Текст книги "Наказание без преступления"
Автор книги: Александр Авдеенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
– Хорошо. Я предоставлю вам возможность посмотреть на Медвежьегорск в будни. Отправлю назад. Сейчас же! Поедете?
Присутствующие при этом разговоре ждут, что Катаев засмеется, отколет какую-нибудь одесскую шутку и этим закончит разговор. Но он дерзко смотрит на чекиста, говорит:
– А вы думаете – откажусь?! Поеду.
Фирин поднимается и, прихрамывая, стремительно удаляется в штабной вагон.
Скоро наш специальный поезд останавливается на какой-то глухой станции. Ветер. Дождь. На соседнем пути, окруженная чекистами в мокрых плащах, шумит-гудит моторная дрезина.
Валентин Катаев бодро покидает теплый, светлый вагон. В правом кармане макинтоша торчит палка копченой колбасы, в левом – белая головка бутылки. Фирин снабдил в дорогу.
Не знаю, что увидел Катаев, вернувшись на ББК. В огромной книге «Канал имени Сталина», вышедшей под редакцией М. Горького, Л. Авербаха, С. Фирина в 1934 году, он выступит как один из восторженных авторов главы «Чекисты».
А пока Катаев мчится сквозь сырую, беззвездную ночь назад, к Медвежьей горе, а все остальные летят дальше, вперед, к Ленинграду, к Москве. Пьют чай с лимоном, разбирают постели, блаженствуют в тепле, шумно разговаривают на сон грядущий.
Художники Кукрыниксы (их кто-то из писателей в шутку назвал «русской тройкой») набросали смешную карикатуру на автора «Я люблю». Саша Безыменский сочинил для этого рисунка четыре строки:
«Я люблю», – сказал он миру
С дикой страстностью поэта
И, уставившись на лиру.
Дожидается ответа…
Праздник, начатый неделю назад в специальном писательском поезде, продолжается. Теперь в Москве, вернее, в Дмитрове, где размещается штаб новой, еще более грандиозной, чем ББК, стройки – канала Москва – Волга. В ближайшие годы предстоит проложить водный путь протяженностью в 128 километров от матушки Волги до Москвы. Грандиозная работа. И опять за нее берутся чекисты и армия каналоармейцев. Быть новому чуду!
Писатели, те, что посетили ББК, главным образом москвичи, приглашены на слет ударников-каналоармейцев, посвященный завершению строительства ББК. Заодно посмотрим, как начинается новая великая стройка.
25 августа. Едем в Дмитров автобусами. Небольшой, довольно обветшалый старинный город готовится стать центром строительства канала. Уже намечена трасса – кое-где, участками, снят верхний луговой и торфяной покров. Обозначены берега будущего канала. Снуют вереницы грабарей. Много грузовых машин. Работают экскаваторы. Передвижная электростанция. Горы щебенки, песка, бревен, цемента, стальной арматуры. Желтеют на солнце свежей рубки дома. Новенькая узкоколейная дорога. И бесконечные ряды вагонов с грузами, доставленными со всех концов страны. Беломорско-Балтийский канал строили, можно сказать, из подручных материалов. Водный путь от Большой Волги до Москвы будет создан с помощью всей нашей индустрии.
На всю жизнь заряжен я строительным пафосом. Каждая стройка кажется пупом земли. Может быть, так и есть. Самое интересное, жизнеутверждающее, полное борьбы, отваги, героизма творится сейчас на бесчисленных наших стройках.
В Дмитрове приехавших приглашают в клуб, где собрались ударники-каналоармейцы. Большой зал полон людей. Сцена убрана еловыми ветками, цветами. Стены увешаны портретами ударников в каналоармейских бушлатах. В президиуме, рядом с начальником Беломорстроя Коганом и другими чекистами, – широкоплечий, в сером макинтоше, в тюбетейке Алексей Максимович Горький. Он такой же, как на фотографиях. Морщинистое, с толстыми усами суровое лицо. Насупленные брови. Усталые глаза. Он пристально вглядывается в зал, в сидящих людей, а мы, затаив дыхание, смотрим на него. Он! Живой Горький.
Зал взрывается аплодисментами, криками «ура», «Да здравствует Горький!». Алексей Максимович сердито отмахнулся. Потом растерянно заулыбался, закурил сигарету, стал что-то выговаривать чекистам.
Наконец, установилась тишина. Это была особая тишина. Трепетная. Восторженная. Доверительная. Преданная. Полная невыговоренной любви к человеку, сумевшему рассказать в своих книгах правду о пережитом.
После начальника строительства и Фирина выступал воспитанник Болшевской трудкоммуны ОГПУ Овчинников, представляющий, как он сказал, две тысячи бывших воров и правонарушителей. С особым интересом слушали речь бывшего министра Временного правительства инженера Некрасова. Выступали и другие строители ББК.
Однако и я, и все сидящие в зале частенько поглядываем на Горького, с нетерпением ждем, когда он выступит. Так нужно всем нам его слово!
И он вышел на трибуну. Без тюбетейки. Без бумажки в руках. Коротко подстрижен. Усы топорщатся. Смотрел в зал и кулаками вытирал слезы. Долго не мог ничего сказать. Наконец откашлялся и начал. Говорил глуховатым голосом, сильно окая. Медленно. Раздумчиво.
– Я счастлив, потрясен. Все, что тут было сказано, все, что я знаю, – а я с 1928 года присматриваюсь к тому, как ОГПУ перевоспитывает людей, – все это не может не волновать. Великое дело сделано вами, огромнейшее дело!
В старину разбойники и купцы – а купцы тоже являются разбойниками – пели такую песню:
Смолоду много бито, граблено,—
Под старость надо душу спасать.
И спасали души – давали деньги монастырям, строили церкви, а иногда и больницы.
Вы не старый, вы молодой народ. Бито, граблено вами не так уж много: любой капиталист грабит больше, чем все вы, вместе взятые. А дали вы стране Беломорско-Балтийский канал, который, во-первых, имеет огромное экономическое значение, во-вторых, усиливает обороноспособность страны, а в-третьих, переработав себя в труде, вы дали стране отличных, квалифицированных работников, которые будут заняты на других стройках.
Но, кроме всего этого, вы подняли настроение доброй сотни литераторов, воочию показали им и себя, и то, что вы сделали. Это будет иметь большое значение. Многие литераторы, которые еще колеблются и многого еще не понимают в нашем строительстве, после ознакомления с каналом что-то приобрели, получили зарядку, и это очень хорошо повлияет на их работу. Теперь в литературе появится то настроение, которое двинет ее вперед и поставит ее на уровень наших великих дел.
Вы теперь сделаете канал Волга – Москва, вы проделаете ряд других работ, которые изменят лицо нашей страны, ее географию, и которые изо дня в день будут ее обогащать.
Обо всем этом нашим литераторам нужно написать. Ведь сначала происходит факт, а потом уже появляется художественный образ. А фактов достаточно.
Я чувствую себя счастливым человеком, что дожил до такого момента, когда могу говорить о таких вещах и чувствовать, что это правда.
К тому времени, когда вы будете в моем возрасте, полагаю, не будет классовых врагов, а единственным врагом, против которого будут направлены все усилия людей, будет природа, а вы будете ее владыками. К этому вы идете, и больше тут нечего сказать, но до этого надо свернуть голову капитализму.
Я поздравляю вас с тем, чем вы стали. Я поздравляю работников ОГПУ с их удивительной работой, я поздравляю нашу мудрую партию и ее руководителя – железного человека товарища Сталина.
Коган пригласил к себе домой на ужин Алексея Максимовича, Авербаха, Всеволода Иванова с женой, Зелинского, Катаева, Бабеля и еще нескольких писателей. Среди немногочисленных приглашенных был и я. Потрясающе! Буду сидеть с великим Горьким за одним столом! Увижу близко-близко. И он, наверное, увидит меня. Может быть, он скажет мне что-нибудь. И, может быть, Авербах познакомит меня с ним. Вот это да! Вот это привалило!
Дорожки, посыпанные песком. Бревенчатый двухэтажный дом, окруженный соснами. На крыльце радушно, как полагается хозяину, принимает гостей Коган. Рядом Леопольд Авербах.
Когда я поднимаюсь на верхнюю ступеньку, Авербах кладет мне руку на плечо и, обращаясь к Когану, говорит:
– А это наш самый молодой писатель. Автор первой повести «Я люблю». Бывший беспризорник. Что, не похож?
Коган, будто разгадав мои мысли, говорит:
– Вы, благодаря своей биографии, можете хорошо понять то, что мы делаем, и написать книгу о каналоармейцах. Милости просим к нам в любое время.
Ужинаем в большой, обшитой светлой дубовой панелью комнате. Сияет громадная люстра. В голове длинного стола, спиной к окну, сидит Алексей Максимович. Он в темно-сером просторном пиджаке, в полотняной, голубоватой, с отложным воротником рубашке, без галстука. Слева – Коган. Справа – Фирин и заместитель главного инженера Беломорстроя, назначенный главным инженером строительства нового канала, Сергей Яковлевич Жук. Дальше – Всеволод Иванов с Тамарой Владимировной, Катаев, Бабель, Киршон, Афиногенов, Бруно Ясенский.
Нам с Корнелием Зелинским не хватило места за общим столом. Накрыли отдельный столик. Отсюда Алексей Максимович плохо виден – его иногда закрывают чьи-то спины. Но я все время смотрю в его сторону. Алексей Максимович ест медленно, без всякого аппетита. Лицо спокойное, какое-то просветленное. Внимательно прислушивается к шумному, веселому разговору. И время от времени произносит какие-то слова. Я издалека не разбираю, что он говорит. Повезло тем, кто находится вблизи. Но они, наверное, не понимают, не чувствуют своего счастья. Ничего не записывают. И даже, как мне кажется, не запоминают слов Алексея Максимовича. Смотрят на великого писателя земли советской обычно, как на обыкновенного человека. Смеются. Разговаривают между собой. Много едят и пьют. Чокаются. Передвигают тарелки. Звенят ножами и вилками. Удивительно! Привыкли, наверное, к общению с Горьким. Да разве можно к нему привыкнуть? Это же Горький!..
Он ни единого раза не взглянул в ту сторону, где я сидел. А что, если подойти, назвать себя, сказать: «Здравствуйте, Алексей Максимович!» Всю жизнь буду жалеть, если не найду сил и смелости подняться. Давай, лопух, поднимайся! Иди! Говори!..
Сейчас, сию минуту. Через мгновение. Преодолею себя, вскочу, подойду к Алексею Максимовичу и поблагодарю за то, что среди многих рукописей увидел и мою, прошелся синим редакторским карандашом и напечатал в своем альманахе.
Но сделать ничего не могу. Прирос к стулу. Корнелий Зелинский что-то говорит мне, потом толкает меня.
– Встань, Саня! Покажись! О тебе говорят.
– Обо мне? Кто? Где?
Растерянно оглядываюсь. Все сидящие за столом почему-то смотрят в мою сторону. И Горький тоже смотрит на меня. Да, на меня. Смотрит приветливо, дружелюбно.
Авербах своим сильным, веселым командирским голосом объявляет:
– Это он самый, Алексей Максимович, Авдеенко, автор «Я люблю».
Вот когда нужно подняться. Куда там! Окаменел. Онемел. До того растерялся, что обыкновенной улыбки не могу выдавить. Горький кивнул мне и отвернулся.
Ужин кончился. Горькому предстояла далекая и утомительная дорога домой.
На несколько дней задержался в Москве. Очень хотелось поговорить с Горьким. Авербах, когда я сказал ему об этом, неопределенно пожал плечами. Тогда я решил пробиться к Горькому сам, без посредников и приглашения. Взял да пошел, просто так, к нему домой.
До Никитских ворот добираюсь трамваем. Схожу и прямехонько, уверенно направляюсь на Малую Никитскую.
Дом, в котором живет Горький, принадлежал до революции, как я слышал, не то Морозову, не то Рябушинскому. Говорят, Алексей Максимович неохотно, под большим нажимом после своего возвращения из Италии поселился в этом особняке. Понятно. Противно бывшему волжскому бурлаку, всю жизнь ненавидевшему буржуев, околачиваться в роскошных покоях миллионера. Но что делать? Правительство сочло, что для великого пролетарского писателя обыкновенный дом не подходит. Второго Горького нет и не будет. Для буревестника революции не жаль и десяти дворцов. Живите и здравствуйте, Алексей Максимович, на благо народа.
Двухэтажный, с зеркальными окнами дом обнесен высоким и глухим забором. Подхожу к калитке. Открыта. Какой-то человек, работающий в саду, вопросительно смотрит на меня. Я спрашиваю, дома ли Алексей Максимович. Садовник пожимает плечами.
– Обратитесь к секретарю, – советует он.
Крючков, ближайший помощник Горького, его секретарь, сквозь выпуклые стекла очков настороженно вглядывается в меня. Я говорю, кто я такой и зачем пришел. Петр Петрович или не расслышал, или не понял, что я сказал. Переспросил фамилию и опять внимательно, пытливо взглянул на меня.
– Что вы хотите от Алексея Максимовича?
– Ничего. Просто так пришел… Повидать крестного отца, поговорить с ним, если можно.
– Крестного отца? – удивился Петр Петрович. – Ах, да, ваша повесть напечатана в альманахе «Год XVI». Здравствуйте. – И он, будто только сейчас увидев меня, протянул руку. – Ну, как поживаете в новом качестве? Привыкли?
Я хочу ответить, но он перебивает меня и задает новые вопросы.
– Работаете на паровозе или уже бросили?
– Работаю. И не собираюсь бросать.
– Да? А как заработок?
– Вполне хватает.
– Значит, хорошо живете? Не нуждаетесь в деньгах?
Вот оно что! Боится, могу попросить деньжат. Неужели есть такие пролазы, которые просят у Горького десятку – тридцатку?
Крючков попросил немного подождать и ушел. Я остался один. Оглядываюсь, стараюсь все увидеть, запомнить. Стол Крючкова придвинут к окну боком. На нем стопка листов, исписанных характерным почерком Горького. Письма, написанные Алексеем Максимовичем сегодня! Дальше, в углу, маленький столик, на нем несколько телефонов.
Дверь распахивается. Петр Петрович, улыбаясь, приглашает меня к Горькому.
Иду за ним.
Комнаты громадные, с широченными окнами без переплетов, с цельными стеклами. Потолки высокие, с выступающими полированными балками. Стены обшиты дубом и красным деревом. Бронза и зеркала. Радужные стеклянные перегородки, похожие на витражи в соборах. Черный рояль. Стол, за которым могут сидеть человек тридцать. Аромат каких-то духов и заморского табака. Сияющий паркет и толстые ковры. Безлюдье и тишина.
Неуютно, должно быть, чувствует себя в этом раззолоченном дворце Алексей Максимович.
И мне, магнитогорцу, живущему среди бараков, землянок и халуп, не по душе такое великолепие.
Переступаю порог кабинета и прямо перед собой, в двух шагах, вижу Алексея Максимовича. Он сидит за столом, сутулый, хмурый, с обвисшими усами, с темно-серым ежиком на большой голове. Спокойно, без всякого любопытства смотрит на меня.
Стою, смотрю и безмолвствую. И он ничего не говорит. Вот так встреча!
Великие люди вблизи совсем не такие, какими видятся издалека. Я не первый, вероятно, замечаю это. Алексей Максимович представлялся мне человеком веселым, любопытным, разговорчивым, с открытой душой, дружелюбным, свойским. А оказался мрачноватым, неразговорчивым.
Только через много лет я понял, почему именно так, настороженно, встретил Горький начинающего писателя. Он знал то, что еще неведомо было мне.
Я был счастлив, что так хорошо началась моя писательская жизнь. Алексей Максимович тревожился, выдержу ли я испытание удачей.
Я был уверен, что уже стал писателем. Алексей Максимович думал о том, как трудно мне будет работать дальше, как я буду страдать над чистым листом бумаги.
Я был уверен, что мой талант скоро заклокочет вовсю. Алексей Максимович беспокоился, хватит ли у меня сил, ума и воли вырастить ростки моих способностей.
Я собирался сразу же, вернувшись домой, засесть за работу. Алексей Максимович думал о сотнях и сотнях чужих книг, которые я непременно должен прочитать, прежде чем самому продолжать писать.
Он не говорил мне всего этого ни в первую встречу, ни потом, но я убежден, что думал он именно так, ибо на собственном опыте знал, какие муки испытывает писатель, желающий сказать о жизни что-то свое.
Он протянул руку, огромную и мягкую.
– Здравствуйте. Садитесь!
Кивает на стул, придвинутый к правому углу стола, к окну.
– Молодой вы. Это хорошо. Успеете кое-что сделать.
Постучал толстым синим карандашом по рукописи, лежащей перед ним, сказал:
– Вот, читаю работу вашего земляка Макаренко. «Педагогическая поэма». Очень интересно.
Взял верхнюю страницу и, держа в отдалении, медленно, с удовольствием прочел.
– Превосходно! Все видишь, все слышишь, все чувствуешь. Вкусно.
Прочел вслух еще одну страницу.
– Автору пока не видно, где он силен, где слаб. Ничего! Литератор не рождается в готовом виде. Зрелость – это удачи, воспитание неудачами, познание самого себя и, конечно, действительности. – Алексей Максимович снова постучал донышком толстого карандаша. – Я по характеру своему оптимист и поэтому верю в Макаренко. Далеко пойдет этот бывший учитель. Очень хорошо, что он педагог. Всякий литератор, даже семи пядей во лбу, должен иметь специальность. Это – мое давнее убеждение. Неравнодушен я к инженерам, людям науки. Доставалось мне не раз за то, что преклоняюсь перед ними. Но сие меня не смущало и впредь не будет смущать. За усмешками невежд прячется социально вредный пережиточек старины – мещанский скептицизм. По этому поводу я недавно малость пошумел. Да не всеми был хорошо понят. Придется еще раз, настоятельнее, позадиристее пошуметь.
– Читал я вашу статью, Алексей Максимович, – сказал я.
Поднял очки на лоб:
– Ну и как?.. Вот вы, рабочий, выдвиженец пролетариата, согласны или не согласны с моей оценкой работников науки и техники и критическим отношением к некоторым писателям?
Надо что-то сказать. Рассказываю о Гугеле, Беккере. И особенно много об инженере Тамаркине. Ему нет тридцати, а он уже стал деятелем, практически изменяющим мир. Строил Днепрогэс. Во главе армии землекопов и бетонщиков Магнитки воздвигал в лютый мороз плотину, чтобы к весне обеспечить комбинат водой. Сейчас Тамаркин – начальник строительства вагоносборочного цеха Уралвагонстроя в Нижнем Тагиле, где через два-три года будут выпускать тяжелые четырехосные пульманы, которые мы до сих пор ввозили из Германии и США.
Горький внимательно слушал. Когда я закончил, он, тяжело вздохнув, заговорил опять о своем:
– Горячая оказалась моя статейка. До сих пор кое-кого обжигает. Некоторые литераторы при всяком удобном случае вразумляют старика: перегнул, мол, палку… Как вы считаете, перегнул или не перегнул?
Не знаю, что сказать. Почему Горькому важно мое мнение? И почему через столько недель после опубликования статьи «О кочке и о точке» он захотел поговорить о ней? Разбушевались страсти?
Мое долгое молчание не нравится Горькому. Он хмурится, усиленно дымит сигаретой и барабанит по столу толстым синим карандашом. Боюсь, что воспринимает мое молчание как несогласие с ним, поспешно говорю:
– Алексей Максимович, писателям по душе точка зрения, а не кочка. В этом я убедился, путешествуя с ними по каналу.
Он невесело усмехнулся.
– Если бы! Известно мне, как мастера пера путешествовали по Беломорско-Балтийскому каналу. Одни с любопытством взирали на чудо двадцатого века, на строителей, бывших собственников, нарушителей законов, людей социально опасных, – и видели только экзотику. Другие скользили равнодушным взглядом и по бетонным плотинам и шлюзам, и по лицам строителей. Третьи – веселились.
Откуда известно? Кто настучал? Зачем?
Я говорю, какой хороший народ писатели, как они талантливы, образованны, как я их полюбил.
Горький хмуро покачал головой.
– Не поняли вы этот премудрый народ. Каждый считает себя гением. Мало они интересуются тем, что делается в нашей замечательной стране. Вот я и выпорол зазнавшихся. И тех, кто бежит от ответственности перед читателем, эпохой, обществом.
Еще и еще напутствовал великий буревестник молодого писателя. На верную дорогу выводил. Говорил о разуме и воле пролетариата, о талантах, выращенных народом и дерзко стремящихся изменить условия жизни и построить новый мир.
– Домны ваши работают здорово. Мир удивляют. Ну, а люди как живут?
– Хорошо, Алексей Максимович, живем! – быстро сказал я.
Покривил душой? Да. Не буду же я посвящать Горького в нашу бытовщину. Сами справимся со своей бедой. Нечего огорчать.
– Вот как!.. Хорошо? – Он посмотрел на меня, и его тусклые глаза стали совсем темными. – А я слышал, что плохо живут рабочие. Был у меня недавно, проездом из Магнитки, один неглупый и неболтливый человек, рассказывал…
Горький закашлялся. Смахнул с ресниц слезы, вытер усы большим платком, сердито продолжал:
– Говорят, вы золотые машины гноите и ломаете, цемент на ветер бросаете, грязь перестали замечать, к баракам и землянкам привыкли, много водки пьете, мало хлеба получаете, а культуры – еще меньше. Новый город, столица пятилетки – и такие старые пережитки!.. Как же вы миритесь с подобным безобразием?
Отмалчиваюсь.
Стыдно.
Ничего больше не сказал Алексей Максимович. Кивнул, прощаясь, и склонился над рукописью. Я еще был в комнате, но он уже забыл обо мне. Ушел в себя.
Кончился чекистский коммунизм. Прощайте, бесплатные черная и красная икра, балык и теша, копченый окорок и колбасы, выдержанные вина и старый коньяк, шоколад и пирожные, безденежный проезд в мягком вагоне! Прощайте, роскошные интуристовские «линкольны»!
Тебе нужен билет от Москвы до Магнитогорска? Вынь да положь на бочку наличные. Хочешь поесть и выпить? Опять же выкладывай рубли. И подадут тебе жидкий кондер, сухую пшенную или перловую кашу, кусок чернухи, тяжелой, как мокрая глина. Да и этот харч выдадут лишь в том случае, если предъявишь неотоваренные карточки. Да еще выстоишь в очереди.
Перед отъездом пошел в книжную лавку писателей. Купил дореволюционные издания Гете, Гейне, «Божественную комедию» Данте. Вышедшие тома юбилейного издания Льва Николаевича Толстого. Все, что выпустило в свет наше издательство «Academia» – классиков всего мира. Множество книг по истории, географии, экономике, философии. Не пожалел денег, раскошелился и на «Историю нравов», «Историю костюмов», «Историю тканей». Раздобыл и такую дорогую редкость, как «Мужчина и женщина». В общем, стал владельцем уймы замечательных книг. Запаковали книги в несколько ящиков, отправили в Магнитку. Отправился домой и я.
Лежу на верхней полке с толстенной тетрадью и самопиской в руке и прислушиваюсь к торжественным раскатам органных труб. Впереди вспыхнула гигантская, во все небо, триумфальная радуга. Когда поезд проходит под ней, отовсюду доносится ликующее пение птиц, ласковый шелест ветра, мятное дуновение трав и цветов и восторженные голоса друзей:
– Поздравляем! Поздравляем!! Поздравляем!!! Добился! Преодолел! Победил! Уррра!
Ко многим счастье приходило слишком поздно, когда догорал огонь их жизни. Тебе же, Санька, выпало быть счастливым в цветущие годы. Каждая клеточка твоего тела наполнена силой. Много у тебя желаний и не меньше возможностей. Перед тобой расстилается широкая, залитая солнцем дорога, самая лучшая из всех дорог. Шагай!
Чего только не увидит и не услышит захмелевший человек! Говорят, успех доводит до головокружения. Но мне очень хорошо. Хлебнул сверх всякой меры и не потерял головы.
Да? Ты уверен в этом?
Да! Да!! Да!!! Безнадежно захмелел тот, кто не способен здраво мыслить.
Ну-ка давай проверим твою трезвость. Скажи, что случилось? Почему ты чувствуешь себя на седьмом небе?
Вышла из печати моя книга. Она была еще теплой, а в «Литературной газете» уже появился добрый отзыв – большая статья редактора С. Динамова «Рождение художника». Хвалят и другие критики. А Профиздат, «Федерация», «Художественная литература», «Молодая гвардия», «Роман-газета» наперебой готовят повесть к переизданию… По правде сказать, я ошеломлен.
Еще бы!.. Ну хорошо, хвастай дальше.
Да, ошеломлен. В глубине души сознаю: перехвален.
Правильно! Так, только так ты должен думать. Береги скромность смолоду.
Согласен, но… со стороны виднее. Не имею права не верить великому Горькому, издательствам, критикам, журналам, собратьям по перу. Прибедняться – это тоже нескромно. Да, верно, мое слово пока не сияет, как у Катаева. Но у Катаева нет того, что есть у меня, – кровного родства с рабочим классом. Ведь как я начал писать? Вспомнил, как жили раньше, до революции, мой дед, отец, мать, братья и сестры, как жила Собачеевка, овражный поселок шахтеров и металлургов, сравнил их проклятую житуху со своей – и взялся за перо. Не учился писательскому делу, не знал того, что надо знать писателю, и все-таки сработал повесть. Видимо, неплохо получилось, раз напечатана…
Хвалят тебя не за мастерство, не за художество, а за пролетарское происхождение!..
Пошел ты, знаешь куда?..
Могу пойти куда угодно. Но не откажусь от своих слов.
Не художник ты пока. Одну автобиографическую книжку может накропать каждый и всякий. А вот когда возьмешься за вторую – тут тебе и капут.
Старая песня. Слышал уже подобные пророчества. Надоело!
Самому себе заткнул глотку. Своя рука владыка.
Свистит, гудит, поет, стонет, ликует паровозный гудок: «Эй, вы, люди, слушайте, слушайте!»
Стучат колеса, разговаривают на своем таинственном языке. Я, паровозный машинист, хорошо разбираю, о чем они толкуют. Днем выстукивают всякую дребедень, слушать нечего, а вот в такую пору, глухой ночью, да еще в дождь…
«Так-так! Тук-тук!.. Ток-ток!.. Смотрите, люди! Радуйтесь!.. Гордитесь!.. Отступила, растаяла тьма веков, и забрезжило первыми своими лучами будущее, недосягаемое для людей, живших ранее, до нас. Так вот оно какое, наше будущее! По-братски скрещенные серп и молот!..» «Нас возвышающий обман»…
Товарный вагон без колес – временный вокзал. Над дверью гордая надпись: «МАГНИТОГОРСК».
Приехали! Здравствуй, Магнитка. Соскучился я по тебе. После роскошного града Петра и реконструируемой столицы твои беленые бараки, залитые хлоркой халабуды, землянки, избушки, домики, кирпичные четырехэтажные дома соцгорода, похожие на казармы, кажутся довольно-таки убогими. Ничего! Всякое мы видали. Верно, небогаты мы добротным жильем, красотой города. Но зато обладаем таким уникальным богатством, какого не имеет ни Ленинград, ни Москва: венчает наш город-завод Магнит-гора, таящая в своих недрах полмиллиарда тонн руды. Руды, которая в наших гигантских домнах, самых больших и технически совершенных, превращается в жидкий чугун, а потом, пройдя через разливочные машины, становится звонкими чугунными чушками. И я к этому имею прямое отношение – своим танк-паровозом доставляю по горячим путям ковши, полные огненного чугуна. Неприступным жаром дышат ведомые мною поезда, а по ночам озаряют темное южно-уральское небо. Путь себе я прокладывал еще и фарами, и сигнальным гудком, и колоколом. Да, и колоколом!
Ночевал я дома, в своей холостяцкой комнатухе. Спал на узкой твердой койке. И снился мне немыслимо счастливый сон: будто я стал писателем и подружился с великим Горьким и будто путешествовал от моря Балтийского до моря Белого по только что вошедшему в строй ББК.
Просыпаюсь с первыми лучами солнца, хватаю полотенце и бегу на озеро. Смою пыль дальней дороги и позолоту соскребу, нанесенную на меня невзначай редакторами и критиками. Для большинства магнитогорцев пора купания прошла, но для меня она еще в разгаре. Не люблю я теплого озера. Купаюсь на глубоких местах, чуть прогретых сверху, а внизу – холодных до ломоты в зубах, до судороги.
Бегу на излюбленный крутой обрыв, заросший муравой. Думал, не увижу ни одной живой души, а встретил моего друга Бориса Ручьева, красивого, веселого, насмешливого, острого на слово парня. Работал землекопом, плотником, бетонщиком. Теперь поэт. Его знают на Урале и в Москве. Багрицкий, Асеев, Светлов, Сельвинский, Луговской, Павел Васильев, Борис Корнилов, Ярослав Смеляков хвалят его стихи. Ему чуть больше двадцати. Кудрявая голова, румяные пухлые щеки, по-детски надутые губы. Небольшая, но ладная, крепенькая фигура. Чистой голубизны глаза. Все в Борьке Ручьеве юное, мальчишеское, а говорит солидным басом, по-мужицки степенно, непререкаемо-внушительно.
Я очень верю в большое будущее поэта Ручьева. Много хороших чувств и дум рабочих людей выражает он в своих стихах.
Борька сидит на мураве, голый до пояса, босой, курит, греется на нежарком солнышке. Увидев меня, не удивился, будто только вчера расстались. Спокойно протянул руку, спросил, когда приехал. И все. Больше ничем не поинтересовался. Не знает, что я приехал с первой своей книгой, что был у Горького, что путешествовал вместе с лучшими писателями по только что открывшемуся каналу Балтика – Белое море.
Он ко мне – с явной прохладцей, а я – с распростертыми объятиями. Обнимаю, стучу в грудь кулаком, дурака валяю, а сам с нетерпением жду, когда начнет расспрашивать, где я так долго пропадал, с чем приехал, почему сияю, словно новенький червонец. Вот кому я с превеликим удовольствием расскажу о том, что нежданно-негаданно обрушилось на меня. Борис все поймет, как надо, порадуется вместе со мной крутой перемене в моей жизни. Он умеет радоваться чужой удаче.
Ну, Борис, давай, спрашивай!
Молчит, курит, смотрит не на меня, а на озеро, хотя там ничегошеньки интересного нет.
Ладно, раз он не испытывает интереса ко мне, я заинтересуюсь им. Кладу ему на плечо руку, спрашиваю:
– Ну, Борька, как вы, Магнитка и ты, жили без меня?
Он хмуро ответил:
– Ты что, Саня, с луны свалился? Или тебя не затронули беды Магнитки?
– Какие беды?
– Гугеля сняли.
Гугель, легендарный начальник Магнитостроя, снят?! Кем? Почему?
Я долго, очень долго молчу, потом спрашиваю:
– За что сняли?
– Говорят, не справился со своими обязанностями. Говорят, под монастырь подвел и строительство и завод. Говорят, командарм штурмовой армии исчерпал себя до дна.
– Кто говорит? Где? Когда?
– Да ты, оказывается, и в самом деле ничего не знаешь. Ну так слушай. Была у нас правительственная комиссия во главе с Серго. Я читал его приказ. Вопиющее равнодушие к бытовым нуждам рабочих, обвешивание в хлебных лавках, наплевательское отношение к оплаченным золотом машинам.
Я молчу, пытаюсь прийти в себя, а Ручьев еще и еще рубит:
– Вслед за Гугелем сняты секретарь горкома Карклин, председатель горсовета Румянцев, председатели завкома и горпрофсовета. Из старых членов бюро никого не осталось. Начальник орса и второй его помощник арестованы, отданы под суд: воровали продукты тоннами. В пригородном совхозе орудовала шайка.
Неужели это правда? Немыслимы в Магнитке подобные преступления.
– Боря, ты пошутил?
– Такими вещами не шутят. И правильно сняли Гугеля и Карклина.
Борька раздевается, прыгает с обрыва в воду, выныривает, машет рукой, кричит:
– Давай, Саня!
Я раздумал купаться. Холодно до того, что зуб на зуб не попадает. Ручьев плавает, ныряет, а я сижу на крутом берегу, думаю.
– Ну и водичка! Родниковая слеза.
Ручьев вылезает на берег, ошпаренный, как рак. Прыгая на одной ноге, вытряхивает из ушей воду, наскоро вытирается дырявым и застиранным вафельным полотенцем и, одеваясь, насмешливо поглядывает на меня.
– Ну, казак, чего голову повесил? Новости не понравились?
– Да, так не понравились, что выть хочется.