Текст книги "Венедикт Ерофеев: Человек нездешний"
Автор книги: Александр Сенкевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Глава шестая
УНИВЕРСИТЕТСКИЕ НАСТАВНИКИ
С кем учился Венедикт Ерофеев, я в основном назвал. Теперь пришёл черёд вспомнить некоторых его профессоров. Не правда ли, интересная тема узнать, что собой представляли эти люди? Те опытные наставники молодёжи, кто выжил в беспощадные сталинские годы и во время начавшейся оттепели сеял разумное, доброе, вечное в головах Венедикта Ерофеева и его сокурсников.
Начну с профессора Романа Михайловича Самарина[246]246
1911—1974.
[Закрыть]. С 1956 по 1961 год он был деканом филологического факультета МГУ, а с 1947-го заведовал кафедрой истории зарубежных литератур, имел неоднозначную репутацию. Одни его коллеги, как Леонид Матвеевич Аринштейн[247]247
1925—2019.
[Закрыть], утверждали, что он не питал большой симпатии к официальной идеологии, скептически относился к литературам социалистических стран и союзных республик. (Учителем самого Леонида Матвеевича был выдающийся литературовед, исследователь взаимовлияния русской и западноевропейской литератур академик АН СССР Михаил Павлович Алексеев[248]248
1896—1981.
[Закрыть]).
Прислушаемся к словам Леонида Аринштейна: «Вопреки мнению Михаила Павловича я относился к Самарину вполне нормально. Думаю, не только потому что он взял меня на кафедру. Мне импонировали его самобытность, прямота, остроумие, весь его облик старого московского барина. А что касается хитрости и беспринципности, то я встречал таких людей, можно сказать, жил среди них. Людей другого типа – высоконравственных, таких как сам Михаил Павлович, как Стеблин-Каменский, – я, к сожалению, встречал гораздо реже»1.
Известная переводчица и филолог Лилианна Зиновьевна Лунгина[249]249
1920—1998.
[Закрыть], учившаяся у Р. М. Самарина, представляет его в несколько другом свете в связи с участием в борьбе с космополитизмом среди учёных: «Человек, подобный Самарину, который в нормальном обществе не причинил бы зла, в атмосфере начала пятидесятых годов стал настоящим мерзавцем»2.
Лилианна Лунгина слов на ветер не бросала и о людях судила непредвзято, по их делам. Она на самой себе испытала шок от советской действительности, вернувшись в 1930-е годы вместе с родителями из Франции в СССР.
Лилианна Лунгина получила широкую известность при жизни благодаря переводу книги Астрид Линдгрен «Малыш и Карлсон, который живёт на крыше», а после смерти – фильму «Подстрочник», смонтированному на основе записанных на плёнку её воспоминаний о том, каким был XX век в России.
Приведу ещё отзывы других филологов. Вот как описывает Р. М. Самарина известный лингвист Александр Жолковский, поступивший на филологический факультет МГУ, в английскую группу романо-германского отделения в 1954 году, за год до Венедикта Ерофеева: «Деканом был Р. М. Самарин, стремившийся прикрыть свою печальную антисемитскую известность образца 1949 года нарочито свойскими манерами, как бы из Боккаччо (он читал нам литературу Возрождения). Проходя по коридору третьего этажа, толстый, плешивый, с трубкой в зубах, он мог собственными руками раскидать дерущихся первокурсников, чтобы бросить через плечо патерналистское: “Школяры!”»3.
Более беспощадна к Р. М. Самарину литературовед Елена Марковна Евнина. Её отзыв о декане филологического факультета более содержателен, чем у Александра Жолковского: «Самарин был прекрасный ритор. Но никакая советская школа с её занудными уроками литературы не могла причинить большего вреда неокрепшим умам, чем лекции Романа Михайловича. Литература в его подаче была отражением беспощадной классовой борьбы, и только эти позиции того или иного автора и нужно было усвоить, только с этой точки зрения оценивать стили, течения, эстетику. А ведь сам-то Роман Михайлович был эстет, ценитель “проклятых поэтов”. Поистине страшная и, увы, характерная для той эпохи фигура»4.
Я думаю, что общения с Самариным, с другими его сотоварищами Венедикту Ерофееву хватило сполна, чтобы понять, что взыскующим правды студентам от такого преподавателя лучше было бы держаться подальше. По крайней мере избегать с ним откровенных разговоров.
Владимир Муравьёв вспоминал об уходе Венедикта Ерофеева с филологического факультета МГУ: «Его никто не исключал, с ним бились бог знает как, хотели его оставить, он первую сессию сдал с полным блеском, и вообще было понятно, что он прирождённый филолог. (И действительно, он филолог, но в другом смысле – не учёный.) Была даже такая история: его встретил Роман Михайлович Самарин (не тем будь помянут) – был такой профессор – на лестнице в МГУ: “Ну, Ерофеев, вы когда собираетесь сдавать сессию?” – на что Веничка, проходя, ткнул его в брюхо пальцем и сказал: “Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?” – и пошёл наверх. Надо сказать, что даже после этого его не исключили»5.
Вместе с тем среди профессоров филологического факультета в середине 1950-х годов находились и порядочные люди – крупные учёные: филологи-классики Сергей Иванович Соболевский[250]250
1884—1963.
[Закрыть], Сергей Иванович Радциг и лингвист Александр Николаевич Попов[251]251
1881—1972.
[Закрыть], пушкинист Сергей Михайлович Бонди[252]252
1891—1983.
[Закрыть], автор трудов о Данте Алигьери[253]253
1265—1321.
[Закрыть] и литературе эпохи Ренессанса Илья Николаевич Голенищев-Кутузов[254]254
1904—1969.
[Закрыть], специалист по древнерусской литературе Николай Каллиникович Гудзий6.
Все они родились задолго до 1917 года и принадлежали к практически уже несуществующей старой дореволюционной интеллигенции. Самыми «законсервированными» из них, не от мира сего были Сергей Иванович Соболевский и Сергей Иванович Радциг. Последний происходил от эмигрировавших в Россию австрийских немцев. Его отец умер, когда Сергею было четыре года. Об этих двух патриархах на факультете ходили анекдоты. Приведу несколько забавных историй из их жизни.
История первая: Сергей Иванович Соболевский никогда не говорил о политике. Но однажды в 1944 или 1945 году студенты услышали, как он в коридоре университета обсуждает с кем-то подробности военно-морской операции. Все очень удивились, но вскоре обнаружили, что речь идёт о какой-то греко-персидской наумахии.
Несведущим поясню, что наумахия – это потешное морское сражение в Древнем мире. Считалось особо роскошным зрелищем.
История вторая: Сергей Иванович, вы хорошо знаете древнюю литературу, а как вы к современной относитесь? – спрашивают у Соболевского уже после войны, имея в виду, конечно, советскую. – Прочитал недавно «Анну Каренину», – ну, ничего, неплохо написано...
История третья: Когда уже получила повсеместное распространение мода летом ездить в Крым и лежать на пляже, Соболевский тоже отправился на море.
– Что же вы, Сергей Иванович, на юг ездили? – удивлённо спрашивали у него младшие коллеги.
– Ездил, ездил.
– И на пляже лежали?
– Лежал, читал.
– Роман читали?
– Нет, греческий словарь. Знаете, куда увлекательнее – куда больше неожиданностей.
Теперь расскажу две истории, связанные с Сергеем Ивановичем Радцигом. Он пока ещё оставался у меня в тени. А ведь именно ему в первом семестре Венедикт Ерофеев сдал экзамен по античной литературе на «отлично». Эго событие на факультете было воспринято сенсацией и неимоверно повысило его авторитет среди сокурсников.
Итак, история первая из жизни Сергея Ивановича Радцига: Когда началась Первая мировая война, Радцига призвали в армию. И он, представьте себе, служил. Где он служил, как вы думаете? Он охранял Царь-пушку в Кремле!
История вторая: Некая женщина, имя которой забыто, защитила диссертацию по истории искусства о том, как фронтоны перестали украшать скульптурой. Из хвалебного выступления Радцига на её защите:
– И вот все смотрели на этот фронтон и ничего не видели, а Мария Васильевна посмотрела и увидела, что там ничего нет!
Я привёл здесь эти истории неспроста. Венедикт Ерофеев недолго пробыл на филологическом факультете МГУ. Однако этого времени ему вполне хватило, чтобы понять, какими скупыми и неброскими стилистическими средствами возможно создать портрет человека. Для этого необходимо только чувство языка, на котором говоришь и пишешь, и вкуса, появляющегося в человеке либо с рождения, либо формирующегося в художественно-интеллектуальной среде. Как известно, Венедикт Ерофеев многое запоминал и осваивал с лёту.
Все эти люди из далёкого прошлого, конечно, задавали тон интеллектуальной жизни на факультете, но некоторую политическую осмотрительность всё-таки сохраняли. И, разумеется, избегали прямых и откровенных дискуссий со студентами. Я думаю, что это была одна из существенных причин, почему даже самые интересные лекции и семинары не увлекли Венедикта Ерофеева. Их содержание доходило до него через пересказ с комментариями его университетских друзей – Пранаса Яцкявичуса, Владимира Муравьёва, Бориса Успенского, Льва Кобякова. С ними-то он мог свободно рассуждать о чём угодно, не подбирая слов и не оглядываясь по сторонам.
И всё-таки скажу несколько слов в защиту подобных Роману Михайловичу Самарину наставников из времени конца 1950-х – начала 1960-х годов. Что касается Венедикта Ерофеева в бытность его студентом четырёх вузов (МГУ, Орехово-Зуевский, Владимирский и Коломенский институты), они делали со своей стороны всё возможное, чтобы он получил филологическое образование и оказался бы среди них. Понимали, насколько этот юноша превосходит своими интеллектуальными возможностями и талантом всех других студентов. Надеялись, что он станет их достойной сменой как по эрудиции, так и по умению держать нос по ветру. Этих людей вполне устраивала хрущевско-брежневская власть. Ведь бессмысленный террор, который когда-то связывал всех по рукам и ногам, оставался в недавнем прошлом и вряд ли имел шансы на возвращение в державу, уже потерявшую миллионы своих граждан в процессе строительства нового общества и в войне с немецким нацизмом. Вместе с тем они знали, что равенство граждан, которое провозгласили в октябре 1917 года, не означало и, к сожалению, не означает до сих пор подчинённости законам, одинаковым для всех. В качестве самооправдания собственного конформизма им пригождался парадокс мудрого Вольтера[255]255
Франсуа Мари Аруэ; 1694—1778.
[Закрыть]: «Равенство есть вещь самая естественная и в то же время химера».
К тому же оставшиеся на прежних постах номенклатурные кадры уяснили себе, что начавшаяся борьба с культом личности Сталина вовсе не означала упразднения высочайшего авторитета и снижения статуса личной власти (при коллективном руководстве) первого (генерального) секретаря ЦК КПСС.
Переиначив строку из пушкинской «Сказки о царе Салтане, о сыне его славном и могучем князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди», Венедикт Ерофеев в одном из своих блокнотов деликатно обозначил главного из главных в нашей державе: «Стороны той государь, Генеральный секретарь»7.
Преподаватели Венедикта Ерофеева не догадывались, что с восторгом принятый ими на филологический факультет МГУ молодой человек даже в малолетстве своём упрямствовал в непонятно откуда взявшихся предубеждениях. Он, как я уже писал, наотрез отказался вступать в пионеры. Что ни говорите, мальчик был особенный, с дореволюционными представлениями о чести и достоинстве.
Венедикт Ерофеев не был психологически порабощён официальной идеологией. Воля сопротивляться официозу у Венедикта Ерофеева оставалась достаточно сильной, чтобы не поддаваться всякого рода соблазнам и искушениям. Достоинство человека, умеющего думать своей головой, он не растерял и в дальнейшем – в своих скитаниях по СССР.
В стране, превратившейся в бюрократическое и сословное государство, начался процесс реабилитации несправедливо осуждённых по политическим статьям людей. Ведь в сталинские времена никто не был застрахован от ареста. Он мог состояться из-за случайного стечения обстоятельств, в результате конфликта с начальством или доноса.
На первом курсе филологического факультета МГУ больше чем половина поступивших в 1955 году студентов была из семей, в которых кого-то из близких либо расстреляли, либо надолго посадили. Владимир Катаев в своих воспоминаниях обращает на это обстоятельство особое внимание: «О репрессиях сталинской эпохи знал практически каждый из нас по собственному семейному опыту. У меня, скажем, дед, которого взяли в мае 1938-го, так и не вернулся домой. У Володи Муравьёва, часто приходившего в комнату напротив, нервно-ироническая манера разговора и почти трагическое выражение лица, должно быть, отражали пережитую в его семье лагерную историю. (Хотя на эти темы мы тогда предпочитали не разговаривать.) Но Венедикт, должно быть, имел свой особый личный счёт и к прошлому, и к настоящему»8.
Начиная с сентября 1953 года, согласно указу Верховного Совета СССР, Верховный суд пересматривал дела репрессированных советских граждан. В первые годы после смерти Сталина вину с невинно осуждённых сняли примерно с полутора миллионов человек, арестованных с начала 1930-х годов. Для убыстрения процесса реабилитации были созданы многочисленные комиссии, которые непосредственно в лагерной зоне изучали дела политических заключённых и без всякого промедления их освобождали. Надо признать, что к середине 1960-х годов, после удаления с политического поля Хрущева, дальнейшая реабилитация невинных людей была свёрнута. Слишком страшной и неправдоподобной предстала статистика человеческих потерь, которые понесла страна в ходе построения социализма.
А тогда, особенно после XX съезда КПСС с разоблачением культа личности Сталина, люди словно стряхнули с себя непомерную тяжесть и почувствовали надежду, что теперь всё пойдёт как нельзя лучше. Съезд проходил с 14 по 25 февраля 1956 года в Москве. На нём присутствовали делегации коммунистических и рабочих партий из пятидесяти пяти стран.
Лев Андреевич Кобяков, сокурсник и друг Венедикта Ерофеева, в разговоре со мной вспоминал о том времени: «То, о чём говорилось в закрытом докладе Хрущева на съезде, среди народа получило широкое распространение[256]256
Юрий Романеев, сокурсник Льва Кобякова и Венедикта Ерофеева, подтверждает его мысль: «На второй семестр пришлось всеобщее потрясение: комсорг нашего курса Игорь Милославский прочитал нам доклад Н. С. Хрущёва о культе личности Сталина...» (Романеев Ю. Л. Мой Радциг. Мой Дератани // Время, оставшееся с нами: [Вып. 3]. Филологический факультет в 1955—1960 годах: Воспоминания выпускников / Отв. ред. М. Л. Ремнёва. М., 2006. С. 210).
[Закрыть]. У меня такое ощущение, что официальные лица этому способствовали. Мы принялись разоблачать стукачей на нашем факультете. Те как-то внешне скукожились, старались не попадаться нам на глаза. И ещё вспоминаю одну зримую примету тех взбаламученных дней. В наших факультетских сортирах вместо туалетной бумаги лежали экземпляры книги Сталина “Вопросы ленинизма”».
Такая ситуация существовала не больше года, а затем потихоньку стали восстанавливаться прежние порядки.
Надо признать, что некоторое время жизнь на филологическом факультете проходила как на качелях: то влево, то вправо.
Сокурсник Ерофеева Юрий Романеев вспоминает: «Это было время, когда парторг факультета, специалист по Белинскому и натуральной школе, Василий Иванович Кулешов, с одной стороны, призывал студентов своего семинара бросить всё, бежать в читалку и читать “Не хлебом единым” Дудинцева в “Новом мире”, а с другой, каялся в либерализме по отношению к курсовой газете “Во весь голос”. <...> В аудиторном корпусе университета состоялась встреча студентов и преподавателей с В. Д. Дудинцевым. Писатель привёл с собой инженера-изобретателя. Речь шла о том, как трудно изобретателю в наших условиях. Ведущий мероприятие преподаватель не смог направить выступления студентов в должное русло, хотя и обращался к высшему авторитету – цитатам из В. И. Ленина. Зубастые студенты побивали Ленина Лениным же»9.
Наш современник, выдающийся мыслитель Александр Пятигорский, рассуждая в диалоге с философом Игорем Смирновым о 1950-х годах в СССР, пришёл к умозаключениям, облегчающим глубже понять ситуацию, в которой оказались Венедикт Ерофеев и его сокурсники: «Для меня и для людей, меня окружающих, главным было то, что пропала проблема смерти. Пропал почти онтологический страх. Эпоха оттепели – она ведь чем на самом деле замечательна? Теперь нам никаких частей тела не режут и наконец-то мы можем искренне поговорить. Но ведь это безумно мало! Здесь не было никакой перспективы. Пятидесятые были годами “выдоха”, но все оставались патриотами, может быть, более чем когда бы то ни было. Поэтому новая эпоха оставалась прежней, правда без ужасов прежнего. В этом отношении характерно, что эти годы не дали ничего талантливого. Идеалом была искренность. Искренность – не талант. Пафос: ну вот хоть сейчас можно не лгать. То, что я назвал псевдореализмом пятидесятых (Паустовский, Дудинцев – всего, я думаю, фигур двенадцать-пятнадцать). Крайне ограниченная реакция на то, что было, – при этом то, что было, целиком принималось. Принимался не только режим, принимался тот строй культуры, который внутри этого режима реализовывался. То есть никакой рефлексивной критики. Критика была по типу: “Ну слушайте, давайте по правде! И посмотрите, как хорошо это или как плохо то”. Но главное в том, что хорошо – это, а не в том, что плохо – то. И это не о государстве и режиме, а об отношении к ним. Полная минус-рефлексия. Отношение к человеку в текстах тех лет практически редуцируется к его отношению с режимом»10.
Отрезвлением от антисталинской эйфории стали для студентов филологического факультета МГУ события в Венгрии, начавшиеся 23 октября 1956 года. В ночь на 24 октября, день рождения Венедикта Ерофеева, в Будапешт были введены около шести тысяч военнослужащих Советской армии, 200 танков, 120 БТР, 150 орудий. Что произошло в этот день в самом центре Москвы, напротив Кремля, рассказано в летописи жизни и творчества Венедикта Ерофеева, опубликованной в первом номере историко-краеведческого альманаха «Живая Арктика» за 2005 год: «Первый бунт в соцлагере. Такой подарок ко дню рождения. И на это событие нельзя было не отреагировать. Первокурсники филфака решили организовать свой протест. Они встали группой около входа в столовую и никого не пускали. И все как бы согласились – сегодня бойкот столовой. Но где это? Это в Москве, в МГУ! Но тут на обед начали приходить китайские студенты. Они шли плотной стеной. Забастовщики начали молотить китайцев по головам сумками, книжками. Но китайцы, по-китайски настойчиво, шли, шли, и шли... и в конце концов дошли до раздачи. А в настенной газете “Вестник МГУ” выступила Наталья Горбаневская, очень активный тогда комсомольский лидер. И Горбаневская написала, что это ужасно, это отвратительно, что был организован бойкот столовой, что это, мол, гадость какая-то. Ей вторил и Никита Хрущев, который о событиях в МГУ сказал на одном из совещаний с работниками просвещения, что “некоторые тут, когда мы решаем проблемы социалистического лагеря, вместо того, чтобы хорошо учиться, устраивают вот такие вот, понимаете, непонятно что... выкрутасы, а сало, понимаете, русское едят...” и т. д. Возможно, эта эм-гэ-ушная забастовка была одним из самых первых политических переживаний у Венедикта и навсегда отучила его от активных политических действий. <...> И снова хочется вспомнить Наталью Горбаневскую, но уже через 12 лет – в 1968 году, когда бывшая убеждённая комсомолка вышла на Красную площадь защищать свободу чехов. А прививочку-то ей сделали филфаковцы 55 года»11.
В середине 1950-х годов учёные возвращались из мест заключения и ссылок к прерванной на много лет научной деятельности, иногда в те же самые институты. Парадокс заключался в том, что из одной кассы, случалось, получали зарплату люди, писавшие на своих коллег доносы, и жертвы этих доносов. Так было, например, в Институте мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР (НМЛ И), где состоял на службе Яков Эльсберг, известный стукач, «историческое лицо с мрачной репутацией». Так его назвал работающий с ним в конце 1950-х годов над трёхтомником «Теория литературы» Дмитрий Урнов, литературовед и критик. Это был впечатляющий пример советской академической учтивости. И от мерзавца чуть-чуть отодвинуться, и в грязь его мордой не окунуть. Да и не стоит грубо обходиться с таким человеком – всё-таки историческая фигура!
Ох, как любят говорить умно и витиевато многие мои коллеги-литературоведы! Как тут опять не вспомнить Оскара Уайльда: «Люди, говорящие умно, подобны бьющим камни на дороге: они засыпают вас осколками и пылью»12.
Знать не хотел того маститый критик и литературовед, что тигру и трепетной лани трудно ужиться друг с другом. Особенно когда они помещены в одну клетку. По представлению Дмитрия Урнова, как я понял в результате многолетнего с ним общения в ИМЛИ, чувство свободы хранится у человека на донышке души, то есть в некотором заточении и подальше от посторонних глаз.
Так думали тогда многие свободомыслящие и осторожные люди, читая стихотворение Фёдора Тютчева «Silentium». Они не принимали во внимание, что в таком герметичном состоянии свобода обязательно задохнётся. А ведь затхлой и заплесневелой свободы в природе не существует. Недаром происходят революции, во время которых мир людей на короткое время распахивается настежь. За этот свежий воздух, как свидетельствует история, приходится дорого платить.
Для объяснения подобной трактовки моими современниками смысла стихотворения поясню ситуацию в родном отечестве цитатой из неизданных «Записных книжек» Венедикта Ерофеева 1979—1980 годов: «Любопытные сведения из последней русской истории: в 1932 г. была объявлена “безбожная пятилетка”, планировалось к 1936 г. закрыть последнюю церковь, а к 1937 г. – добиться того, чтобы имя Бога в нашей стране не произносилось»13.
Со своей стороны добавлю, что в январе 1959 года с трибуны внеочередного XXI съезда КПСС Н. С. Хрущев обещал показать в 1975 году по телевизору, за пять лет до наступления обещанного им коммунизма, последнего советского попа. С этого года по всей стране началось массовое закрытие церковных приходов и монастырей. Главная установка того времени: двух богов быть не может. Либо вы верите в Бога, либо в Партию. Место Бога для миллионов советских людей занял Генеральный секретарь коммунистической партии Советского Союза.
Надо признать, что при Леониде Ильиче Брежневе вакханалия закрытия церквей и приходов значительно сократила свои масштабы.



























