Текст книги "Венедикт Ерофеев: Человек нездешний"
Автор книги: Александр Сенкевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Венедикт Ерофеев, я думаю, не знал о совете Иоанна Лествичника, когда в 1962 году пригласил на ночное свидание на местное кладбище Наину Николаеву, студентку Владимирского государственного института им. П. И. Лебедева-Полянского, круглую отличницу и секретаря комсомольского бюро филологического факультета. С ней у него этот номер не прошёл. Наина заподозрила недоброе и отказалась от столь романтического свидания16.
Ольга Седакова вносит ясность, с какими предложениями Татьяны Горичевой Венедикт Ерофеев не согласился бы: «Официальный культ героизма, вот что он не любил. Он хотел, чтобы о человеке думали человечно, чтобы его слабость и хрупкость были приняты. А не: “гвозди бы делать из этих людей”. <...> Но и вне идеологии, по самому складу своего характера Веничка не любил героизма. Он любил, как он говорил, людей странных, смиренных и задумчивых. Его темой была гуманность: сострадание и жалость к человеку, а не требование от него всяческих подвигов. Чтобы человека любили таким, каков он есть, и в самом неприглядном виде гоже. Чтобы его не воспитывали, а пожалели»17.
Человеку, выбравшему неблагодарную профессию писателя, необходимы острый и намётанный глаз, как у вора-карманника, талант психолога и безразмерная память, как у сказителей древнеиндийского эпоса Махабхарата, которые запоминают более ста тысяч двустиший. У него должно быть также горячее и впечатлительное сердце, не говоря уже о вдохновенной и необузданной фантазии. Ко всему этому ему хорошо бы иметь графоманские наклонности, то есть выработать в себе привычку ежедневно что-то заносить на бумагу. Как говорят: ни дня без строчки! И самое главное – обладать совестью. Все эти перечисленные качества в Венедикте Ерофееве присутствовали в полной мере.
Сколько раз, закрывая глаза, он видел перед собой северное сияние. Вот оно-то, а не что-либо другое оставалось для него проявлением абсолютной красоты. Оно давало ему надежду, что когда-то, может быть, красота, подобно этому природному явлению, займёт полагающееся ей место в отношениях между людьми. К сожалению, в современном мире о таком будущем, глядя на сегодняшнюю жизнь, даже мечтать стыдно.
Общающихся с Венедиктом Ерофеевым людей поражала его начитанность. Больше всего он любил книги по мировой истории и философии, религиозные сочинения, а из русской литературной классики – произведения Николая Васильевича Гоголя, «Былое и думы» Александра Ивановича Герцена[123]123
1812—1870.
[Закрыть], «Философские письма» и «Апологию сумасшедшего» Петра Яковлевича Чаадаева[124]124
1794—1856.
[Закрыть]. Из зарубежных писателей особое внимание он уделял скандинавам, прежде всего – сочинениям норвежца Кнута Гамсуна[125]125
1859—1952.
[Закрыть], книги которого пользовались в СССР повышенным спросом среди думающей молодёжи в конце 1950-х – начале 1960-х годов. Вторыми после Гамсуна шли произведения Генрика Юхана Ибсена[126]126
1828—1906.
[Закрыть], Бьёрнстьерна Мартиниуса Бьёрнсона[127]127
1832—1910.
[Закрыть].
Томас Манн с его романом «Доктор Фаустус. Жизнь композитора Адриана Леверкюна, рассказанная его другом» вывел его к совершенно новым духовным горизонтам. По количеству прочитанных Венедиктом Ерофеевым книг западноевропейской литературы большую часть составляют сочинения французских писателей.
Совершу небольшой экскурс в историю родной страны. С петровских времён Россия раскололась на сторонников двух жизненных укладов. Как определил их историк Василий Осипович Ключевский[128]128
1841—1911.
[Закрыть], это были два уклада – «почва» и «цивилизация». Большая часть населения России сохраняла почвенный уклад с его уравнительными принципами социальной справедливости и антисобственническими настроениями. Все стороны этого уклада формировались русским православием. Оно определяло духовную жизнь людей, призывая их смиренно нести свой крест. Деятельность человека, направленная к обогащению, православием не поощрялась. Духовными столпами «почвы» были Сергей Радонежский, Нил Сорский, Серафим Саровский, Тихон Задонский, Паисий Величковский и Амвросий Оптинский. К нравственным идеалам этого уклада относились жертвенность, терпимость и всечеловечность. Гражданская и религиозная сферы жизни существовали в нём как неразделимое, единое целое. Такой уклад жизни содействовал расцвету народной культуры. Сколько тогда русским народом было сочинено доживших до наших дней песен, сказаний, былин! Жизнь в соответствии с национальной традицией дала очевидные духовные плоды.
Однако консервативные дедовские взгляды, которых придерживалось большинство русского народа, действовали на экономику угнетающе. Ведь предпринимательство не считалось богоугодным делом. Личная инициатива противоречила общинному сознанию. Нельзя сказать, что почвенный уклад не мешал народному просвещению. В XVII веке была создана Славяно-греко-латинская академия – защитница русского православия от протестантских и католических идей18.
Уклад «цивилизация» «включал небольшую часть России, в основном грамотную и социально активную». Он «насаждался государством, им контролировался и не был в полном смысле западным. Он был значительно деформирован»19. В дворянской и разночинной среде появились прозападно настроенные люди, относящиеся к православию с некоторой прохладцей. Как пишет Любовь Ивановна Семенникова, «распространялись антицерковные и даже атеистические настроения. П. Я. Чаадаев критически оценивал православие и религиозный выбор, сделанный в X в., как акт, оторвавший Россию ох европейской истории и культуры»20.
Для Венедикта Ерофеева цивилизационный уклад был ближе почвенного, поскольку означал путь к просвещению и давал надежду на приобщение России к некоммунистическому миру, которым власти запугивали своих граждан. Недаром он ценил роль эпохи Просвещения в судьбе стран Запада. Именно оно вывело его народы во второй половине XX века на совершенно иной уровень общения друг с другом.
Обращусь к уже не раз упомянутому мною роману Томаса Манна «Доктор Фаустус»: «Для ревнителей просвещения в самом слове “народ” всегда слышится что-то устрашающе архаичное. Мы знаем, что обращаться к массе, как к “народу”, значит толкнуть её на дело отсталое и злое. Что только не совершалось на наших и не наших глазах именем народа! Именем Бога, именем человечества или права такое бы не совершилось»21.
Томас Манн по своему жизненному опыту знал, о чём говорит. То же самое можно сказать и о Венедикте Ерофееве, на самом себе постоянно испытывавшем эту давящую силу дикости и политического невежества, существующую испокон века в малообразованном и запуганном народе. Вслед за Томасом Манном он был убеждён, что помешать прорыву наружу этой первобытной народной злобы способна вовсе не церковь, а литература с её проповедью гуманизма, с её идеалом свободного, прекрасного человека22.
Читал Венедикт Ерофеев постоянно, с детских лет и почти до самой смерти. Читал много и жадно, словно знал, что не доживёт до глубокой старости. У него была цепкая и объёмная память. Запоминал прочитанное до мельчайших деталей, чем поражал как близких родственников, так и многих своих ближних. Он любил книгу как текст, в котором форма и смысл находятся в гармонии. У него не вызывали благоговейный трепет книги в переплётах из телячьей кожи. Ему больше по душе были книги попроще и даже несколько зачитанные. Чтение помогло ему стать культурным человеком, то есть приобрести чувство конкретной реальности, отличать ложь от правды и обрести способность правильно судить о многих вещах.
Вопреки своей страсти к чтению книг он понимал, что среди книжников-эрудитов намного чаще встречаются шарлатаны, чем среди простых людей, прочитавших за всю жизнь не более ста книжек.
Венедикт Ерофеев, без всякого преувеличения, относился к очень начитанным литераторам. Легко догадаться поэтому, какое значение для него имела хорошая библиотека, укомплектованная серьёзной литературой и включающая дореволюционные издания. Такой библиотекой в ерофеевское время были семейные книжные собрания, а из государственных – Историческая библиотека в Москве с либеральным отношением сотрудников к выдаче книг читателям. По предписаниям соответствующих ведомств дореволюционные издания, за исключением литературы российских радикальных партий и других политических организаций, в 60-е годы прошлого века, не подлежали специальному хранению. Выдача наиболее одиозных книг зависела исключительно от желания библиотекаря. В Исторической библиотеке он провёл немало времени. Кстати, редкие дореволюционные русскоязычные издания, особенно переводные с европейских языков, находились во Всесоюзной библиотеке иностранной литературы, где работал, как я уже писал, библиографом его друг – учёный и переводчик Владимир Муравьёв, а также его знакомые: литературовед Николай Всеволодович Котрелёв и переводчик Владимир Андреевич Скороденко. Британская, Еврейская и другие энциклопедии на иностранных языках стояли на полках в её справочном зале в открытом доступе.
Венедикт Ерофеев в чтении заинтересовавших его книг терял ощущение времени. Он словно приобщался одновременно к мировой истории и вечности. Кстати, числился за ним один непростительный грех, о котором вспоминал его друг Игорь Авдиев и также осведомлён Венедикт-младший. Венедикт Васильевич воровал библиотечные книги. Чаще всего во время своих служебных поездок по России.
Свидетельствует Венедикт-младший: «Один из его друзей (Игорь Авдиев. – А. С.) вспоминал, как застал Венедикта Васильевича за странным занятием: он напихал книжек за пазуху, зажал ещё пару под мышками и прохаживался по вагончику, в котором жил, стараясь идти лёгкой походкой и так, чтобы книжки под одеждой не были заметны. Подошёл к столу, расписался, склонившись, на листочке и всё той же необременённой походкой вышел из вагончика, аккуратно прикрыв за собой дверь. Это их бригада уезжала из какого-то села, где прокладывала кабель, и Венедикт Васильевич репетировал, как унесёт из тамошней библиотеки, где, видно, никого, кроме него и библиотекарши, отродясь не было, девять томов Бунина. Был у Ерофеева такой грех. Например, его сборники поэтов Серебряного века все украденные. Но их тогда почти не читали, поэтому совесть у него была чиста»23.
Процитирую теперь первоисточник – Игоря Авдиева. Начну с прямой речи Венедикта Ерофеева, обращённой к нему: «Мне надо сдать в библиотеку всякую дрянь и унести сразу девять томов Ивана Бунина. А одиннадцать томов рассовать по сокровенным уголкам и сохранить фигуру, осанку, умение расписаться в формуляре, непринуждённо выйти обременённым из этого интересного положения за дверь – нужна сноровка. А библиотекарша с комсомольским энтузиазмом смотрит на тебя, как на фашиста, и ждёт не дождётся ужасного насилия, и ты должен усыпить её бдительность, держать её в обольщении, но не дать наброситься на тебя... Ведь она три года своего девичества ждала читателя, и вот он пришёл, и она знает, если ты уйдёшь, другой читатель может не прийти до пенсии. Она может наброситься... А тебе нужно уйти от неё так, чтобы она поверила, что ты вернёшься завтра и тогда... Елизавета Ивановна должна не догадаться, что ты уносишь книжки и покидаешь её непогубленной. Ни того ни другого комсомольское сердце не вынесет»24.
Игорь Авдиев подтверждает, что эта книжная клептомания просуществовала вплоть до конца 1970-х годов: «У Вени в Мышлине была богатейшая библиотека, где по книжным штампам можно было изучить географию СССР»25.
Здесь я внесу некоторые коррективы в рассказ Игоря Авдиева, одного из владимирской свиты Венедикта Ерофеева. В нём он отодвигает себя в сторонку, делаясь не соучастником, а свидетелем. На самом деле все происходило с точностью до наоборот. Обращусь к воспоминаниям художника Феликса Буха: «Вообще, владимирских в дом пускать было опасно – они книги таскали, считали, что имеют на это право, поскольку для них это насущная необходимость, профессиональная, можно сказать. И не дрянь какую-нибудь выбирали, а лучшее из твоей библиотеки обязательно унесут»26.
Заметно расширило круг чтения Венедикта Ерофеева его пребывание в посёлке академиков Абрамцево на даче выдающегося математика, члена-корреспондента АН СССР Бориса Николаевича Делоне. С его внуком, известным правозащитником Вадимом Делоне Венедикт Ерофеев, как уже говорилось, дружил и в 1975 году был приглашён на академическую дачу деда в Абрамцево. На самой даче Бориса Николаевича книг почти не было. Кое-что из русской классики и очень немного книг по математике27. Другое дело, что у жителей посёлка, у тех, с кем общался Борис Николаевич, их было немного больше, а в совокупности – огромная библиотека, состоящая из редких дореволюционных изданий, а также книг на русском языке, изданных за рубежом и относящихся к специальному хранению.
Как Борис Николаевич, Вадим и Венедикт Ерофеев в тяжёлое для всех время помогали друг другу, рассказал сын писателя: «Кстати, Венедикт Васильевич оплатил за помощь. Внук Делоне Вадим и его жена Ирина были диссидентами и пострадали за свою деятельность. Эмигрировали, бедствовали, у них родился ребёнок, заболел и в месячном возрасте умер из-за того, что у родителей не было средств на его лечение. Вадим от отчаяния начал пить. А у деда здесь деньги были, но послать их внуку он, естественно, не мог. Так вот Ерофеев предложил похлопотать насчёт гонораров за “Петушки”, чтобы они могли на эти деньги жить. А дед Вадима фактически спасал Венедикта Васильевича здесь. В Абрамцеве Ерофееву жилось лучше всего, это видно по записным книжкам»28.
Каждое лето Венедикт Ерофеев и его вторая жена Галина Носова приезжали в Абрамцево в мае и находились там почти безвыездно до первых холодов. Так продолжалось довольно долго. После смерти Бориса Николаевича Делоне 17 июля 1980 года они не оставили Абрамцева.
Где бы Венедикт Ерофеев ни жил – на Кольском полуострове, в Москве, во Владимире, в Орехово-Зуеве, в Коломне, в Сибири или где-нибудь ещё, с кем бы ни общался, всюду он ощущал себя независимым и самодостаточным человеком. В русской литературе появился писатель особого психологического склада – не ставивший свои действия в зависимость от сложившегося порядка вещей. Если сказать короче: он не относился к приспособленцам, а если по-иностранному – конъюнктурщикам. С людьми был простодушен и уже по одной этой причине обречён на конфликт с власть предержащими. Венедикт Ерофеев не скрывал своего представления о наилучшем с его точки зрения ходе жизни: «Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян»29.
Глава девятая
SILENTIUM
Одна из интереснейших бесед двух выдающихся мыслителей: буддолога и писателя Александра Моисеевича Пятигорского[129]129
1929—2009.
[Закрыть] и философа и филолога Игоря Павловича Смирнова, впервые опубликованная на страницах «Независимой газеты» 10 ноября 1995 года, называлась «О времени в себе». В ней идёт речь как о важнейшем для моих соотечественников времени «оттепели» – второй половине 1950-х годов, так и о последующих десятилетиях советской истории.
Александр Пятигорский в диалоге с Игорем Смирновым полагает, что 1950-е годы в России «выступают как антитеза предшествующему десятилетию»1. Он называет самое существенное изменение, произошедшее в советском обществе того времени: «Для меня и для людей, меня окружавших, главным было то, что пропала проблема смерти. Пропал почти онтологический страх»2.
Другими словами, человек получил гарантию безопасности. Ведь при Сталине ценность его жизни была девальвирована почти до нуля. Вместе с тем, продолжает свою мысль Александр Пятигорский, «новая эпоха оставалась прежней, правда, без ужасов прежнего». И ещё: «В этом отношении характерно, что эти годы не дали ничего талантливого. Идеалом была искренность. Искренность – не талант. Пафос: ну вот сейчас можно не лгать. То, что я бы назвал псевдореализмом пятидесятых (Паустовский, Дудинцев – всего, я думаю, фигур двенадцать-пятнадцать). Крайне ограниченная реакция на то, что было, – при этом, то, что было, целиком принималось. Принимался не только режим, принимался тот строй культуры, который внутри этого режима реализовался. То есть никакой рефлективной критики. Критика была по типу: “Ну, слушайте, давайте по правде! И посмотрите, как хорошо это или как плохо то...” Но главное в том, что хорошо – это, а не в том, что плохо – то. И это не о государстве и режиме, а об отношении людей к ним. Полная минус-рефлексия. Отношение людей к человеку в текстах тех лет практически редуцируется к его отношению с режимом»3.
Однако страх страху рознь.
В реферате, посвящённом философским идеям Мартина Хайдеггера, Венедикт Ерофеев обращает внимание на одно из фундаментальных открытий древних мыслителей Востока, касающееся миссии человека и его поразившее. Хайдеггер сформулировал это откровение древних, как он его понял: «...человек – существо, существующее в мире, связанное в своём бытии с космосом и с другими людьми, существо понимающее, настроенное в своей глубочайшей основе, пекущееся о людях и призываемое смертью к своей самой подлинной возможности бытия»4.
Я думаю, что такое представление о человеке – ключ к миропониманию Венедикта Ерофеева. Оно помогает адекватно воспринять его мысли, темы им написанного и бытовое поведение. Давно замечено, что многие люди думают свободнее, действуют без оглядки, когда смерть дышит им в затылок. Из «Записных книжек 1975 года» Венедикта Ерофеева: «Дмитрий Писарев (1840—1868) из всех доступных человеку чувств самым мучительным называл страх»5.
С языка метафизики перейду на язык родных осин. Уже к шестнадцати годам Венедикт Ерофеев хлебнул столько горя и натерпелся столько страха, что не всякий другой выдержал бы. Этого горя и страха ему хватило на всю оставшуюся жизнь. И всё-таки в нём сохранилось живое чувство отзываться на чужие беды. Никуда не делись и его личные переживания, и эмоции. Не по зубам было людям, обладающим хоть какой-нибудь бюрократической властью, его расчеловечить. Однокашник Ерофеева по филологическому факультету Московского университета Лев Андреевич Кобяков в разговоре со мной основным качеством характера Венедикта Васильевича назвал незлобивость.
Страх советского человека перед другой картиной мира и другим жизнеустройством рождал нетерпимость к инакомыслию.
Из книги Даниила Гранина «Страх»: «У нас была создана, отлажена почти научная система поддержания страха. Тоталитарный режим создал тоталитарный страх»6. У Александра Солженицына в романе «Раковый корпус» сказано эмоциональнее: «А над всеми идолами – небо страха! В серых тучах – навислое небо страха. Знаете, вечерами, безо всякой грозы, иногда наплывают такие серо-чёрные толстые низкие тучи, прежде времени мрачнеет, темнеет, весь мир становится неуютным, и хочется только спрятаться под крышу, поближе к огню и родным. Я двадцать пять лет жил под таким небом – и я спасся только тем, что гнулся и молчал»7.
Именно в эти годы Венедикт Ерофеев оказался в московской интеллектуальной среде. Ему были необходимы новые духовные ориентиры, и он нашёл их в чтении тех книг, которые уже прочитали его новые товарищи. Владимир Муравьёв вспоминал: «Когда Венедикт Ерофеев приехал с Кольского полуострова, в нём ещё не было ничего, кроме через край бьющей талантливости и открытости к словесности. Он всю жизнь читал, читал очень много. Мог месяцами просиживать в Исторической библиотеке, а восприимчивость у него была великолепная, но читал не всё, что угодно. У него был очень сильный избирательный импульс, массу простых вещей он не читал, например, не уверен, что он перечитывал когда-нибудь “Анну Каренину”. Не знаю, была ли она вообще ему интересна. Он, как собака, искал “своё”. Вот ещё в общежитии попались ему под руку “Мистерии” Гамсуна, и он сразу понял, что это – его. И уж “Мистерии” он знал почти наизусть. Данные его были великолепны: великолепная память, великолепная, незамутнённая восприимчивость, и он совершенно был не обгажен социалистической идеологией»8.
Отечественная литературная критика конца 1960-х годов взахлёб заговорила о совершенстве советского человека, обращаясь к творчеству писателей, которые придерживались принципов социалистического реализма. Эта литература воспевала если не идеальную жизнь, то, по крайней мере, советских граждан, безупречных во всех отношениях. Венедикт Ерофеев в поэме «Москва – Петушки» не отказал себе в удовольствии внести посильную лепту в подобный культ воспевания, сосредоточившись на тех, с кем тогда общался: «Она подошла к столу и выпила залпом ещё сто пятьдесят, ибо она была совершенна, а совершенству нет предела»9.
Венедикт Ерофеев ходил по острию ножа и всякий раз делал свой выбор не ради улучшения качества собственной жизни, а в пользу сохранения своего духовного суверенитета. Вместе с тем не искал беду на свою голову, как поступали некоторые из его инакомыслящих друзей и приятелей. Однажды его передёрнуло от мысли, что жизнь без трагедии превращается в пошлость. К такому мазохистскому взгляду на окружающую жизнь приобщала своё окружение жившая в Ленинграде Татьяна Горичева.
Вот что о второй культуре пишет Елена Игнатова: «Она была уникальным явлением: несколько десятков литераторов и художников создали альтернативную официальной культуре общность – с выставками, литературными чтениями, самиздатовскими журналами. Когда её история завершилась, участники стали подводить итоги, порой сравнивая наши времена с Ренессансом (статья одного из лидеров второй культуры Б. И. Иванова озаглавлена «Виктор Кривулин – поэт российского Ренессанса)»10. Заслуги второй культуры в просвещении интеллигенции были, как свидетельствует Елена Игнатова, явственными и определёнными. Это прежде всего участие в религиозном возрождении, что проявилось как в приобщении к церкви, так и в попытках обрести религиозное мировоззрение. Эти благие намерения столкнулись с неожиданными трудностями. Во-первых, «появление в храмах паствы из второй культуры не было оценено там по достоинству»". Священников можно было понять. Никакого смирения в новых прихожанах не чувствовалось. Напротив, они «попытались организовать религиозное возрождение на собственный лад»12. Во-вторых, их стихотворения «запестрели религиозной лексикой, и неважно, если они порой граничили с кощунством, это принималось как смелость и новизна»13.
Елена Игнатова вспоминает о Татьяне Горичевой с нескрываемой симпатией. Её мягкая и благожелательная ирония оказывается очень кстати, когда заходит речь об увлечённости Татьяны Михайловны идеями датского философа Сёрена Обю Кьеркегора[130]130
1813—1855.
[Закрыть] и уже упомянутого Хайдеггера: «Она окончила философский факультет университета и на этом основании считалась в нашей среде философом. Хорошо образованная, она на первых порах увлеклась философией экзистенциализма и в этом увлечении доходила до крайностей. На квартирной выставке, рассматривая картины, она то и дело замечала: “Да... Кьеркегор”, “А это ближе к Хайдеггеру...”, и авторы “кьеркегоров” и “хайдеггеров” горделиво поглядывали друг на друга»14.
Интересны рассуждения Татьяны Горичевой о постмодернизме. Эта легендарная женщина, живущая в настоящее время между Парижем и Санкт-Петербургом, рассуждает о нём в даосском и буддийском духе. И права в своей методологии.
Вторая культура – российская разновидность культуры постмодернизма.
Отличительная черта постмодернизма – обращение к традиционным религиозно-философским представлениям народов Азии и Латинской Америки: «В Париже я живу около центра Помпиду и каждый раз, выходя из дома, вижу, как внутреннее становится внешним. Все трубы, коммуникации, всё, чего мы не видим в домах, вынесено наружу. Французы недолюбливают это здание, которое очень символично. Оно иллюстрирует переворот, совершенный постмодерном, заявившим, что нет ни внутреннего, ни внешнего. И чтобы путешествовать, совсем не обязательно перемещаться вовне. Действительно, достаточно переживать мир, как das Unhemliche, поджидающее тебя повсюду – в твоих снах, в твоей душе, причём гораздо больше, чем во внешней действительности. Лакан (Жак Мари Эмиль – французский психоаналитик, психиатр, философ; 1901—1981. – А. С.) рассматривает парадокс Чжуан Цзы (жил между 369 и 286 годами до н. э., автор книги Даосских притч. – А. С.), которому приснилось, будто он бабочка, а наутро он не мог решить: то ли Чжуан Цзы снилось, что он бабочка, то ли бабочке снится, что она – Чжуан Цзы. Вот чисто постмодернистская ситуация, которая демонстрирует: совершенно не обязательно перемещаться по миру, чтобы другой открылся твоему сознанию. Не нужно идти вовсё, чтобы открыть внутреннее, потому между ними нет того различия, на котором настаивает повседневное сознание»15.
У буддистов и даосов больше общих доктринальных черт, чем принципиальных различий. Налицо близость воззрений их последователей. Ни те ни другие не сомневаются, что материальный мир, в котором они обитают, ужасен, в его основе – страдание, и необходимо что-то предпринять, чтобы от такого мира навсегда избавиться. У буддистов этот побег из круга сансары имеет целенаправленную конечную цель – достижение нирваны. У даосов – познание и единение с дао, то есть со всеобъемлющим Законом, Абсолютом.
Понятие нирвана (угасание, потухание) невыразимо в терминах эмпирического опыта. Однако, как пишет индолог Виктория Георгиевна Лысенко, «невыразимость нирваны в словах связана не с тем, что Будда считает её непознаваемой (иначе он был бы просто агностиком), а с тем, что для него нирвана – предмет практики, а не рассуждений. Чтобы понять, что это такое, необходимо избавиться от обычного рассеянного состояния ума. <...> Вряд ли большинство последователей Будды вдохновились бы идеалом “ничто” (кстати, именно так интерпретировали нирвану многие европейские мыслители, видящие в буддизме форму нигилизма), для них он говорит о нирване как о состоянии, несущем блаженство, для более “продвинутых” – о прекращении сознания»16.
Дао – это пункт отправления и пункт назначения всего, что вообще существует. В нём всё находится в непрерывном движении. Появляется и там же исчезает. Счастье человек обретает при слиянии с дао и, оказавшись в новом состоянии, ощущает себя бессмертным.
Люди, живущие не только по инерции, хотят понять тайны мироустройства и жить в ладу с собой, своими близкими, коллегами по работе и, как говорят, со всем белым светом, куда, естественно, входит и мир природы. Хотеть – одно дело, а сделать шаг к изменению самого себя – не каждому захочется и не каждому без посторонней помощи это будет по силам. Жить в мечтаниях, лёжа на боку, возможно до поры до времени, пока жареный петух в одно место не клюнет. От даоса, как и от буддиста, требуются немалые усилия, чтобы достичь вожделенной цели – нирваны или слияния с дао.
В движении творческой интеллигенции к новым художественным формам постмодернизм был очень даже востребован. У творцов нового искусства и литературы восточные философские школы стояли на видном месте. С их помощью вытравляли советские художественные штампы, избавлялись от идеологических предрассудков. Обращусь к словенцу Славою Жижеку, знаменитому философу, радикалу и провокатору. Процитирую кое-что из его откровений: «...несерьёзное отношение к окружающей действительности есть не что иное, как культурная логика современного капитализма»; «...поймите, тем, что вы постоянно иронизируете, вы не подрываете систему, а в точности исполняете то, чего хочет от вас правящая идеология»; «Наше время идеологизировано, как никогда ранее. Не верьте, если говорят об обратном... Идеология как раз заключается в затемнении проблем, нас всё время пытаются ввести в заблуждение»17.
В философском аспекте постмодернизм рассматривается как «дальнейший шаг на пути апофатики, “от отсутствия Бога” к инкарнированному ничто»18. Апофатическое (др. греч. – отрицательное) богословие представляет собой веру в то, что при помощи человеческих позитивных категорий невозможно постичь Бога. Суждения в ней о Боге выражены в отрицательной форме. Апофатический метод – это метод теологического исследования в области богопознания, подразумевающий суждения о том, что не присуще Богу19.
В сочинениях Венедикта Ерофеева перемешались события мировой культуры и истории, советской повседневности и его собственной жизни. Всё это нагромождение в сознании одного человека столь разнохарактерного материала не выглядит в литературе XX века чем-то особенным и редким.
Писатели разных эпох пытались сказать что-то новое о наплевательском отношении их современников к чуду, которым является жизнь на Земле. Они опирались на свои жизненные впечатления, а те были настолько устрашающими, что их осмысление доводило до косноязычия. О том, как рушится привычный миропорядок и происходит крах идеалов, – основная тема великих романов последних двух веков, созданных как на Западе, так и на Востоке.
Никого уже не удивляет присутствие в современном рассказе, романе или пьесе жанровых черт детектива, церковной проповеди и философского трактата. Подобные новшества преобразили литературный текст. Теперь он в большей мере соответствовал духу и букве сумбурной, неожиданной в своих крутых поворотах действительности с её массовыми убийствами, постоянными социальными, политическими, природными мутациями и катаклизмами.
Основной вопрос мировой литературы XX века касался жизни на Земле. С какой целью появилась она на нашей планете? Зачем этот «дар напрасный, дар случайный» дан человеку? Ведь он нисколько не дорожит им не только в других, но и в самом себе. А иначе к чему человеку на протяжении всей своей истории с тупой последовательностью и необыкновенной изощрённостью убивать себе подобных и «братьев меньших»?
В начале XX века, в Первую мировую войну, одна Россия потеряла в ней свыше семи миллионов жизней. Это побоище было воспринято европейскими писателями как редчайший по масштабам катаклизм в мировой истории. Во Вторую мировую войну потери для нас оказались намного большие. Погибли, включая мирное население, 41 миллион 979 тысяч человек. В войне с самими собой, начиная с Гражданской войны, мы также лишились не одного миллиона собственных граждан.
В такие трагические моменты истории добро в сопоставлении со злом проявляет себя энергичнее, деятельнее и заметнее. На этом ужасающем фоне массовых убийств благородные черты человеческой натуры – милосердие, доброта и сострадание к ближним своим – выявляются контрастнее и отчётливее запоминаются людьми, чем в спокойные и мирные годы.
Уже в наше время человек с помощью научно-технического прогресса довёл процесс умерщвления себе подобных до грандиозных масштабов, превратил его в рутинную работу. Теперь появилась возможность за несколько минут отправить в небытие целый город. Для этого введены в действие новые средства массового уничтожения – термоядерное и биологическое оружие и ещё незнамо что. Неужели Земля – вотчина Сатаны?