Текст книги "Наказание без преступления"
Автор книги: Александр Авдеенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Праздник Победы бушевал по всей планете Земля. День за днем, неделя за неделей. Особенно хорошо видно счастье людей на дорогах, ведущих из Германии на восток и запад. Четыре года гитлеровцы гнали, тащили, волокли в свою кровавую империю миллионы рабов – русских, украинцев, поляков, чехов, словаков, болгар, румын, французов, голландцев, военнопленных англичан, американцев. Теперь эти люди, освобожденные нашими войсками, хлынули домой. Идут пешком. Едут на велосипедах. На фурманках, на машинах, запряженных лошадьми. На помещичьих экипажах. Верхом. Толкают тележки, детские коляски. Забиты дороги, обочины. От Берлина до Варшавы, от Варшавы до Минска, от Кенигсберга до Риги. При солнце и звездах не останавливается людской поток. Домой, к родным спешат вчерашние рабы и смертники. Изможденные лица, полосатая арестантская одежда, особые, вшитые, знаки на рукавах. Но не было в потоке ни одного человека, на челе которого не горел бы огонь счастья, свободы, обретенной жизни. С благодарностью, с восторгом встречали каждого советского воина.
Тихо и пустынно сейчас на Красной площади, где через несколько часов потекут и загрохочут колонны победных войск, машин и орудий. Серая, расчерченная белыми параллельными линиями брусчатка.
Ручонка Саши теребит мое плечо, и нежный умоляющий голос шепчет в самое ухо:
– Папа, вставай скорее, уже день на улице!
Открываю глаза. Передо мной в длинной белой рубашке восьмилетний Сашка, выросший и открывший для себя мир, пока отец был на фронте. Хмурый, с низкими тучами, с дождем рассвет. Часы на Спасской башне бьют семь.
– Вставай, папа!
Притягиваю к себе сына, укладываю в кровать рядом. Он холодный и дрожит. Боится опоздать на парад. Вчера ночью я пообещал взять его на Красную площадь и так растревожил, что он, видимо, не спал всю ночь.
– Папа, не спи!
– Полежи, Сашуша. Замри! Я всю войну мечтал вот так встречать с тобой День Победы!
– Папа, вставай, опоздаем!
– Успеем.
– Танки уже на Красной площади, я слышал, как они гремели. Люди идут на парад. Я видел в окно. Вставай!
– Встаю, сынок, встаю!
Наскоро завтракаем и выходим на мокрую улицу. Под дождем проходим по Большому Комсомольскому, по безлюдной Кировской, пересекаем пустынную площадь Дзержинского и попадаем на улицу 25-го Октября. Почти бежим, а Сашка боится, что опоздаем.
– Папа, без нас не начнется Парад Победы?
Новые для себя слова «Парад Победы» выговаривает с великим значением, какого они заслуживают. И не удивительно. Мальчик рос в долгие годы войны, нашу победу вымечтал и выстрадал вместе со взрослыми.
– Папа, зачем сегодня идет дождь? Почему пропало небо?
– Это же хорошо, что идет дождь. Для земли хорошо. Для хлебных полей. Для лесов.
– Надо было ему пойти вчера. Или завтра. А сегодня должно было светить солнце.
– Для победителей никогда не заходит солнце. И в дождь.
Саша посмотрел на хмурое небо, поплотнее закутался в плащик и ничего не сказал.
Под бой часов на Спасской башне вступаем на Красную площадь. Идем вдоль Кремлевской стены, ищем свое место, обозначенное в пригласительном билете. Нам повезло. Сектору прессы отведен передний угол громадной белокаменной трибуны. Мавзолей Ленина рядом, сразу за барьером. И вся Красная площадь из конца в конец видна.
От собора Блаженного до Исторического музея Красная площадь наводнена неподвижными войсками.
Теплый влажный ветер с дождем колышет боевые знамена, пронесенные сквозь сражения. Сверкают боевые ордена на древках. Всеми цветами радуги переливаются орденские ленты.
Цвет армии, герои Отечественной войны, славные из славных замерли в торжественном строю. Маршалы и генералы, полковники, майоры, капитаны, лейтенанты, сержанты и рядовые. Солдаты-победители. Советские люди, ставшие бойцами. Юные. Морщинистые. Седоусые. В шрамах и рубцах. Прокаленные злым огнем долгой войны.
Вдохновенная печать Победы лежит на каждом лице.
Беспрестанная, на протяжении четырех лет военная гроза венчается тишиной.
Тишина Победы! Ты лучшее, что слышал солдат за годы войны.
Саша властным движением ручонки заставляет меня наклониться к себе, спрашивает:
– Папа, Сталин тоже пришел на Красную площадь?
– Пришел.
– Где же он?
– Здесь. На трибуне Мавзолея.
– Покажи.
Беру сына на руки, поднимаю. Мавзолей в десяти метрах или чуть больше. Трибуна и все, кто на ней, – как на ладони.
– Видишь?
– Ага. Под дождем стоит. Старенький. Не промокнет?
– Закаленная сталь не боится дождя.
– Значит, стальной человек? Потому и называется Сталиным?
– Человек обыкновенный. Воля стальная.
Саша, не отрывая глаз, смотрит и смотрит на Сталина.
– Папа, почему он не радуется? Сердится на кого-то, да?
Вглядываюсь в лицо Сталина. Действительно… Чересчур серьезен для такого праздника. Жаль. Такая война выиграна! Такая победа одержана!
– Папа, почему молчишь? Я спрашиваю: Сталин на кого-то рассердился?
– На бога, наверное. Не послал нам хорошую погоду. Ты прав, надо было дождю быть вчера или завтра. А сегодня светило бы солнце.
– А почему Сталин не приказал богу послать на землю хорошую погоду?
Все, кто слышал наш разговор, не могли сдержать улыбок.
Дождь льет и льет. Нам с сыном не страшно – мы предусмотрительно обрядились в длинные, до пят, трофейные непромокаемые плащи-накидки. А Сталин, наверное, промок до нитки. Почему без плаща? Потому, что все участники парада тоже без плащей.
Пока я вот этак размышлял, к Сталину подошел со спины глава государственной безопасности Меркулов и бережно накинул на потемневшие от влаги плечи серую плащ-палатку. Сталин быстро, испуганно, как показалось мне, обернулся и гневным движением плеч сбросил плащ.
Бронзовая стрелка на часах Спасской башни медленно приближается к десяти.
Из Спасских ворот выезжает маршал Жуков. Белый гордый конь в голубых чулках легко несет гордого всадника по Красной площади.
От Исторического музея на гнедом коне скачет маршал Рокоссовский. Полководцы встречаются напротив Мавзолея. Заместитель Верховного главнокомандующего принимает рапорт от командующего парадом. Грациозным движением руки Рокоссовский достает из-за борта мундира строевую записку, передает Жукову. Потомки с благоговением будут читать в будущем музее Отечественной войны этот исторический документ, который расскажет о личном составе войск, участвовавших в Параде Победы.
Жуков и Рокоссовский объезжают войска, поздравляют с Победой. Ответные слова звучат торжественным эхом.
Под звуки фанфар прославленный маршал Жуков поднимается на трибуну Мавзолея. Обращается к войскам с речью от имени живых и мертвых. До чего же хорошо говорил! Голосом народа. Голосом народного Героя. Первый и главный маршал Победы.
Тысячекратное «ура» перекатывается по Красной площади. Гремит канонада победных салютов. Гром «ура» и гром пушек сливаются с Гимном Советского Союза.
Трубы и флейты умолкают. Разносятся слова командующего парадом:
– К торжественному маршу.
Грянули литавры, загрохотали барабаны.
Парад открывает сводный полк героев Отечественной войны Карельского фронта. Впереди – Маршал Советского Союза К. А. Мерецков, командующие армиями. Сверкают обнаженные палаши. Солдаты Севера и Заполярья сдержали бешеный натиск гитлеровских полчищ на Мурманск, преградили дорогу на восток в дремучих карело-финских лесах, освободили столицу Карелии – Петрозаводск, порт Петсамо и север Норвегии.
Идет сводный полк Ленинградского фронта. Во главе солдат, изумивших мир стойкостью, великим терпением, легендарной отвагой, – Маршал Советского Союза Л. А. Говоров.
Триумфальное шествие 3-го Белорусского фронта открывает Маршал Советского Союза Василевский. Его бойцы первыми ворвались в Восточную Пруссию.
Проходят сводные полки двух фронтов, блистательно проведшие заключительный этап Отечественной войны, – 2-го Белорусского и 1-го Белорусского. Несут тридцать шесть исторических знамен, водруженных в Берлине.
Маршал Советского Союза Конев ведет сводный полк 1-го Украинского фронта. Командующие армиями, начавшие службу Родине с простых солдат, идут за маршалом: Рыбалко, Жадов, Пухов, Гордое, Лелюшенко, Красовский, Коротеев.
4-й Украинский ведет генерал армии Еременко.
Во главе с маршалами Малиновским и Толбухиным проходят освободители Балкан, первыми изгнавшие врага из пределов Родины.
Черное и Балтийское моря, дунайские и днепровские флотилии прислали лучших воинов на Парад Победы – сводный морской полк во главе с вице-адмиралом Фадеевым.
Дождь переходит в ливень. Отвесные тугие струи секут шеренги войск.
Триумфальное шествие замыкает необычайная колонна. Двести солдат и сержантов несут на склоненных древках разноцветные, как перья попугаев, свернутые полотнища. Это трофеи наших войск, попранные знамена врага.
Поравнявшись с Мавзолеем, колонна останавливается, делает правый разворот. Люди на трибунах замирают в радостном предчувствии. Умолкает оркестр. Седоусый капельмейстер генерал Чернецкий взмахивает рукой. По Красной площади разносится глухая дробь барабана – жестокая музыка, которой с древних времен сопровождается публичная казнь. Краснозвездные солдаты подходят к Мавзолею и движениями, исполненными презрения, бросают на брусчатку вражеские знамена. Расшитые шелком, золотом и серебром, перевитые орденскими лентами всех цветов тряпичные символы черной германской империи, принесенные на остриях штыков во время франко-прусской войны в Париж, развевающиеся над Парижем в 1940–1944 годах, унизившие Афины, Белград, Будапешт, Прагу, Варшаву, Бухарест и Софию, – кучей лохмотьев лежат у подножия Мавзолея, у ног народа-победителя.
Оркестр покидает Красную площадь.
Льется и льется по священным камня поток славы и могущества Советской Армии.
Доносится цокот копыт. На площадь вылетает сводная кавалерийская бригада. Впереди – генерал-лейтенант Кириченко. Прекрасные лошади. Лихие русские тачанки.
Проносится мотопехота. За ней – легкие зенитные дивизионы, потом тяжелые, те, кто в годы войны защищали московское небо.
Красную площадь наводняют орудия всех калибров, от знаменитых пушек, прожигавших броню хваленых «королевских тигров», до тяжелых и сверхтяжелых систем, штурмовавших и сровнявших с землей бастионы Кенигсберга, Будапешта, Бреслау и Берлина.
Прекрасны и грозные «катюши». Прекрасен и тот невидимый на параде, но всеми ощущаемый труд творцов оружия, труд рабочих и работниц. Тридцать лет назад русская армия имела около десяти тысяч стволов. В годы Отечественной войны только один завод на Урале выпустил сто тысяч орудий.
Прошумели мотоциклы, бронеавтомобили. Промчались авиадесантные войска в черных шлемах и синих комбинезонах – парашютисты.
Прогрохотали самоходные орудия и танки, проложившие дорогу к Берлину.
Течет и течет победоносная лавина мимо Мавзолея. Содрогается Красная площадь.
Парад подошел к концу, а для меня продолжается. Я перестал что-либо слышать. Тишина. Тишина для меня одного.
Сквозь толщу времени, сквозь свинцовые запреты и секретность, сквозь несметные преграды я вижу на Красной площади еще одну колонну. Она появилась со стороны Исторического музея. Сводный полк маршалов, командармов, комкоров, комбригов, комдивов, армейских, корпусных, дивизионных, полковых, батальонных комиссаров. Впереди, во главе колонны, – Тухачевский, Егоров, Блюхер, Уборевич, Якир, Корк, Эйдеман, Примаков, Раскольников, Дыбенко, Антонов-Овсеенко. Представители красных командиров молодой Красной Армии. Ее основатели, отцы, ее водители в годы гражданской войны и в годы становления. Первые краеугольные камни Победы в Великой Отечественной – дело и их рук. Воскресли из мертвых. Оправданы Историей, Справедливостью, Правдой, Истиной. Делят поровну с нами плоды Победы. Сегодня это знают немногие, а завтра… Люди такого масштаба не пропадают без вести.
Прошли бесшумно, молча. Суровые, гордые лица.
Сашка тормошит меня. Я очнулся.
– Папа, а где сейчас твой командир Пухов?
– Здесь.
– Где?
Я повернул мальчика лицом к Мавзолею, у подножия его стояла группа командующих фронтами и армиями.
– Видишь высокого плечистого генерала? Это и есть мой командарм. Хочешь, я тебя познакомлю с ним?
– Хочу.
Выждав момент, когда генерал-полковник Пухов приблизился к нам, я окликнул его:
– Николай Павлович, здравствуйте! Мой сын хочет познакомиться с вами.
Пухов, улыбаясь, подходит к барьеру трибуны, протягивает мальчику руку:
– Здравствуй… как зовут тебя?
– Саша.
– Понравился тебе парад?
– Очень понравился.
– И какой род оружия ты выбрал?
– Что?
– Я говорю, кем ты будешь, когда вырастешь: пехотинцем? танкистом? артиллеристом? десантником?
– Я буду победителем.
Пухов доволен ответом, смеется. Смеются все, кто слышал этот разговор прославленного генерала и первоклассника.
Пухов переводит взгляд с моего сына на меня:
– Ну, капитан, кажется, отвоевались. И победу отпраздновали.
– Да, товарищ генерал. Отвоевались. На многие-многие годы.
– Что теперь собираетесь делать?
– Все то же, Николай Павлович, что и раньше: писать.
– О чем? О ком?
– О солдатах, снявших шинели. О их работе на земле и под землей. О рабочих людях. Буду путешествовать по Донбассу, Волге, Уралу.
– Ну что ж, желаю счастливого пути.
– Спасибо, Николай Павлович.
Так мы попрощались с командармом Тринадцатой.
Позванивая шпорами, Пухов отошел от Мавзолея.
Август тысяча девятьсот восемьдесят восьмого.
Только через несколько десятилетий мне открылась тайна мрачного лица Сталина на параде в честь Победы. Всенародная радость, а он… злился на свою старческую немощь, страшно завидовал тем, кто помоложе и поздоровее его, шестидесятипятилетнего. Маршал Жуков в своих записках, опубликованных в конце восьмидесятых, рассказал, что самому Сталину страсть как хотелось командовать парадом: выскочить из ворот Спасской башни на белом коне, прогарцевать перед Мавзолеем, объехать войска всех родов оружия, поздравить с великим днем. Он даже некоторое время учился в манеже верховой езде. Старик в седле? Ну и что? Лев Толстой и в восемьдесят совершал верхом на коне прогулки по полям и лесам Ясной Поляны. Так то Толстой, кавалерист с юных лет, а Сталин, хотя и кавказец, выглядел на белой лошади как чучело, набитое соломой. Он понял это без подсказки со стороны. Спустился на грешную землю и, добродушно подсмеиваясь над собой, сказал окружавшей его свите:
– Куда конь с копытом, туда раку с клешней не следует соваться. – И, глядя на одного Жукова, приказал: – Назначаю вас командующим парадом.
Хорошо распорядился самим собой. Хозяин! Если бы он хотя бы десять лет назад, перед XVII съездом партии, сказал Кирову:
– Сергей, садись в кресло генсека, бери бразды правления в свои руки, а я… уеду в Гори, буду выращивать виноград.
Не сказал. И не подумал о такой замене. Власть, как известно, никто не отдает добровольно. Только смерть и революция лишают тиранов и дураков престола. И только время, чаще всего длительное, ценой большой крови, голода, унижения нищего народа, неопровержимо устанавливает, кто есть кто.
Более четверти века назад глава о Параде Победы в рукописи «Вся красота человечества» была представлена московским издательствам и отвергнута. Один редактор потребовал убрать «призраки забытого прошлого». Второй захотел вырубить строки о Сталине, даже не упоминать его имени, будто не присутствовал на параде. Третий попросил усилить образ генералиссимуса. Четвертому показалось, что я выпячиваю, в ущерб Верховному, маршалов Жукова и Рокоссовского. Пятый указал, что автор уделил чрезмерное внимание несмышленому сыну. В конце концов, я согласился напечатать главу в сильно урезанном виде. Теперь, пользуясь всеобщей преданностью правде, восстановил я выброшенное редакторами.
Судьбе заблагорассудилось устроить мне еще одну встречу со Сталиным. Через тринадцать лет после первой. Встречу живого с мертвым. Жертвы с палачом. Идолопоклонника с идолом.
По воле или капризу судьбы я должен был рассказывать миллионам радиослушателей об одетом в траур Колонном зале, о том, как переживает великую потерю Москва и вся наша страна. Об этом же как спецкор «Огонька» я должен был написать на страницах журнала.
Я был поражен, что именно мне доверили освещать похороны Сталина.
Вслед за изумлением возникло чувство страха, что где-то кто-то в последний момент вспомнит, как Сталин предавал меня анафеме.
Вспомнят и не допустят в Колонный зал.
Припадки страха в последние тринадцать лет часто мучили меня. Припадки, ниспосланные «всевышним».
До войны – страх, что моя работа в любое время может быть прервана людьми Берии, которым Сталин прикажет добить меня. Он может быть разгневан, что я не удавился, не пустил себе пулю в лоб, что, проклятый им, не потерял веру в себя, что, всем чертям назло, пишу каждый день, несмотря на тяжелые шахтерские упряжки.
Страх перед будущей критикой моего нового романа, перед возможностью нового клейма, страх перед драматизмом собственной жизни и жизни, окружающей меня, страх перед истинной конфликтностью, которую Сталин воспринимал как очернительство социализма, – этот естественный в моем положении страх не покидал меня. Мною не осознанный, он, очевидно, в какой-то степени, может быть, даже в большой, влиял на то, что выходило из-под моего пера.
И во время войны меня преследовал страх. Нет, не смерти я боялся на переднем крае. Опасался снова вызвать гнев Сталина. После каждого очерка, напечатанного в армейской газете, я ждал расправы Верховного.
Но он нежданно-негаданно сменил гнев на милость.
В первых числах июля 1943 года главный редактор центральной военной газеты «Красная звезда» Ортенберг послал Сталину через фельдъегерскую почту короткое письмо-просьбу разрешить напечатать мой фронтовой очерк «Искупление кровью», в котором рассказывалось о боевом подвиге, совершенном бойцом штрафного батальона Соловьевым. К письму приложил типографский оттиск очерка. Уже через час позвонил Поскребышев и соединил Ортенберга со Сталиным. Сталин сказал: «Можете печатать. Авдеенко искупил свою вину».
Напечатали громадный трехколонник, фамилию автора, три года назад изгнанного из печати, вынесли наверх. Но даже теперь я боялся, что Сталин вдруг передумает, еще раз изменит отношение ко мне и снова предаст анафеме.
После публикации очерка «Искупление кровью» я часто печатался в «Красной звезде», в 1944 году опубликовал в «Новом мире» роман «Большая семья» – и все же не распрощался со страхом. Боялся, что Сталин, прочитав, с прежней яростной силой раздраконит меня.
Боялся при его жизни. Боюсь и после смерти. Он и оттуда, с того света, грозит дамокловым мечом.
Тем не менее не отказываюсь вещать по радио о его похоронах.
В шестнадцать ноль-ноль откроется доступ к телу Сталина. Позвонил о пропуске в Колонный зал и услышал почтительное разъяснение. Никаких пропусков не будет. Вход в Колонный зал для специальных корреспондентов с Пушкинской улицы, второй подъезд. Моя фамилия внесена в список.
От «Правды» до центра машиной не добраться. Все улицы и переулки забиты народом, устремившимся к Колонному залу.
Решил добираться подземным транспортом. Сел в метро на станции «Динамо», вышел в центре. У бездействующих эскалаторов дежурили милиционеры и всем желающим подняться наверх терпеливо-вежливо отвечали, что выход закрыт. Я подошел к их старшему и, соревнуясь с ним в терпении и вежливости, объяснил, куда и зачем направляюсь и почему меня надо пропустить. К моему удивлению, он сразу поверил мне и, посторонившись, пропустил.
Отменно вежливыми, предупредительными были и люди, контролировавшие боковой подъезд Дома союзов. Когда я назвал свою фамилию, никто не попросил меня предъявить паспорт или корреспондентский билет. Заглянули в сколотые скрепкой списки, пропустили, предложив раздеться. Я снял пальто и шапку в гардеробе первого этажа и поднялся на второй. Перед входом в зал передо мной появился человек в штатском с военной выправкой. Он тихо, опять-таки отменно вежливо попросил назвать свою фамилию. Я объяснил, кто я и что. Он указал на дверной проем.
– Пройдемте!
Я вошел за провожатым. Мы аккуратно вторглись в людской поток, пересекли его и попали в Колонный зал. Меня подвели к месту, где я, по чьим-то соображениям, должен был стоять.
Мой корреспондентский пост находился у самой сцены, под огромной пальмой в лакированной кадке. Все видно. В нескольких шагах возвышается громадный постамент. На нем – наклонно – гроб с усопшим. Масса цветов, венков. Красный бархат, атлас, шелк. Ордена, золотые звезды – на атласных подушечках.
Постамент задрапирован не со всех сторон. Я вижу его изнанку – массивные брусья подпорок, железный переплет днища, на котором стоит гроб. Распорядители с повязками на рукавах иногда заходят под этот навес пустотелого постамента и озабоченно шепчутся, нисколько не смущаясь, что над ними его останки.
Людской поток течет из конца в конец зала, по темно-красной ковровой дорожке.
В первые часы своего стояния под пальмой я почти не отрывал глаз от него. Видел я Сталина и при жизни в нескольких шагах от себя, слышал хрипловатый голос, чувствовал испепеляющий взгляд, устремленный на меня и на еще кого-то, будто бы затаившегося во мне, ужасался тем чудовищным обвинениям, которые он обрушивал на меня. На всю жизнь запомнились резкая жестикуляция, привычка беспрестанно двигаться, вышагивать туда-сюда по тесному пространству, манера заправлять папиросным табаком трубку и медленно раскуривать.
Тогда, в сентябрьскую ночь, я хорошо разглядел Сталина. И все-таки теперь жадно вглядываюсь в него. Неживые рыжевато-пепельные усы. Запечатанный рот. Непривычно кроткое, желтоватое, исхудавшее лицо. Закрытые глаза, метавшие в течение многих лет разящие молнии. Неестественная гладкость щек, носа, лба – искусные руки гримеров тщательно заделали глубокие следы оспы.
Мне, заклейменному лично товарищем Сталиным, надо бы смотреть на него без розовых очков. Куда там! Чувствовал себя осиротевшим. Столько лет мы с ним шагали в будущее. Вместе строили Днепрогэс, Магнитку, множество индустриальных крепостей. Вместе искореняли частную собственность в деревне, заменяя ее красотой колхозного труда. Вместе открыли и приручили силу народного энтузиазма, энтузиазма первопроходцев. Вместе провожали Чкалова и Громова в беспосадочные перелеты за моря и океаны. Вместе воевали на всех фронтах. Форсировали Днепр, Вислу, Одер. Штурмовали Берлин. Встречали День Победы. Ликовали, когда испытали нашенскую атомную бомбу. Вместе надеялись и дальше шагать. Он представлялся бессмертным, вечным. И вдруг… Траурная музыка, трагический голос диктора: «Центральный Комитет КПСС и Советское правительство с глубоким прискорбием извещают партию и народ, что в ночь с 4 на 5 марта…»
Нежданное, неутешное горе. Молчаливое, тысячеликое, проходит оно сейчас через Колонный зал. Лица, лица, лица. Печальные, удивленные, любопытные, заплаканные. Мужские. Женские. Старые. Молодые. Детские.
Все головы напряженно повернуты вето сторону. Был мало кому доступен при жизни. Хочется хорошенько рассмотреть, какой он.
Смотрят люди и не понимают, как смерть могла не пощадить гения всех времен и народов.
Внимание мое внезапно переключается с людского потока на подвижную, далеко не скорбную фигуру человека в светло-сером костюме, с сегодняшней «Правдой» в кармане пиджака. Это Никита Сергеевич Хрущев. Возглавляет комиссию по похоронам. Совершенно очевидно, что он именно в этом качестве появился в Колонном зале без соратников. Интересуется, все ли в порядке.
На какое-то время он исчез – скрылся по другую сторону постамента. Появился уже не один, а со Светланой Аллилуевой, рыжеволосой дочерью Сталина. Они стояли под навесом постамента в полумраке, так сказать, за кулисами похорон, и о чем-то оживленно говорили и даже, мне показалось, улыбались. Никита Сергеевич по-отечески обнимал Светлану одной рукой.
Меня поразило это маленькое событие. Поразило несоответствие их настроения с настроением людей, проходящих мимо гроба.
Побеседовали о чем-то своем и пропали.
Не умолкают скрипки и виолончели. Негодует и рыдает Бетховен. Скорбит Григ. В глубокой задумчивости роняют слезы Шопен, Моцарт, Чайковский.
Справа от дверей, откуда вливался в зал людской поток, в ложе между белых колонн я увидел высокого седовласого человека. Он стоял и внимательно вглядывался в проходивших людей. Василий Мефодьевич Верховых! Мой фронтовой друг. Комиссар госпиталя. Старый большевик. Человек с драматической биографией. В тридцать седьмом его бросили в тюрьму как врага народа. Неожиданно посадили, так же неожиданно и освободили. Повезло, конечно.
На фронте мы встречались нечасто, в периоды затишья. Тогда я по нескольку дней жил в его госпитале, писал очерки. Вечерами играли в шахматы, а то и в преферанс, если находился подходящий партнер.
Когда меня вновь стали печатать в центральных газетах, был опубликован в «Новом мире» роман «Большая семья» и выяснилось, что мне не заказан путь в партию, я обратился к Василию Мефодьевичу с просьбой дать мне рекомендацию. Он тут же ее написал. Правда, она мне не пригодилась: он не был моим однополчанином.
Дали мне свои рекомендации и однополчане. И весной 1944 года в Западной Украине, в деревушке Верба принимали меня в партию – заново!
Не за горами было летнее наступление, в результате которого мы вышли на Сандомирский плацдарм. Вслед за первыми батальонами я переправился через Вислу уже с кандидатской карточкой в кармане офицерской гимнастерки. Хотел быть на самом переднем крае и как корреспондент «Красной звезды» пробился туда вместе с корреспондентом «Правды» Сергеем Борзенко. У Сергея на груди сияла Золотая Звезда Героя. Он получил ее год назад под Новороссийском. Я и без Звезды чувствовал себя счастливым. Воскресение. Возрождение. Коммунист! Опять коммунист!
…Улучив момент, я протиснулся в третью ложу. Василий Мефодьевич сосредоточенно глядел на гроб и не сразу заметил меня. Но как только увидел, заулыбался, воскликнул:
– Ты, роднуша?! Сколько зим, сколько лет! И свиделись-то где? У подножия усопшего Хозяина! Не могли выбрать другого времени!
Обнял меня, увел в фойе. Уселись на скамью и говорили, говорили…
– Во зрелище! А? – сказал Василий Мефодьевич. – Затмило всемирный потоп, гибель Помпеи. Содрогнулась земля от Нарыма до Крыма. Почернели людские души.
Что-то будет? Где-то грянет? Как аукнется? Спаситель человечества покидает землю, возносится на небеса. А что на улицах делается?! Похлестче Ходынки. Топчут друг друга москвичи. Бессмертный помер! Милиция на вздыбленных конях!.. Войска!.. Все входы в центр закупорены. Очередь на километры. Ни проехать, ни пройти. Во как!.. Мы Ильича хоронили скромнее. Без конной милиции, без давки, смертей, без Золотых Звезд. Что молчишь? Судя по опухшим глазам, ты, роднуша, дни и ночи плачешь. А?
– Как все, Василий Мефодьевич.
Он сердито мотнул головой.
– Не все, роднуша, не все плачут и рыдают. Немало и таких, кто крестится: «Слава тебе, боже, прибрал, наконец!!! Поздновато. Но лучше поздно, чем никогда». Я среди тех, кто крестится.
Я осторожно оглянулся, не слышал ли кто старика. Вроде никому нет дела до нас. Хорошо, если так…
– Тебе, роднуша, тоже бы надо креститься, а не слезами обливаться. Имеешь полное право. Измордовал тебя Хозяин, как бог черепаху, выставил на всенародное обозрение с клеймом на лбу: се есть антисоветский писатель, приказываю всем миром ненавидеть.
Зачем он все это говорит? Почему я слушаю?
Вероятно, ужас отразился на моем лице. Верховых погладил меня по плечу.
– Не бойся, роднуша! Он теперь не дотянется до нас. Кончилось его время. А?
Ни единого слова не могу вымолвить. Какая-то сила лишила речи. Слушаю, и мороз прошибает позвоночник.
– Кончился временщик. Испустил дух. Дутое величие обернулось прахом. Прахом станут и мраморные, бронзовые статуи, монументы. В прах превратятся доклады, указания, изречения.
Не для моих ушей такие речи. И не для моего сердца, по-прежнему преданного Сталину. Надо бы уйти. Но не решаюсь – все-таки фронтовой друг. Партийный поручитель.
– Своей смертью Хозяин принес стране больше пользы, чем всей долгой жизнью, – продолжал Верховых.
Слова его звучат кощунственно. Так бы мне следовало и сказать. Но вместо этого я засуетился и, оглядываясь на дверь Колонного зала, пробормотал:
– Пойду я… Я здесь не сам по себе… специальный корреспондент «Огонька». Освещаю.
– Иди, роднуша, иди. Освещай! Затемняй! Рыдай! А? На память подарю тебе стихи, написанные здесь, у его подножия. – И Верховых засунул в карман моего пиджака сложенную вчетверо блокнотную страницу. – Прочти на досуге.
Я вернулся на свой пост.
Тихий, печально-сосредоточенный течет людской поток. Лица, лица, лица. Исплаканные. Исстрадавшиеся. Осиротевшие. И на каждом вопрос: «Как же мы будем жить без него? Что с нами будет?»
Я чувствую то же. Но мысли мои о другом. Лезу в карман, достаю сложенный вчетверо лист бумаги, вырванный из блокнота. Разворачиваю, читаю:
«Не розы красные на смертном одре. Кровь людская горит на топоре…»
«В гробу – душегуб, наших судеб Хозяин. В гробу – тысячеликий, тысячерукий Каин».
«Не так бы хоронить Хозяина! Не в позолоченном мундире, а в зековском рубище. В вечной мерзлоте. На лагерном кладбище».
Поскорее свернул бумажку, сунул в карман и со страхом взглянул на засыпанный цветами постамент.
Неподвижна мертвая голова, не шевелятся губы, а мне слышится:
«Отнеси куда следует бумажку. Покайся! Не сделаешь этого – сотру в порошок! Бог шельму метит. Не зря, нет, не зря сдирал я с тебя шкуру…»
Иссяк людской поток. Погасли люстры. Музыканты упаковывали в футляры инструменты. Появились женщины в спецовках, пожарники в касках, брезентовых робах. Пора и мне.
…Дома, прежде чем поставить чайник на конфорку, я сжег злополучную бумажку. Бумага горит, а то, что написано, не подвластно огню.
Через две недели после похорон Сталина редакция «Литературной газеты» напечатала программную передовую статью, написанную, как говорил мне Борис Агапов, ее главным редактором Константином Симоновым. Называлась она «Священный долг писателя».
И какой же был наш долг по Симонову? На этот вопрос отвечал абзац передовой: «Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и со всей полнотой запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов – бессмертного Сталина».
По словам того же Агапова, члена редколлегии «Литературной газеты», Никита Сергеевич Хрущев в тот же день, как вышла в свет газета, 19 марта, позвонил в редакцию, чтобы высказать главному редактору свое державное негодование по поводу «священного долга писателя». Симонова на месте не оказалось. Охваченный гневом, Хрущев позвонил в Союз писателей его секретарю Суркову и в резких тонах, с нескрываемой злобой осудил выступление главного редактора писательской газеты и потребовал немедленно снять его с работы за то, что неправильно понимает и толкует, в чем состоит священный долг писателя.