Текст книги "Наказание без преступления"
Автор книги: Александр Авдеенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Опасность часто невидима, не имеет ни цвета, ни запаха, но все-таки она материальна: наполняет душу мраком, давит на сердце. В данном случае опасность излучала оранжевая бумага, заполненная жирными типографскими строчками. Ни единой буквы не разглядел, но был уверен, что напечатана какая-то очередная клевета, направленная против меня. И тут, проклятая, настигла, чтобы смертельно поразить.
– Оказывается, ваши очерки, напечатанные в нашей дивизионной газете, читают не только по эту сторону фронта, но и по ту. Видимо, Геббельса и его борзописцев встревожила ваша творческая активность и было решено нанести по вас удар, – сказал Журавлев, согнав со своего лица улыбку. Он протянул мне оранжевую бумагу. – Это немецкая листовка, посвященная вам, товарищ лейтенант. Вчера над нашим расположением разбросаны с самолета сотни, а может, и тысячи таких листовок. Считаю своим долгом ознакомить вас с целенаправленным посланием фашистских провокаторов.
То ли потемнело в моих глазах, то ли искры посыпались, то ли ослеп. Держу листовку, смотрю на нее и ничего не вижу. Сплошная темнота. Видимо, нервная слепота внезапно поразила меня. Прошло значительное время, пока я смог видеть. Медленно, вникая в каждую строку, прочитал то, что Журавлев назвал посланием. Ловкая оперативная работа. Кратко и толково рассказано, что произошло со мной осенью сорокового года. Кончается листовка таким абзацем. «Вот так расправляется «гений всех времен и народов» даже с теми, кто боготворил его. Славные бойцы и командиры Сто тридцать первой дивизии! Каждого из вас рано или поздно ждет такая же участь! Штык – в землю, камарад! Переходи на сторону Великой Германии, которая встретит тебя с распростертыми объятиями. Пусть эта листовка служит тебе пропуском в мир справедливости и всякого благополучия. С нами бог и бессмертный фюрер Адольф Гитлер».
Ужасная минута. Потерянно молчу. Не знаю, что сказать. Огонь полыхает во рту, а душа и сердце леденеют.
Журавлев положил обе руки на мои плечи.
– Не убивайтесь, товарищ лейтенант. Вашей вины в этой затее фашистов нет. А эту бумаженцию можете оставить себе на память. Пригодится, когда после войны будете писать о фронтовых переживаниях.
Вот она, тайная коварная цель особиста – навязать мне листовку под благородным предлогом, а потом нагрянуть с обыском, обнаружить неопровержимую улику моей виновности перед государством, которая карается расстрелом.
Мне стало совершенно ясно все, о чем я только догадывался: с тех пор как Сталин обрушил на меня свой гнев, органы безопасности не спускают с меня глаз, собирают компромат. Если не находят, так выдумывают. Сколько еще лет или месяцев будут охотиться за мной? До самой смерти, наверное. По правде сказать, не думал я, что и на фронте, под пулями и снарядами фашистов буду числиться в тайном списке опасных государственных преступников.
Я швырнул на стол оранжевую листовку с такой стремительностью и с таким ужасом, будто она была гремучей змеей.
Вот и все, Любонька, что сейчас я способен тебе написать об этой чудотворной истории. Много в ней недосказанного, не до конца разгаданного. Но ты, Любонька, я уверен, постепенно, а может быть, и сразу разберешься что к чему.
Не знаю, как на тебя подействовало мое сообщение, но я не мог не рассказать тебе еще об одном душевном потрясении в моей жизни. Сколько их уже было! И сколько еще будет! Самое время вспомнить разговор протопопа Аввакума с женой во время их тяжких испытаний. «На меня, бедная, пеняет, говоря: «Долго ли мука сия, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна! До самой смерти». Она, вздохня, отвечает: «Добро, Петрович, ино еще побредем».
Побредем, Любонька, побредем и по кровавым дорогам войны, на которых немало добрых людей, таких, как Песочин. Добром, а не злом держится наш мир. И не везде, слава богу, высятся пьедесталы и Голгофы.
Ленинград, 7 февраля 1943 г.
Приступаю к письму после долгого раздумья. О чем тебе, любимая, сегодня написать? О том, чего еще нет, но что непременно будет? Все мои чувства, все помыслы там, где меня нет, но где скоро буду. Теперешняя моя жизнь кажется ненастоящей, временной. Ты улыбаешься: обычная, мол, для моего характера склонность к преувеличению. Нет!
…Сегодня утром плакал. От радости. В тот момент, когда мне сказали, что в Германии объявлен траур по случаю пленения армии Паулюса. Не помню более счастливого момента в жизни, чем вот этот. Траур в Германии!
Жду от тебя письма с отчетом о разговоре с Ортенбергом. Не тревожусь почему-то. Возможно, волнение другого характера тому причиной.
Ленинград, 8 февраля 1943 г.
Вчера долго бродил по Ленинграду. Разумеется, тебе хочется знать, как выглядит город. Он представлялся мне в гораздо худшем виде. Центр целехонький. Все разрушения восстановимы. И люди тут гораздо веселее, чем я думал. И дети есть. Видел детский сад в полном составе на прогулке. Кое-где ребята играют в снежки. Ходят трамваи. Работает электростанция, радио, телефон, театры, цирк, кино.
Конечно, еще многого я не видел. Да всего в письме и не опишешь.
Ложусь поздно – работаю. К уральской повести даже не притрагивался. Потихоньку делаю очерки для «Красной звезды». Пока написал один. «Дорога жизни – Ладога». Сегодня ночью буду отделывать.
Ах, Любонька, так хочется, чтобы вы с Сашей не бедствовали! Вы – самое дорогое в моей жизни – как же мне не беспокоиться! Жалко, что пока я могу беспокоиться только словесно. Ничего, потерпите!
Ленинград, 12 февраля 1943 г.
Сегодня узнал, что письма идут в Москву 20 дней. Очень огорчен. Получишь, стало быть, ты это письмо в марте. А в марте у меня будет совсем другая жизнь, другое настроение, и у тебя сложится неверное представление обо мне.
Последние дни живу плохо. Желание как можно скорее сделать что-нибудь для Ортенберга привело меня к тому, что я дни и ночи корпел над очерками. Но, к счастью, не отослал ни одного. Нет в них того сока, той плоти, какой хочется.
Завтра и послезавтра я и все мои товарищи, известные тебе, приступим к работе на главной магистрали. Каждый – по своей специальности. Я – как писатель. Свершится долгожданное. Об этом дне я напишу отдельно, подробно.
12 февраля 1943 г.
Где только мне не приходилось коротать ночь: в землянке, битком набитой народом, в блиндаже, сотрясаемом недалекими взрывами снарядов, в окопе, у костра, разложенного внутри здания без крыши, в штабе полка, положив голову на краешек стола, на охапке сена, среди артиллерийских лошадей. А сегодня, в ночь перед наступлением на нашем участке фронта, меня, вместе с солдатами, втянула в свое нутро гигантская гофманская печь бездействующего кирпичного завода. Убежище хоть куда. Своды и стены, выложенные из огнеупорного кирпича, толщины неимоверной – обыкновенный снаряд не пробьет, только тяжелому по силам. Ни мороз, ни ветер нам не страшны – обогреваем пещеру своим дыханием да еще костерком, разложенным в центре печи. В тесноте, да не в обиде. Каждому бойцу нашлось местечко. Чувствуем себя не только сносно, но и просто хорошо, что в условиях неподвижного фронта с его сплошными развалинами и гофманская печь – роскошный и надежный приют. В сто раз лучше, чем в окопах переднего края или в траншеях второй линии обороны. Тепло. Светло. Не угарно. Сверху не каплет, не снежит, не продувает. Клопы не беспокоят, не говоря уже о немцах, их ракетах и пулеметных очередях.
Неприхотливость фронтовика, вернее, его умение приспособиться к самым тяжелым, казалось бы, невыносимым условиям жизни является неотъемлемой, может быть, главной частью того, что называется героизмом. Фронтовик постепенно втягивается в свое трудное житье-бытье и тем самым закаляется, готовит себя к боям – к высшему физическому, нравственному, политическому, а в совокупности – жизненному испытанию. Испытанию на душевную прочность.
Люди, заполняющие гофманскую печь, готовились встретить завтрашний день. Кто писал письмо домой, кто курил цигарку за цигаркой, кто вспоминал былое, кто делал генеральный смотр личному оружию, кто подшивал белый подворотничок гимнастерки, кто погрузился в думы, глядя на тихий огонь костра, кто бесцельно перекладывал в вещевом мешке небогатое добро, кто играл в карты, кто ухитрялся читать дивизионную газету, кто перед карманным зеркальцем махонькими ножничками подстригал себе чуб и виски, кто грыз сахар, кто мурлыкал песенку, кто травил смешные анекдоты, кто рассказывал о жене и ребятишках, кто пытался вздремнуть, кто переобувался раз, другой и третий, удобнее прилаживая портянки.
И никто, ни один человек не говорил о том, что предстоит завтра. И все, конечно же, думали об этом. Скрытая работа мысли? Долгий и пристальный взгляд в пережитое? И попытка разглядеть затуманенное будущее? Может быть, дальше завтрашнего дня никто и не пытался проникнуть?
Всю ночь вслушивался в то, что говорили, запоминал лица. Пытался угадать, как проявят себя в завтрашних боях. Ни один боец не показал, что его гложет тоска предчувствия непоправимого. И еще я убедился, что человек до последней минуты надеется на свою неуязвимость, верит в победу над врагом и над смертью.
Без такой надежды, без такой веры в свое бессмертие немыслима была бы любая война. Самовнушение, может быть, самое сильное оружие солдата.
Смотрел, слушал, думал, писал. Всю ночь не сомкнул глаз, и сам собой сложился очерк «Ночь перед штурмом». Так я его и назвал.
Внимательно прочти – и ты получишь полное представление о том, что делают, что говорят, какими бывают люди перед боем.
Не произносились клятвы, не было трибунных речей, не брали под чьим-то нажимом повышенных обязательств, не украшали друг друга пышными словесами. Оставались живыми людьми. Далеко не красавцы и не молодцы-герои и все же внушали к себе величайшее уважение, убеждали в своей силе.
Хорошую ночь я прожил. И зарядился энергией и вложил ее в очерк. Перепечатай, Любонька, рукопись, исправь возможные огрехи и отнеси в «Красную звезду».
Не огорчило ли тебя мое слишком деловое письмо? Все, что я теперь делаю, все, чем живу, чего добиваюсь, – все пронизано, пропитано любовью к тебе, к Саше. Любовью и желанием вам лучшей жизни.
13 февраля 1943 г.
На передовую, в самое пекло боя меня никто не посылал. Ни комдив, ни комиссар, ни редактор газеты не знают, где я и что делаю. Занесла меня сюда, в боевые порядки наступающей пехоты, необходимость видеть войну собственными глазами.
Прорвав первую линию на ближайших подступах к Ижорскому заводу, оставив позади себя разгромленные доты, дзоты, стальные колпаки, блиндажи, глубокие землянки, разветвленную сеть траншей, полных всякого домашнего скарба, вплоть до самоваров и спиртовых кофейников, под непрерывным огнем немцев продвигаемся вдоль железной дороги Ленинград – Москва. Впереди слева – станция Поповка, справа – Красный Бор. Тут же, где-то рядом, как свидетельствует топографическая карта, Степановка. Все эти населенные пункты должны быть взяты нами несколько часов назад, но мы топчемся на промежуточных рубежах. Пехота рассредоточилась по обе стороны железнодорожной насыпи, в болотной низине, залегла в свежих воронках. Всюду, куда ни глянь, вздымаются к небу черные столбы земли и болотной жижи. Тарахтят пулеметы, немецкие и наши, и при этом ярко-ослепительно светит солнце с чистых, голубеющих небес. Не верится, что в такое чудесное время люди убивают друг друга.
Противоестественно это – бойня для людей.
Противоестественно и нежное солнце, черные проталины с проблесками прошлогодней травы на возвышенных местах, весенняя свежесть и льющаяся по всему фронту кровь, стоны и крики раненых, вечное молчание убитых парней, виновных лишь в том, что освобождают родную землю. Противоестественна, бесчеловечна блокада, за которую Ленинград заплатил сотнями тысяч жизней, задушенных зимой сорок второго жестоким голодом и холодом, обстрелами, бомбежкой, безысходной тоской. Противоестественно, что фашисты дошли до Волги, до Большого Кавказа.
И совершенно естественно, в высшей степени справедливо, что окружена и пленена армия Паулюса, что мы, ленинградцы, уничтожаем сейчас немцев, окопавшихся в высокой насыпи железнодорожной магистрали Ленинград – Москва. Наконец это произошло.
Вот, Любонька, какого рода мысли владели мной. И в то же время не покидали меня и сиюминутные думы. Я был удивлен и озадачен, увидев в выемке насыпи, между двумя откосами, на обочине магистрали, метрах в тридцати от себя здоровенного старшину, повязанного фартуком, с длинным ножом в окровавленных руках. Рядом лежала наполовину разделанная лошадь в хомуте. Перед старшиной стоял стол с магазинными весами и гирями. Почему на передовой оказались весы?
Откуда? Зачем? Неуместные глупые вопросы? Конечно!
На том месте, где мгновение назад находился старшина с ножом в окровавленных руках, разорвался снаряд и образовалась воронка. Человек со всем остальным исчез. Представляешь, каково это видеть?
До сих пор перед глазами стоит широкоплечий боец с гирями и…
А ведь я направлялся к нему. Несколько секунд не хватило, чтобы разделить его участь. Удача? Для меня – да. Радость вперемежку с горем? Не знаю. Оглушен. Растерялся. Ничего не соображаю, что к чему? И с большим опозданием падаю в канаву. Лежу, уткнувшись лицом в землю, и жду очередного разрыва снаряда. Куда упадет?
Не знаю, сколько времени лежал и ждал, томился. Больше ни единый снаряд не разорвался в створе магистрали. Мимо, мимо. Дальше и ближе.
Встал, отряхнулся, зыркнул по сторонам. Некому меня осуждать – ни единого бойца нет в выемке. Один лейтенант – я. Наедине с самим собой. Стыдно стало за себя, Любонька. За то, что испугался, за то, что беспамятно упал в канаву уже после разрыва снаряда. За то, что долго лежал, долго приходил в себя. Никакого оправдания не находил себе. Скажу по совести: не ждал такой выходки. Был уверен, что бесстрашно буду шагать по переднему краю.
Немалое время потребуется, чтобы освоиться с войной. Так утверждают бывалые фронтовики.
Куда теперь идти военному корреспонденту? Слева и справа разрываются мины и снаряды, визжат пули. В какую сторону ни направляюсь, всюду передний край.
Иду куда ноги несут. Свернул влево, в низину и, пробежав, согнувшись, метров сто, очутился в большой обжитой воронке.
Три бойца в замызганных шинелях и шапках, тяжеленная ребристая плита восьмидесятидвухмиллиметрового миномета, косо поставленный на ней ствол. Ящики с минами. Минометчики! Моего поля ягоды. Один опускает мины в ствол, другой подает, третий управляет прицельным прибором. Все трое, не прекращая стрельбы, с удивлением смотрят на незнакомого лейтенанта. Кто такой, мол, откуда и зачем ворвался на огневые… Сейчас, братцы, сейчас скажу, дайте отдышаться.
Переведя дух, сидя на корточках у подножия миномета, ощущая тепло сильно нагретого ствола, объясняю, кто я и зачем сюда пожаловал. Минометчики подобрели. Делают свое дело и рассказывают.
– Стреляем по ближним тылам, товарищ лейтенант, не даем подбираться подкреплениям.
– Ну и как?
– Не зря пуляем. Немецкие подкрепления несут большие потери. Так сообщают наблюдатели.
Сержант, командир отделения, он же и наводчик, стреляет и говорит. Он не слышит и не видит, что вблизи от воронки, где он устроил огневую позицию, часто разрываются немецкие снаряды и мины. Я тоже хочу не видеть и не слышать, как ожесточенно сопротивляется противник, какой стеной огня отгородился от наступающих. Мне кажется, как всякому новичку, что каждый снаряд и каждая вражья мина нацелены на меня. Однако вида не подаю. Интересуюсь, давно ли минометчики воюют, откуда родом, как величаются.
Подносчик боеприпасов – Холмогоров Сергей Матвеевич. Заряжающий – Барышников Василий Петрович. Сержант и командир отделения и наводчик – Котомка Иван Трифонович. Всем вместе чуть меньше шестидесяти лет. Вологодские ребята. Деревенские. В боях участвуют впервые. Воюют с рассвета и уже успели набраться опыта.
Я их расспрашиваю, они – меня. Я – для газеты, они – так, для того, чтобы не молчать, чтобы веселее было, чтобы заглушить непрошеные мысли.
Стреляют, беспричинно смеются, подшучивают друг над другом, а заодно допытываются, как я попал в газету, обучен в институте или самоучка, почему у корреспондента всего-навсего лейтенантское звание, когда напечатаю статью и как ее назову. Отвечаю на вопросы, а сам глаз не спускаю с заряжающего Барышникова, любуюсь тем, как он одну за другой опускает мины в ствол. Стальные, неокрашенные, аккуратно выточенные. Левой рукой принимает, правой опускает. Без передышки.
– Вася, дай и мне пострелять. Я окончил минометно-пулеметное училище.
Барышников охотно уступает лейтенанту место заряжающего. Осторожно, как ребенка, он передает в мои руки красиво обработанную мину, и я, с сильно бьющимся сердцем, опускаю восьмидесятимиллиметровую мину в горячий ствол. И она тут же, ударившись днищем о боек, вылетает на волю и, описав крутую траекторию, видимая и невидимая, летит к немцам. Еще не успела взорваться, рассыпаться на сотни осколков, а ее уже догоняет вторая. Потом третья, четвертая, пятая устремляются к цели. Стреляя, забываю, что меня ищут немецкие снаряды, что смерть обложила нас со всех сторон.
Командир отделения, приложив руку ко лбу, вглядывается из-под нее. Смотрел, смотрел и весело воскликнул:
– Прямое попадание, товарищ лейтенант! В темечко Гитлера кокнули.
– Хорошо бы!.. – откликнулся в тон Котомке юный солдатик Вася. – Война сразу бы кончилась.
В голубом солнечном небе бесшумно распустились две парных ракеты, обе красные. Наши? Конец «перекуру» на промежуточном рубеже? Так и есть! Наступление продолжается. Вологодские ребятки мгновенно собрали свое тяжелое снаряжение и короткими перебежками бросились туда, откуда светило солнце, – в сторону далекой Москвы.
Ожила, стала многолюдной заснеженная равнина, изрытая воронками. Молча, сноровисто, деловито пробегали простреливаемое пространство солдаты. Падали, стреляли, вскакивали и бежали дальше. Многие не могли оторваться от земли, наверное, навсегда остались здесь лежать.
Вот и все, Любонька, что было со мной на переднем крае в первый день наступления. Нечем вроде бы гордиться. И тем не менее я чувствую, что прожил первый свой день с пользой. Напишу очерк о минометчиках! Видел наступление своими глазами, сделал свой первый шаг, шаг фронтовика. Посмотрим, как буду дальше шагать. Очень интересно, куда доберусь. Неужели судьба уготовит мне счастье – дойти до Берлина?
14 февраля 1943 г.
Вчера был в боевых порядках наступающей пехоты, сегодня потянуло к артиллеристам, сопровождающим своим огнем атакующие взводы, роты, батальоны. Сопровождали… Два или три часа назад. Сейчас – обеденный перерыв. Стволы орудий остыли. Пустые гильзы убраны. На позиции, в артдвориках наведен тот строгий порядок, который издавна присущ интеллектуальным воинам, богам войны. Орудийные расчеты, окружив полевую кухню, стоя, держа в руках солдатские котелки, поглощают только что сваренный борщ из сухих овощей и перловую кашу. Аппетиту способствует свежий морозный воздух, медленно падающий с неба пушистый снег и законные наркомовские сто граммов спиртного. Пьют, шумно крякают, смеются, шутят. И ни единого слова о том, что недавно делали, то есть воевали.
Комбат, старший лейтенант Захаров, как я узнал мгновение спустя, сидел на обрубке бревна и утолял голод и жажду.
Достаю удостоверение редакции, представляюсь. Старшой, чуть подвыпивший и оттого веселый, беспечный, с полным ртом непрожеванной пищи, восклицает:
– Верю, верю! Спрячь свой мандат, лейтенант, да садись, потрапезничай со мной. Вот колбаска, правда мерзлая, не угрызешь, вот каша, жизнь наша, вот святая наркомовская водица.
Протягивает флягу с водкой, краюху черного хлеба.
Люди на передовой живут по-братски и каждого, кто сюда ненароком заглянет, привечают как своего.
Ем мерзлую колбасу, прикладываюсь к фляге со «святой водицей», расспрашиваю комбата, как он воевал.
Заполняю страницу за страницей блокнот. Снежок падает на бумагу и тает, чернила слегка расплываются.
Огневые позиции вблизи немецких укреплений второй или третьей линии обороны, рядом с железной дорогой Москва – Ленинград, на подступах к Поповке с одной стороны и Красному Бору – с другой. Представляешь? Я пишу тебе так, чтобы тебе совершенно ясно было видно, где я сейчас нахожусь, что и как делаю.
Разговариваем с комбатом под неумолкаемый грохот снарядов и мин, разрывающихся по всей зигзагообразной линии наступления наших войск.
Долгое время я не замечал, на чем сижу. Вдруг мне стало неуютно: я почувствовал под собой леденящую сырость. Поднялся, взглянул на то, что прежде, с первого взгляда, показалось не то бревном, не то большим камнем, и к своему ужасу обнаружил, что сидел на окоченевшем трупе.
– Что, испугался? – засмеялся комбат. – Видно, тебе в новинку убитый наповал. Я тоже когда-то, до Сталинграда, был чувствительным. Прошло, пронесло после того, как немцы скосили почти всех моих однокашников по артучилищу. Теперь забронирован. Ни на какие потери не реагирую. Воюю нормально, назло всем чертям.
Вот такое лицо у войны, милая Любонька. Типичное? Случайное? Не искаженное ли какими-нибудь привходящими обстоятельствами? Пока не знаю. Пытаюсь разгадать.
Что настоящее, а что показное в комбате Захарове? Хмельная удаль? Озорство закаленного фронтовика? Отчаянный цинизм обреченного? Предельно упрощенные отношения со смертью, упрощения, без которых немыслимо жить на переднем крае?
Не знаю. И вряд ли скоро узнаю. Сие для меня великая тайна войны. Подозреваю, что и для Захарова его поведение на передовой является непостижимой тайной.
Труднее всего познать самого себя. Я, например, не могу со всей определенностью сказать, что именно руководило мною, когда я затесался в боевые порядки атакующей пехоты и поддерживающих ее своим огнем минометчиков. Уничтожил в самом себе чувство страха? Если бы!..
Вернусь, однако, к убитому командиру, окоченевшее тело которого так потрясло меня. Ему двадцать пять. Сибиряк. Фамилия, имя, отчество – Добрынин Егор Иванович. Женат. Имеет сына и дочь. Часто переписывался с женой. Ее письма хранил в командирском планшете. Вел нечто вроде фронтового дневника. Аккуратным, твердым почерком переписанное стихотворение Константина Симонова, ставшее знаменитым, – «Жди меня»… Жди меня – и я вернусь…
Когда я читал эти строки, у меня волосы на голове встали дыбом. Видимо, для Егора Добрынина это стихотворение было фронтовой молитвой.
Комбат Захаров собирается переслать жене в Сибирь все личные вещи бывшего замполита, в том числе и дневник. Представляю, как будет потрясена Екатерина, когда прочтет «Жди меня».
Милая Любонька, да минует тебя чаша сия. Пусть свершится чудо Жди меня. Любонька, – и я вернусь!
Нам на роду написано – не разлучаться до глубокой старости.
23 февраля 1943 г.
Сегодня у меня двойной праздник – День Красной Армии, твое первое «информационное» письмо. И хотя в нем ты забыла меня приласкать, я счастлив тем, что твоя жизнь наладилась, что эвакуация только снится. Теперь буду жить куда спокойнее!
В редакции все от души смеялись, когда я прочитал слова Сашеньки, продиктованные папе-фронтовику: «А военная цензура не съест печенье, если мы его положим в письмо?»
Я послал ему два письма и буду посылать теперь регулярно.
У меня много новостей, связанных с тем, что дважды побывал на огневых позициях артиллерии, на куске земли, только-только отвоеванной у немцев. Вывороченная. Печальная земля. Настоящие огневые позиции. Дуэль – немцы пытаются подавить нашу батарею, мы – немецкую. Воронки, воронки, воронки… Огонь из стволов наших орудий. Деловая перекличка комбата с наводчиками, заряжающими, стреляющими, подносчиками снарядов… Трясущиеся от страха лошади. Недалекие разрывы немецких снарядов… Ужасная, тошнотворная вонь чужой взрывчатки… Хмурое зимнее небо… Отрешенность людей в бушлатах от всего, что не имеет отношения к работе длинноствольных, с пламегасителями орудий. Колокольный звон пустых использованных гильз, количество которых увеличивается с каждой минутой.
Вера, что со мной не может случиться непоправимое, жила во мне все время, пока я был там, где тысячи смертей летают, как мухи. Много я уже увидел страшного. Удивительно быстро привык к тому, что на войне неизбежно, – к крови, к смертям.
Как хочешь, верь или не верь, я счастлив, что наконец попал на фронт, пропускаю его события через свое сердце, имею возможность писать о них в газете. Я был на передовой два дня, а материала набрал на неделю. Прекрасен цвет нашего народа – солдаты. Сколько о них писали – все не то, не то. Они в сто раз проще, скромнее, тише, малословнее и героичнее. Главное же – правдивее. Но… фронтовая правда в неладах с военной цензурой.
Как можно правдивее хочется рассказать о фронтовиках. Вот и этим еще дорога мне жизнь – возможностью сохранить правду о войне и фронтовых побратимах.
Живу в редакции как в своей семье. С редактором подружились. Печататься надеюсь часто. Все твои знакомые живы и здоровы. Мих. Алекс, о тебе нет-нет да и вспомнит. Он по-прежнему хороший, и я не вижу конца его «хорошести». Сейчас, командуя сражающейся дивизией, он стал сильнее, мудрее, значительнее, чем был в тылу.
Послал тебе не менее десятка писем. Неужели до 22 февраля ты не получила ни одного! Почему так долго не откликалась – три недели? Конечно, сказались домашние заботы. Кроме того, ты ленишься писать письма. Но любить меня не ленишься. И то хорошо.
На этот раз я не чувствую между нами большого расстояния ни во времени, ни в пространстве. Не оттого ли это, что мы встретимся?
Я неустанно верю в нашу встречу. И она состоится. Обстоятельства моей жизни складываются так, что на это есть надежда.
Весна близко. Сегодня был почти весенний день. Ледяная Нева сияет тысячами граней. Закатное небо было такое, что уже угадывались белые ночи. Когда солнце, когда вокруг торжество красоты, когда на душе радость – в эти моменты особенно сильно хочется быть с тобой, делиться счастьем земли и души.
6 марта 1943 г.
Милая Любонька, чувствовала ли ты, как я горел в этот день? Проснулся я в девять утра и до десяти вечера беспрестанно работал. Писал рассказ «Дерево любви». Родился он из желания высказать волновавшую меня мысль. А мысль эта такая. Я глубоко убежден в том, что моя чистота оберегает твою, а твоя – мою, что наши корни переплелись навеки.
Эта мысль является стержнем рассказа от первого лица. Пошлю тебе его завтра – послезавтра.
Нужны ли фронтовикам рассказы и повести о любви? Ого – еще как нужны! Средь прочих чувств любовь занимает первое место: и говорят и думают о ней в окопах и блиндажах осажденного Ленинграда больше всего. Без нее верить в победу нельзя было бы. И воевать невозможно. Любовь к Родине – это всего лишь большая ветвь Дерева любви – любви к матери и отцу, к жене, сыновьям, дочерям, братьям, сестрам, к родной земле, к родному дому, к своему народу, к его истории, песням, обычаям.
7 марта 1943 г.
Позавчера и вчера очень грустил. Причин, кажется, нет. Напротив – должен радоваться. Ведь то, что ты сообщила, ожидалось мною на протяжении двух лет. И теперь, когда оно близко к свершению, у меня хватило радости только на один день. Видимо, преждевременно возликовал. Ни синицы в руках, ни журавля в небе. Только видение радуги. И даже видения облегчают нам жизнь. Надежда – это тоже своего рода видение. Так это или не так, но, бесспорно, хорошо то, что Ортенбергу понравились и мой роман и пьеса. Хорошо и то, что он предпринимает кое-какие меры для того, чтобы я перестал быть запрещенным писателем, но такова уж человеческая натура: хочется сразу всего и как можно скорее.
Я, грешным делом, разворачивая «Красную звезду», надеюсь найти на ее страницах свой очерк, хотя в глубине души понимаю, что еще не сделано то, чего ждет от меня Ортенберг, с чем должен выйти на люди.
…Сегодня совсем другое настроение. Работал всю ночь напролет. Над тем, думаю, чего от меня ждут. Когда лег спать, я умолял судьбу, чтобы она задержала прежние мои очерки, чтобы на свет божий я, для многих навсегда пропащий, объявился с тем, что родилось сегодняшней ночью.
Пишу маленькую повесть «Человек, которого мы любим». Главный ее герой – бывалый русский солдат, храбрый, скромный, веселый и малость лукавый. Я, кажется, понял, почувствовал, как надо писать о войне, чтобы тебя читали с интересом и душевным волнением. Может быть, не повесть это, а большой рассказ, где и война, и кровь, и тоска по дому, и весенние ручьи, и песни, и любимые окопные байки – одним словом, все, что есть в жизни солдат. Фронтовая правда, которой дивизионная газета боится как черт ладана.
Вот уж когда выговорюсь, изолью душу, расквитаюсь за долгое молчание! Чудак! Было ли оно, молчание? Как ты мог забыть «Труд», «Солдаток», «Пшеничный колос»? Не забыл. Лежащие в дальнем ящике стола писателя рукописи безмолвствуют. Обретают голос лишь после того, как становятся книгами.
С женским днем тебя не поздравляю. Уж он очень тяжел нынче этот день. Величайшие тяготы свалены на ваши хрупкие женские плечи.
Ленинградский фронт, 22 марта 1943 г.
Дорогой мой сыночек, Сашуша!
Твоя мама, а моя Люба писала мне, какую радость доставляют тебе мои письма. Часто ты бегал в домоуправление и спрашивал: «Нет ли мне письма от папы?» И огорчался, когда писем не было.
Все это время я был очень занят. Тебе, конечно, интересно, чем я занимался. Пожалуйста, расскажу. Я сидел за столом и работал несколько дней кряду… Представляю твое удивление. Как так, подумал ты, в Москве работал, в Перми работал и на фронте работаешь. Разве на фронте работают? На фронте воюют. Танкист воюет, пулеметчик воюет, пехотинец воюют, летчик воюет. И писатель должен воевать: убивать фашистов.
Нет, Сашуша, я пока еще не воевал. Помогаю бойцам воевать. Ты спросишь – как помогаю? Очень просто. Сажусь в машину, груженную снарядами, еду на передовые позиции. Чаще всего добираюсь пешком. Немцы пытаются остановить меня минами, бомбами, пулями, а я иду себе и иду, проникаю в самую середину фронта – и ничего, остаюсь жив. И ни на одну минуту я не думаю, что меня могут убить. Нет, я слишком мало жил на свете, слишком мало написал книг, слишком люблю жизнь, чтобы дать себя убить. Правда, пуля большая дура, снаряд тоже дурак – убивает и тех, кто очень любит жизнь. Позавчера на передний край налетел вражеский истребитель, убил разрывной пулей моего лучшего друга Ваню Изовита, корреспондента. Долго, долго я буду горевать. Он тоже сильно любил жизнь. Да и как ее не любить в двадцать два года!
…Прихожу я к бойцам, смотрю, как они воюют, разговариваю с ними и записываю их рассказы. После этого покидаю передовую, удаляюсь в деревню, куда падают только бомбы и снаряды, но уже не свистят пули, и работаю: описываю, как бойцы воевали. Газета потом печатает мои рассказы и очерки. Бойцы читают.