355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Авдеенко » Наказание без преступления » Текст книги (страница 5)
Наказание без преступления
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 00:30

Текст книги "Наказание без преступления"


Автор книги: Александр Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

Из-за стола выходит светлоглазый человек в белой рубахе, сильно загорелый. Это и есть, как я догадываюсь, Басов.

После взаимных приветствий и расспросов, как я доехал и почему задержался, после неизбежного для таких случаев перекура Басов сообщает, что Горький сейчас отдыхает и что ему будет доложено о моем приезде потом, ближе к вечеру. Он ведет меня в заднюю комнату комендантского флигелька, показывает на солдатскую кровать и говорит:

– Располагайтесь, пожалуйста. Поживите пока здесь, а там видно будет.

В комнатушке прохладно, полутемно и по-казенному неуютно. Кроме узкой кровати, покрытой грубым солдатским одеялом, и табуретки, здесь ничего нет. Хочется удрать на свет, на свежий воздух.

Из моей комнатушки нельзя попасть на улицу, не пройдя через канцелярию коменданта. Увидев меня, Николай Васильевич удивленно восклицает:

– Уже отдохнули?

Я кажусь на диван, напротив Басова, и начинаю пытать, как живет-поживает Алексей Максимович, как его здоровье, как он работает.

Басов охотно отвечает на все вопросы. Здоровье Алексея Максимовича неважное. Настроение тоже ниже среднего.

Спрашиваю: так, может, мне не беспокоить Горького, уехать?

– Поживите, подождите, пока Алексей Максимович наберется сил, воспрянет духом. Два дня назад он был мрачнее тучи, плохо ел и плохо спал. А вчера повеселел и даже гулять просился у Липы. Липа, Олимпиада, – это ангел-хранитель, домашний врач Горького с дипломом фельдшерицы. Сиделка, няня.

И дальше Басов рассказывает, что вместе с Горьким здесь и внучки Дарья и Марфа с воспитательницей, друг Алексея Максимовича Ракицкий, по домашнему прозвищу Соловей, и художник Павел Корин с женой. День в доме начинается рано, с восьми утра. В девять все обитатели собираются в столовой. Завтракают и расходятся кто куда. Алексей Максимович обычно идет в свой кабинет и не показывается до самого обеда. После обеда отдыхает до пяти, до чая. Потом, если хорошо себя чувствует, отправляется в карьер рубить камень или гуляет в парке. Ужинает в семь.

Познакомив гостя с распорядком дня, Николай Васильевич особо предупреждает: вечером, выходя из дома, надо соблюдать осторожность, остерегаться. Я переспросил, чего именно должен остерегаться? Николай Васильевич объяснил: «Понимаете, сторожевые собачки вас могут покусать, если вы случайно, гуляя, наткнетесь на них». Предупреждение Басова я принял, что называется, к сведению. Ни в первый день, ни в последующие с наступлением темноты не покидал дома.

Пока Алексей Максимович отдыхает, я, в сопровождении Басова, отправляюсь в парк. Пологий скат, щедро обогреваемый солнцем, густо зарос редчайшими даже для Крыма, как объясняет мне Басов, деревьями. Спрашиваю Николая Васильевича, откуда он, как попал в Тессели. Басов не очень разговорчив, но все-таки кое-что рассказывает. Мастеровой. Солдат. Чекист.

Выглядит Басов очень моложаво. Не верится, что он вступил в партию за два года до первой русской революции. Старый большевик с молодым лицом.

От дома к морю, к бухте, ведет гравийная, хорошо утрамбованная тропинка. Бухта – самая тихая и теплая на южном побережье Крыма. Северный ветер, дующий с вершин Яйлы, сюда почти не доходит. Здесь не хуже, чем в Сорренто.

Николай Васильевич уходит по каким-то хозяйственным делам, а я остаюсь на берегу моря. Синее оно, мраморно гладкое, манит к себе. Впереди, слева, справа, куда ни посмотришь, – блеск горячего солнца, тишина, безлюдье. Один на один с морем. Проходит час, а я все ныряю, плаваю.

Возвращается Басов. Стоит наверху, на обрыве.

– Ну, как водичка, хороша? Вволю накупались или еще будете?.. Алексей Максимович спрашивал вас. Пойдемте.

Натягиваю на мокрое тело одежду и поднимаюсь наверх. Прежде чем идти в основной, большой дом, захожу во флигель, достаю из чемодана рукопись. Хочу показаться на глаза Горькому со своим новым детищем. Как бы там ни было, пригоже оно или уродливо, а все-таки родилось. И не без прямой помощи Алексея Максимовича. Все время, пока работал, я чувствовал на себе его пристальный, теплый и добрый взгляд. Как же мне теперь не волноваться? То ли сделал, что ждет от меня Горький? Так ли? Не обманул ли его надежды? Не напрасно ли он вознес меня с трибуны Первого съезда писателей?

Перед дверью, ведущей в большой дом, останавливаюсь, чтобы перевести дыхание. Рукопись расползается во все стороны, вот-вот рассыплется по листочку. Прижимаю к груди, беру в охапку, иду вслед за Басовым. Стучимся в высокую дверь и попадаем в рабочий кабинет Горького.

Три венецианских окна кабинета обращены в прохладу парка. У глухой стены большой диван под полотняным чехлом. Каменная, отделанная мрамором ниша. Большой стол, заваленный рукописями и книгами, придвинут боком к четвертому окну, самому светлому, полному солнца, цветущих поздних роз и блеска моря. Все это я разглядел потом, когда несколько пришел в себя, освоился с обстановкой.

Даже в просторной и высокой комнате Горький кажется великаном. Сутулится, неуверенно держит голову, но все равно громадный. Он в темно-сером мешковатом пиджаке и синей полотняной рубашке. Стоит у края стола, слегка опираясь о него ладонью, и внимательно, тревожно-печальными глазами вглядывается в молодого писателя.

Прошло два месяца с тех пор, как я видел его в последний раз в Колонном зале на заключительном заседании учредительного съезда писателей, а как он сильно изменился. Шея высохла, истончилась, схвачена дряблыми и крупными складками. Лицо стало еще более серым, рыхлым, и глубже прорезались на нем старые, каменные морщины. Поредели и повисли усы. Доконал его съезд.

Он подает мне прохладную, вялую руку и глуховатым, неверным голосом говорит:

– Здравствуйте. Садитесь. Рассказывайте.

Смотрим друг на друга и молчим. Что же я могу рассказать? Все, что обдумал в дороге, все, что собирался поведать о себе, о рукописи, теперь кажется неинтересным. Великолепные розы цветут под окном, шумит на теплом ветру вечнозелеными своими кудрями ливанский кедр, сияет море, солнечные ливни падают с ясного неба, добрый дух струится из парка, от разомлевших деревьев, от разогретой крымской земли, жизнерадостно перекликаются птицы, а Горький… Почему? Несправедливо! Хочется броситься к нему, обнять, просить, требовать, чтобы не поддавался болезням. Работал. Радовал, изумлял людей!

В моем взгляде, на моем лице, вероятно, написано, о чем я подумал, Алексей Максимович хмуро усмехнулся, резко вздернул подбородок и почти сердитым басом сказал:

– Ну, рассказывайте!.. Закончили? Что-то многовато получилось.

Он положил громадную ладонь на толстенную рукопись «Столицы», и глаза его, холодные, обесцвеченные усталостью и нездоровьем, чуть потеплели.

– Посмотрим, посмотрим!..

Почему я вывалил на стол эту груду? Деликатный он, не отказывается. Отодвинет в сторону своего гениального «Клима Самгина» и примется за мою «Столицу». Не имеешь права на такое дорогое внимание. Да и не в праве дело. Не до меня сейчас Алексею Максимовичу. Он нуждается в тишине, в покое, в отдыхе.

– Что ж, – сказал Горький, – буду читать. Надеюсь, не оплошали.

– Не знаю, Алексей Максимович. Может быть, вам и читать не стоит.

– Стоит.

– Боюсь, Алексей Максимович, разочаровать вас.

– Я сам умею разочаровываться.

– Все-таки… Мне кажется…

Горький перебивает меня.

– Успокойтесь. Буду читать, а потом поговорим.

Придвинул поближе рукопись, раскрыл ее. Я тут же вышел из кабинета.

Басов ждал меня на веранде. Поднялся навстречу.

– Договорились?.. Алексей Максимович у нас сговорчивый.

В семь вечера Басов объявляет, что наступил час ужина, и приглашает меня в большой дом. Я порядком проголодался. Но не спешу к ужину. Страшновато. Впервые сяду на стол вместе с Горьким, в кругу его семьи и близких. Как надо держать себя? Что и как говорить? Или лучше всего молчать?

– Пора, дорогой товарищ! – торопит Басов. – Не принято у нас опаздывать.

Он провожает меня, кладет на мою спину руку и почти вталкивает в ярко освещенную огромную столовую. Он сейчас же исчезает, а я остаюсь.

– Добрый вечер!

Предо мною вырастает человек в сером твидовом пиджаке, неопределенных лет, с дряблым, морщинистым, без всяких следов растительности лицом и необыкновенно добрым взглядом. Это Соловей. Он любезно здоровается, легонько берет меня под руку, ведет к большому, чуть ли не во всю комнату, столу, отодвигает самый крайний, тяжелый стул.

– Пожалуйста, располагайтесь, милости просим! Это будет, если не возражаете, ваше постоянное место.

Боюсь пошевелиться. Не смею ни на кого взглянуть. Щеки, лоб, чувствую, стали красными. Ну и ну! Вчера я, полный гордой независимости и достоинства, прямо-таки по-княжески пировал в роскошном зале «Ореанды», а сегодня…

– Вы крепкий чай любите или слабый?

Кто-то мягко, осторожно трогает мой локоть.

– Извините! Вас спрашивают.

Поднимаю голову. Смуглолицый, черный, худощавый, в черной косоворотке человек выжидательно смотрит на меня.

– Чай вам предлагают.

Стол, за которым я сижу, громадный, не меньше бильярдного. Он накрыт белоснежным хрустящим парусом, заставлен сверкающей посудой, ломится от блюд с чем-то жареным и пареным, печеным и вареным. Белый хлеб. Пироги. Пирожные. Бруски сыра. Вазы с яблоками, грушами, виноградом. Шумит и отливает золотом большой самовар.

Напротив меня у края стола сидит Алексей Максимович. Сейчас он не похож на того строгого портретного Горького, которого я недавно, днем, видел за рабочим столом, над «Климом Самгиным». Тихий, уютный дедушка. Рядом, по правую руку, – внучки Марфа и Дарья.

Коренастая, плотная, с пухлыми щеками женщина, сидящая у самовара, одну руку кладет на литой медный кран, другой подставляет стакан. При этом она не спускает с меня живых, по-матерински ласковых глаз и, наверное, в третий раз спрашивает:

– Вам крепкий или… пожиже? Какой вы любите чай?

Конечно ж, это Липа, Олимпиада.

Говорю, что мне все равно, какой пить чай, слабый или крепкий.

Алексея Максимовича почему-то заинтересовали мои слова. С удивлением смотрит на меня.

– Вы до сих пор не знаете, что такое чай? Хорошо! Жить долго будете, все сто лет. Не то что мы, окаянные чаевники. Я еще мальчишкой вкусил этой душистой отравы. Чем она гуще, крепче, ядовитее для сердца, тем желаннее. Н-да, его высоцтво, чай!

И вдруг начинает рассказывать, когда, где и как люди открыли чудодейственную силу чайного листа, как культивировали, как он попал в Россию и как не сразу, но зато прочно завоевал всеобщую любовь.

Говорил Алексей Максимович медленно, веско, подбирая слова, прислушиваясь к себе, будто восстанавливая в памяти давно пережитое, полузабытое. Слушаю басистое вкусное оканье нижегородского волжанина и ясно вижу его живущим много сот лет назад, где-то в теплых горах Индии, Индокитая, на Цейлоне.

Я постепенно осваиваюсь, надежнее оседлал стул. Не опускаю голову. Уверенно держу в руках вилку и нож. Ем и пью все, что дают. Все вижу и слышу.

Слева, около двери, в которую я вошел, монументально стоит дубовый, в несколько этажей, с тяжелыми дверцами буфет. Около него хлопочут три девушки в белых накрахмаленных передниках и наколках, обутые в мягкие, на войлочных подошвах, туфельки. Тихие и приветливые, одна другой краше, они исчезают с ворохом посуды и вновь появляются с дымящимися, только с огня, блюдами. Меняют приборы и снова исчезают.

Справа от меня, на моей стороне стола сидят Соловей и смуглый человек в черной косоворотке, который только что подходил ко мне. Из разговора я понимаю, что это художник Корин.

На другой стороне стола щебечут чуть курносенькие, скуластые, лобастые, удивительно похожие на деда девчушки – Марфа и Дарья. Алексей Максимович молча, задумчиво смотрит на внучек и медленно, малыми глотками пьет вино.

Поужинав, он сразу начал дымить. Курит, как всегда, одни и те же сигареты: длинные и тонкие, необыкновенно душистые, египетские.

Сразу после ужина Марфа и Дарья и их воспитательница исчезли из столовой. Девушки в наколках и фартуках быстро и бесшумно убрали со стола посуду, поменяли скатерть, унесли остывший самовар.

В углу, у окна с видом на море, на особой подставке красуется маленький, изящно отделанный готический охотничий замок: остроконечные башенки, шпили, зарешеченные балконы, окованные черным железом ворота. Это, как выясняется, радиоприемник. Кто-то включает его.

Художник Корин сел в сторонке, так, чтобы хорошо был виден Горький, раскрыл альбом, перебирает карандаши.

Соловей и Липа погасили верхний свет, включили настольную лампу под громадным абажуром, выложили на стол две колоды новеньких карт. Алексей Максимович вооружился очками, зажег очередную сигарету, и началась игра в так называемую «тетку». Много знаю карточных игр, но эта незнакома. Внимательно присматриваюсь. Играют молча, вдумчиво, с удовольствием. Увлечен и Алексей Максимович. Но скоро азарт его проходит. Снова посерело, осунулось лицо, потух живой огонек в глазах. Очки сдвинулись на самый кончик носа, вот-вот упадут – не поправляет их Алексей Максимович. Длинные руки с тяжелыми кистями выложены на стол. Усталые и печальные глаза незряче смотрят на карты.

Вот когда доходит до меня смысл нехитрой игры в «тетку». Это, как видно, верный способ дать возможность Горькому отдохнуть после работы, отвлечь его от тяжких мыслей.

На столе вновь замелькали карты.

Я потихоньку, за спиной у Горького, на цыпочках, перехожу в полутемный угол комнаты, сажусь около радиоприемника, осторожно действую рычажком. Неожиданно наскакиваю на бравурный марш.

Алексей Максимович внимательно посмотрел в мой угол и ничего не сказал. Соловей же бросил карты, поднялся, подошел ко мне и шепотом попросил приглушить музыку.

– Не любим мы, – сказал он, – грома труб и барабанов.

Часов в десять игра в карты прекратилась. Алексей Максимович поднялся, накинул на плечи пиджак, висевший на спинке стула, опустил в карман коробку сигарет и, сутулясь, шаркая мягкими туфлями о паркетный пол, медленно, в сопровождении Липы, удалился к себе.

Ушел и я. Николай Васильевич встретил меня у подъезда и проводил в комендантский флигелек.

Утром Басов объявил, что меня переводят в большой дом, на половину гостей.

Поселили в правом крыле, в новой пристройке. Комната просторная, светлая, хорошо обставленная, с выходом в широкий и длинный коридор, покрытый ковровой дорожкой.

Так началась моя жизнь в Тессели.

В девять утра собираемся в столовой, к завтраку. Алексей Максимович молча входит из своей половины, молча кивает, молча щекочет усами щечки внучек, молча пьет свой чай и так же молча уходит. И лишь после этого те, кто остается в столовой, начинают беседовать.

Обед начинается ровно в два часа дня. Опять мертвое молчание. Для домашних Горького оно, видимо, привычно, меня же угнетает.

После длительного отдыха, после пяти часов Алексей Максимович выходит в столовую к чаю и спрашивает меня:

– Лом в руках когда-нибудь держали?

– Приходилось.

– Вот и хорошо. Пойдем в карьер камень добывать. Вы должны отработать затраченные на вас харчи, – шутит Горький. – Таков у нас обычай.

Прямо из столовой направляемся в карьер: Алексей Максимович, Соловей и я. Соловей несет темно-серый макинтош Горького. Идем к воротам, к выходу из парка. Алексей Максимович идет медленно, постукивая палкой о тропинку, часто останавливается, тяжело и шумно дышит. В очередной раз остановившись, опираясь руками о палку, он взглянул на Соловьями сказал:

– Прочитал я письмо… – Он назвал фамилию, которую я как следует не расслышал. – Плохо ему живется. Просит денег. Надо немедленно послать. Телеграфом. Завтра же.

– Хорошо, Алексей Максимович, пошлю. Сколько?

– Ну, а как вы думаете?

Соловей пожал толстыми бабьими плечами, и его морщинистое бабье лицо стало виноватым.

Горький нахмурился и пошел дальше. Палка его часто и отрывисто, как у слепца, отсчитывала шаги. Спина по-стариковски сутулилась. Голова, накрытая черной, с широкими полями шляпой, низко опущена. Шел Горький, раздумывая, казалось мне, как сразу, капитально выручить человека из беды, поставить на твердые ноги. Проситель, как я понял, был когда-то в очень близких отношениях с Горьким. И просьбе его он весьма и весьма сочувствует.

Соловей вопросительно, с тревогой поглядывает на Горького. Ждет указаний, на какую сумму следует раскошелиться. Прижимистый секретарь, нелегко расстается даже с чужими деньгами. Больше, чем на тыщу рубликов, не расщедрится.

Горький прошел, погруженный в раздумья, шагов пятьдесят. Остановился, повернулся к Соловью, положил громадные ладони на рукоять палки и внушительно, веско сказал:

– Пошлите ему… сто рублей!

Слово «сто» он произнес так, словно «тысяча». Почему? Не знает цену деньгам?

Выходим за ворота. Здесь к нам присоединяется комендант Басов и еще шоферы газика и американского лимузина. Машины зачем-то стоят тут же, у ворот. Целая экспедиция! С заступами, ломиками и кувалдами по узкой горной дороге направляемся вверх, к скалам. Идем медленно, долго, приноравливаясь к шагам Алексея Максимовича: он часто останавливается, отдыхает.

Приходим в маленький каменный карьер. Небольшая скала, вдоль и поперек покрытая трещинами, слоистая, выветренная, уже наполовину разработанная. Сюда почти каждый день, после чая, выполняя предписание врачей, приходит Горький добывать камень.

Вот как это происходит. Я вооружился увесистым ломом. Басов взял кувалду. В руках у шоферов тяжелые заступы. Поглядываем на Горького, ждем указаний. Осторожно передвигаясь по вершине скалы, срезанной уже больше чем наполовину, Алексей Максимович острым наконечником палки дотрагивается до трещины и азартно командует:

– Давай, круши!

Я вонзил острие стального лома в указанное место. Сюда же врубаются заступы шоферов. Откалывается громадная глыба. Николай Васильевич взмахивает кувалдой. Камни с грохотом, под одобрительные возгласы нашего прораба, летят вниз.

В молодости Горький, видимо, ловко действовал ломом и заступом. И хорошо знает, как с наименьшей затратой сил разбивать выветрившуюся скалу. Он точно указывает нам, куда нанести удар, чтобы камень быстро распался.

Вот так и работаем: Горький прикасается дирижерской палочкой к скале, а мы, охая и потея, раскалываем ее в восемь рук ломом, кувалдой и заступами. Все работают, кроме Соловья. Он слишком вял, чтобы махать заступом. Неотступно следует за Алексеем Максимовичем. Когда тот особенно увлекается, встревоженно просит:

– Отдохните, Алексей Максимович!

Прораб отдыхает, а мы вкалываем.

Только разогрелись, только вошли во вкус работы, как Соловей объявил:

– Шабаш, господа.

Так и сказал: «господа». Оговорился? Забыл, в какой стране, среди каких людей находится? Пошутил? Не знаю. Он из каких-то «бывших». Эмигрировал после революции и вернулся спустя много лет. Не видать бы ему Родины, если бы не Алексей Максимович.

Соловей бережно набрасывает на плечи Горького макинтош. Шоферы подают в гору, задом, к границе карьера машины. Горький садится в лимузин. Мы рассаживаемся в газике и направляемся к дому. Минуты через две мы у подъезда.

Алексей Максимович, в сопровождении Липы и Соловья, скрывается на своей половине. А я иду к себе и записываю в тетрадь события дня. Потом отправляюсь в парк и дальше, к морю.

Ровно в семь все вновь собираются за общим столом. Алексей Максимович хорошо себя чувствует. Наверное, повлияла удачная работа в карьере. Шутит с Дарьей и Марфой. Весело спрашивает у румяных девушек в белых фартучках, чем сегодня будут кормить. Вина пьет больше, чем вчера.

После ужина – игра в неизменную «тетку». Но сегодня она почему-то не ладится, к моему удовольствию.

Алексей Максимович кладет карты на стол и говорит, тяжело вздыхая:

– Эх, Федор, Федор!.. Жалуется, говорят, на нестерпимую тоску по родине. Все якобы готов бросить и полететь в Россию.

Горький опять вздыхает и разгоняет тучу дыма, стоящую над столом.

– Да, может быть, и бросил бы, полетел, если бы не дражайшая супруга. Помню, еще пять лет назад, в Риме, в моем присутствии заявила, что он может вернуться в Россию только через ее труп. А труп – во какой. – Горький широко раскинул руки. – Даже Федору Ивановичу не переступить.

Алексей Максимович долго молчит, глядя на маленький костер, который он разложил в пепельнице. И мы все молчим. Ждем, что еще скажет.

Весь вечер говорил только о Шаляпине. Неторопливо, с грустной улыбкой, тихо тлеющей в усах, вспоминал летние вечера, проведенные с Шаляпиным в какой-то дачной местности. Большим мастером на всякого рода проделки и озорство был Федор Иванович. Как-то раздобыл ходули, вздыбился на них, напялил на себя простыню, взял в руку косу и пошел по ночной улице. Представляете, каков он был на ходулях? Идет по деревянному тротуару, стучит деревом, грохочет басом. Людей пугает. Вот в таком виде он и появился перед распахнутыми окнами веранды, на которой сидела компания его друзей и знакомых. Дамы с ума чуть не сошли. Да что там дамы! И кавалеры завопили от ужаса, когда увидели гиганта в белом саване с косой в руках.

А в другой раз, в другом месте Шаляпин пробрался под дачу, в которой жил его приятель, и начал оттуда, из подполья, с того света вопрошать:

– Ну как, Ваня, поживаешь на грешней земле? Ко мне, в ад, еще не собираешься? Давай, торопись!

Ваня закричал «караул» и навсегда покинул любимую дачу.

Затаив дух, слушаю Горького.

За все время, пока я жил в Тессели, только в этот вечер, вспомнив Шаляпина, Горький был веселым и разговорчивым.

Нет, был еще один эпизод. Из Москвы с оказией пришла посылка. Надежда Алексеевна, невестка Горького, и Петр Петрович Крючков прислали холстинковые синие рубашки, которые по какой-то причине были забыты при отъезде из Москвы. Посылку распаковали при мне, и я видел, с какой радостью Алексей Максимович поглаживал свои любимые, порядком изношенные рубашки. Привык к ним, других не переносил.

В двенадцать дня в моей комнате неожиданно появляется Соловей.

– Алексей Максимович прочитал вашу рукопись. Хочет поговорить. Приглашает.

На ватных ногах, с сердцем, готовым разорваться от страха, вхожу в кабинет.

Алексей Максимович кивает на стул. Сажусь, ни жив ни мертв. Совершенно отчетливо понимаю: от того, что он скажет, зависит моя жизнь.

Горький Не спешит. Медленно перелистывает рукопись, возвращается назад. Опять перелистывает. Наконец находит нужную страницу, медленно, внятно читает ее вслух и подвергает жесточайшей критике.

Я начинаю лихорадочно записывать все, что он говорит. Заполняю одну страницу, другую, третью. Горький почему-то умолкает, хмуро смотрит на меня. В чем дело? Я не понимаю, чем вызвано его недовольство.

Он кивает на стопку бумаги, лежащую передо мной. Сердито спрашивает:

– Почему вы так пишете?

– Как? – Внутри все холодеет. – Я записываю ваши… ваши замечания, советы…

– Я не об этом. Почему только на одной стороне листа пишете? В стране голод на бумагу, а вы…

Мгновенно отлегло от сердца. Невелика беда. Перевожу дыхание и охотно выполняю указание Горького. Отныне и вовеки буду относиться к бумаге по-горьковски.

Говорит Алексей Максимович час, говорит другой, и все о недостатках. Судя по его критическим замечаниям, рукопись он прочел внимательно, терпеливо, отлично помнит каждое действующее лицо.

Слушаю Горького, записываю и уныло думаю: не получился роман о Магнитке, о ее строителях. Так и должно было быть. Не мог я, вчерашний ударник, призванный в литературу, одержать победу там, где требуется большое, испытанное мастерство. Первая книга удалась потому, что написана по мотивам собственной биографии. Эта же, новая, – не о себе, не от себя. Отсюда промахи, недоделки, наивности, скороговорка.

Хорошо еще, думал я, что не выпускал рукопись из рук, не показывал ни журналу, ни издательству.

– Вот и все мои придирки, – говорит Алексей Максимович все тем же голосом сурового критика. – Хорошую книгу вы написали. Материал дьявольски трудный. И все-таки справились. Это своеобразная история пятилетки. Крестьянин Максим Недоля был бессовестным собственником – стал ударником, гордостью Магнитки. Это, знаете, такая дистанция – не измеришь ее никакой старой меркой. Хорошо! Поздравляю!

Я потрясен. Верю и не верю тому, что слышу. Дрожат руки. Дрожит лицо. Дрожит душа. Широко открытыми глазами смотрю на Горького и ничего не могу сказать. А надо бы.

Горький выходит из-за стола, кладет мне на плечо руку. Я бросаюсь к нему, обнимаю. Алексей Максимович тоже обнимает, что-то говорит.

На другой день, прощаясь с Алексеем Максимовичем, я спросил, где печатать роман. Он пренебрежительно махнул рукой.

– Пусть вас это не беспокоит. Напечатает любой журнал, любое издательство. Главное, довести работу до конца, преодолеть недостатки. Не жалейте себя. Не теряйте ни одного дня. Работайте в полную мощь. Соревнуйтесь с товарищами. Оттачивайте талант. Будьте честолюбивым. Честолюбие не надо путать с тщеславием.

Покинул я Тессели в первых числах ноября. Уезжал окрыленным.

Вернувшись домой, засел в Шарташе за роман. Старался учесть все замечания Горького.

Первого декабря по каким-то делам отправился в город. Пешком дошел по снежной рыхлой тропе до университетского городка, сел в трамвай.

Полон трамвай народа – и ни одного веселого или хотя бы мало-мальски беспечного лица. Почему? Накануне отмены продовольственных карточек на хлеб, на продукты, накануне съезда Советов?

Двое мужчин возбужденно продолжают какой-то страшный разговор:

– Убит наповал.

– Кто стрелял?

– В сообщении сказано: стрелял враг рабочего класса Николаев.

– Вы о чем, товарищи? Кто убит?

– Час назад по радио передавали: убит Киров.

– Киров?!

Смятение и гнев. В Мироныча рукой Николаева стреляли враги рабочего класса. Недобитые буржуи? Дворяне, каких в Ленинграде несметное количество? Бывшие белогвардейцы? Наймиты всесветного капитала? Пока неизвестно. Расследование, конечно же, установит, что к убийству причастны и те, и другие, все вместе взятые. И еще затаившиеся до поры до времени, «раскаявшиеся», обозленные навеки оппозиционеры всех мастей. Недаром товарищ Сталин указывает, что классовая борьба по мере нашего продвижения вперед к социализму все более и более обостряется.

Чем значительнее наши успехи, тем яростнее, отчаяннее удары врага. Удары исподтишка, из подворотни, из замаскированной норы. Но и мы, надо думать, не будем сидеть сложа руки. Сокрушительным ударом ответим на удар классовых подонков, врагов народа!

Каждое утро толпы у газетных витрин.

«Правда». 2 декабря 1934 года.

Правительственное сообщение о гибели Сергея Мироновича Кирова.

Телеграммы со всех концов страны, выражающие всенародную скорбь и гнев против врагов рабочего класса, совершивших злодейское покушение на вождя.

Соболезнования, соболезнования, соболезнования. Жирный, крупный, режущий глаза и рвущий душу шрифт. Черные рамки сливаются в сплошную решетку.

«Правда». 3 декабря. Вверху слева – большая фотография: Киров в гробу. Громадными буквами напечатано сообщение: «Прибытие в Ленинград т.т. Сталина, Молотова, Ворошилова, Жданова».

На другой странице стихотворение Безыменского:

 
Гигантской мерой
Ненависти нашей
Мы воздадим
Безумному врагу!
 

«Правда». 4 декабря.

Большая фотография: Сталин и Жданов в почетном карауле. Еще одна фотография с подписью: «Товарищи Сталин, Молотов, Ворошилов и Жданов у гроба т. Кирова». Под ней мелкими буквами: «Снимок доставлен из Ленинграда 4 декабря в 3 ч. 40 минут утра на самолете. Летчик тов. Крузе».

И сообщения:

«В Президиуме ЦИК Союза ССР.

Президиум ЦИК Союза ССР на заседании от 1 декабря сего года принял постановление, в силу которого предлагается:

1) Следственным властям – вести дела обвиняемых в подготовке или совершении террористических актов ускоренным порядком;

2) Судебным органам – не задерживать исполнение приговоров о высшей мере наказания из-за ходатайств преступников данной категории о помиловании, так как Президиум ЦИК Союза ССР не считает возможным принимать подобные ходатайства к рассмотрению;

3) Органам Наркомвнудела – приводить в исполнение приговоры о высшей мере наказания в отношении преступников названных выше категорий немедленно по вынесении судебных приговоров».

«В Народном Комиссариате Внутренних Дел СССР. За халатное отношение к своим обязанностям по охране государственной безопасности в Ленинграде Народным Комиссариатом Внутренних Дел смещены со своих должностей и преданы суду: начальник управления НКВД по Ленинградской области Медведь Ф. Д., заместитель начальника Управления НКВД по Ленинградской области Фомин Ф. Т. и ответственные работники Управления НКВД по Ленинградской области – Горин А. С., Лобов П. М., Янишевский Д. И., Петров Г. А., Пальцевич М. С. и Мосевич А. А.

Временное исполнение обязанностей начальника Управления НКВД по Ленинградской области поручено заместителю Народного Комиссара Внутренних Дел т. Агранову Я. С.

Дела об арестованных за последнее время белогвардейцах по обвинению в подготовке организаций террористических актов против работников Советской власти —

по Ленинградской области [перечень фамилий]

по Московской области [перечень фамилий]

переданы 2-го декабря сего года на рассмотрение Военной коллегии Верховного Суда СССР».

«Правда». 5 декабря.

«Вчера в Москву прибыло тело Сергея Мироновича Кирова. Гроб установлен в Колонном зале».

«О внесении изменений в действующие Уголовно-процессуальные кодексы союзных республик.

Постановление Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР.

Центральный Исполнительный Комитет Союза ССР постановляет:

Внести следующие изменения в действующие Уголовно-процессуальные кодексы союзных республик по расследованию и рассмотрению дел о террористических организациях и террористических актах против работников Советской власти:

1. Следствие по этим делам заканчивать в срок не более десяти дней.

2. Обвинительное заключение вручать обвиняемым за одни сутки до рассмотрения дела в суде.

3. Дела слушать без участия сторон.

4. Кассационного обжалования приговоров, как и подачи ходатайств о помиловании, не допускать.

5. Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора.

Председатель Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР

М. Калинин

Секретарь Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР

А. Енукидзе.

Москва, Кремль, 1 декабря 1934 года».

Из передовой «Правды» 6 декабря:

«Сталин вчера перед кремацией обнял павшего вождя ленинградского пролетариата, своего друга. В последний раз… И вместе со Сталиным великая и грозная советская страна запечатлела свой поцелуй на его холодном лбу».

Язык суровой необходимости. Язык государства, вынужденного отвечать ударом на удар противника. Стиль, позаимствованный законодателями у Сталина, а может быть, язык самого Сталина. Война войне. И все же муторно на душе. Омрачен, полит кровью праздничный год, великий праздничный год. Год XVII съезда партии, съезда победителей. Год завершения первой пятилетки и закладки фундамента второй. Год освоения того, что отгрохано, возведено, введено в строй, чему дан ход, что заработало, выдает продукцию, что озарило бетонные и железные корпуса трудовым огнем, что напоено индустриальной кровью и плотью, светит, греет и делает народ более богатым, более уверенным в завтрашнем дне, более сильным и более умным, что летает в небесах, проникает в глубины океана, стреляет, кует, выплавляет, создает трактора, автомобили, экскаваторы, что прокладывает каналы, метро. Год присвоения труженику-ударнику – сыну первой пятилетки звания Победителя. Год наивысшего героизма рабочего класса, заложившего фундамент социалистической экономики. Год, венчающий разгром последнего капиталистического класса в СССР – кулачества. Год, когда основные массы крестьянства-колхозника стали опорой Советской власти в деревне. Год окончательного закрепления СССР на магистральном социалистическом пути.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю