подозреваете, как мы близко находимся от того пространства, откуда никаких писем не приходит.
Много в эти дни лазал по передовой. Все больше и больше влюбляюсь в воюющий народ. Какие люди! Если бы ты, Любонька, увидела, как они живут на переднем крае. Не замечают трудностей. Смерть презирают. И все очень жадны к веселью, к смеху. Во всех окопах и дзотах, где я был, говорили о самых серьезных делах, но смешно, лукаво, с сознанием своего превосходства над немцами. Осажденными себя не чувствуют.
Вижу войну собственными глазами – не придется ничего выдумывать, когда буду писать рассказ, повесть, очерк.
Вернулся в редакцию воодушевленный.
Прошло только два дня, а меня уже снова тянет туда. Но надо написать о том, что увидел, услышал.
Написал. И представь, очерк напечатали в нашей дивизионной газете. Раздумали отлучать? Или получил отсрочку?
Май 1943 г. Ленинградский фронт.
Иду по земле, где гуляют тысячи смертей, или лежу в свежей воронке и думаю о том, как все-таки живуча в людях надежда на лучшее, как могуч человек тем, что и в такой обстановке способен строить большие планы.
Вчера, в окопах, прочитал в «Красной звезде» хороший, на всю страницу очерк Симонова «Сын Аксиньи». И не нашел в нем ничего такого, что было бы недоступно мне как писателю. Ты огорчишься: если так, почему же не реализуешь свои возможности? Потому что не имею ни газеты, ни типографии.
Будь у меня семь пядей во лбу, я бы не стал писать так, как Симонов, Толстой, Гроссман.
Дрозд хорошо подражает певчим птицам, но остается дроздом.
Пишу и буду писать по-своему. И каждому воздастся по труду. Тем, кто опередил меня на целых два года, – больше, мне, отставшему, – меньше. Может быть, ничего не достанется, если до конца войны не допустят к большему читателю. Время, время надо.
Недавно был в городе и собственными ушами слыхал телефонный разговор о себе редактора фронтовой газеты Гордона с влиятельным человеком из Большого дома. Редактор спрашивал, можно ли использовать Авдеенко в штате редакции как писателя. Влиятельный человек сказал, что решить этого вопроса не может.
Понятно теперь, Любонька, почему даже хорошие мои очерки не печатает «Красная звезда». Требуется решение САМОГО.
Обнимаю, целую, родная, милая.
18 мая 1943 г.
Только что вернулся с передовой в редакцию, где меня ждала пачка твоих писем и послание от Ортенберга. Не ждал. Думал, что обо мне забыли. Не могу писать, дрожат руки – от радости. Не знаю с чего начать – тоже от радости.
Каштаночка, я люблю тебя, – вот чем я должен начинать и кончать каждое письмо. Да, да! Не будь тебя у меня, я давно бы потерял надежду. Ты – родоначальница умнейших женщин, исток всего прекрасного, чистого, нежного, искреннего, верного. Все хорошее на земле исходит от таких, как ты. Преувеличение влюбленного? Нисколько. Я ведь знаю тебя уже семь лет. Впрочем, Я с первого взгляда разгадал, какая ты есть и какой будешь. Превзошла все мои предположения. Видишь, каким чутьем я наделен. Не скроешь свою душу, если даже захочешь. Все буду знать о тебе.
Да, Любонька, ты права – я должен жить не по чьей-то указке, а так, как подсказывает сердце. Да! Оно ведь самый искренний, самый верный советчик.
И терзаться тем, что сегодня сделал не то, что хотелось, тоже не следует. Сделаю завтра. Постоянное стремление к тому, что является твоей целью, – вот идеальный образ жизни. Быть сегодня лучшим, чем вчера, – это уже немало. Да! Я не могу пожаловаться ни на один день своей фронтовой жизни. Даже на те, когда писал тебе тоскливые письма. Они, эти дни, неизбежны. Вспомни, что тебе говорил Скосырев о дураках, отравляющих нам жизнь. Я ведь не каменный, Любонька. Может быть, самое лучшее, чем я обладаю, – чувствительность ко всякого рода человеческому несовершенству, прежде всего собственному.
Тебя пугает мое письмо к Жданову? Ничего страшного, но посылать его не следовало. Вспомни, что я тебе писал о встрече с редактором фронтовой газеты, о его разговоре с тем человеком, кому Ортенберг передал пьесу, – с Александровым. Он сказал: «Я этого вопроса решить не могу». А я и не думал, что мою судьбу может решить простой смертный, вроде Ортенберга и Александрова. Она в руках всевышнего. Но для меня к нему дорога закрыта раз и навсегда. Ортенберг же и Александров могут пробиться и на небеса.
Ты пишешь: «Терпения тебе не хватает, терпения». Около трех лет терплю, и у меня не хватает терпения?! Это несправедливо, Любонька. Я ведь не знал всего, что знала ты, оттого и нервничал. Нельзя в моем положении и понервничать? Нет, я никогда не ныл. Возмущался, негодовал, но не ныл. Ладно, не будем об этом говорить. Твои письма и послание Ортенберга надолго зарядили меня. Теперь даже и нервничать перестану. Радость эту я предчувствовал. Перечти вчерашнее письмо, написанное в окопах.
Возвращался сегодня с передовой напрямик по одичавшим полям, мимо весенних, пока невысохших озер вешней воды. Много видел цветов – белых, голубеньких. Сделал маленький букет. Шагал по некошеным лугам около трех часов и все думал о тебе и Сашеньке. Сколько уже» передумано – и все еще появляются свежие мысли. Любимые и любящие – неиссякаемый источник постоянно обновляемой жизни. Я непобедим, пока опираюсь на вас.
23 мая 1943 г.
Любимая Каштаночка, вот и утро, давно пора спать, а я все работаю. Четыре часа. Надо все-таки кончать день, а мне не хочется. Как бы он ни был радостным, все равно не будет полным, если не поговорка с тобой. У меня новости. Первая: я написал сегодня «Перед грозой» – крошечную картинку, намек, догадку на то великое, что в скором времени произойдет в мире.
Вторая. Приступил к романтической повести «Человек как человек». Давно эта тема меня мучила. Собственно, не тема, а идея. Очевидно, тогда, в 36–37-м годах, для нее не наступило время. Сейчас – в самый раз. Когда как не сейчас человек, очищенный войной, горем, кровью, становится человеком! Когда как не сейчас мы, советские люди, должны обменивать любовь на любовь, доверие на доверие; когда как не сейчас нам не быть братьями, не радоваться друг другу, не дарить друг другу счастье.
Нет, лучше оборву письмо. Боюсь, что из-за утомленности не скажу тебе всего, что хочется сказать. Пойду на улицу, освежусь на берегу Невы. Тихо сейчас у нас. И так же тихо у меня на сердце, так же хорошо – перед восходом солнца.
…Только что вернулся – и опять к тебе припадаю. Дрожу – и от свежего утра, и от того, что видел и слышал, стоя на берегу Невы. Прекрасна была река в час ранней зари. Тихая, гладкая, чуть-чуть подрумяненная – отсвет небес. Течет вода глубокая, прозрачная до дна. На обрыве стоят белые березы. Они такие высокие, пушистые, что вырисовываются на фоне зелеными тучами. Одинокий лодочник неслышно пересекает Неву. Тени труб кирпичных заводов отражаются на зеркальной поверхности. Вдали чуть шумит плотина – бревноуловитель. Из дальнего леса доносится голос кукушки – такой же, какой мы слыхали с тобой в нашу первую весну любви.