Текст книги "Венедикт Ерофеев: Человек нездешний"
Автор книги: Александр Сенкевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Вот что он сказал: «Неприятие советской системы во всех её проявлениях – её языка, её институций, представителей её, даже самых, на нынешний взгляд, может, и невинных, официальных членов Союза художников. Очень странная была ситуация: большинство людей было институализировано, были членами Союза художников, но в принципе наличествовало две жизни. Одна как бы внешняя – для денег или, там, для мимикрии, а вторая – это разговоры. Но такой жизнью жил практически весь интеллигентский слой, и я думаю, мы мало отличались в этом отношении. Мы отличались только, может быть, тем, что в пределах нашего творчества легко использовали советский язык, не гнушаясь им. В отличие от жёсткого андеграунда, для которого он был собачьим, и потому они противопоставляли себя советской власти ещё и тем, что сознательно не использовали её язык. Поэтому они проваливались в язык устаревший: либо русской культуры XIX века, либо западной, дошедшей до нас культуры, скажем, абстракционизма, сюрреализма, к тому времени также устаревшей. А наш круг спокойно обращался к советской тематике с определённой, естественно, культурно-критической позиции. Но, конечно, все были антисоветчики. То есть был очень лёгкий критерий: если чего-нибудь там в прессе говорится, что это плохо, то однозначно как бы хорошо»25.
Венедикт Ерофеев не принадлежал к подобному типу протестантов. Да и был ли он антисоветчиком в том смысле, который вкладывал в это понятие Дмитрий Пригов? Надо сказать, что его сознание вообще не было приспособлено к подобному схоластическому пониманию советского образа жизни.
Существует смысловой разрыв между понятиями – отторжение чего-то и ненависть к чему-то. Чувство ненависти вообще не могло появиться в Венедикте Ерофееве при его созерцательном и сдержанном характере. Он запоминал всё, что попадало в поле его зрения. Из увиденного его многое удручало. В течение долгого времени он не мог понять, почему исчезли из официальной советской морали важные понятия: жалость и милосердие.
К двадцати годам Венедикт Ерофеев был убеждён: «Безвозвратно ушли в прошлое те страшные времена, когда меня ещё не существовало»26.
Он имел в виду времена Большого террора – 1937– 1938 годы, так называемую «ежовщину». (В его записях конца 1960-х годов: «Жалуются на исчезновение товаров и пр. “Сколько всего пропало!” Ср. прежде... 30 лет назад. “Сколько всех пропало”»27).
Прожив ещё 20 лет, он признался: «Надломлены мои мечты, как говорил Валера Брюсов»28. Чуть позднее, работая над «Моей маленькой ленинианой», сделал запись в блокноте: «Бертран Рассел, побывав в России в 20 г., обратил, во-первых, внимание на ненавистнический догматизм в большевистских взглядах: “это сулит миру века беспросветной тьмы и бесполезного насилия” (Рассел, “Практика и теория большевизма”. 1920 г.»)29.
Не буду лукавить, для Венедикта Ерофеева слово «большевик» было хуже некуда и вызывало в его памяти множество негативных ассоциаций. Он только и ждал, когда его соотечественники вырвутся из-под дьявольских чар большевизма. Парадокс состоял в том, что тех большевиков-фанатиков, которых он так ненавидел, во власти не существовало. Об этом позаботился И. В. Сталин. Их можно было разве что обнаружить в полуподпольном существовании.
Трудно объяснить, как удалось Венедикту Ерофееву после стольких перенесённых им жизненных передряг, мытарств и обид сохранить в самом себе смирение, добрый нрав и крепкий дух. Вот что сказал об утративших правду и живущих хитростью людях выдающийся русский философ, писатель и публицист профессор Иван Александрович Ильин[182]182
1883—1954.
[Закрыть]: «Подслеповатые, настороженные, опасливые, они вообще с трудом разбираются в чужих проявлениях, кое-как воспринимая ещё слова, мимику и жест, и почти совсем не разумея ни черт лица, ни тембра голоса, ни строения руки или почерка, ни походки, ни симптоматических и непроизвольных телодвижений. И так, блуждая, они не умеют рассмотреть, где горькая правда и где “прелестная” ложь, где обманывает полунечаянная интонация и где пробалтывается неискреннее слово. Привыкнув к неподлинности в обращении, примирившись с “неправдой” и с неправдой, предаваясь множеству разнообразных интересов, люди плетут, – то сознательно, то полусознательно, – жизненную сеть лжи и обмана...»30
У Венедикта Ерофеева как у писателя есть большое преимущество. Оно связано не с каким-то необыкновенным и необузданным воображением. Он ведь не автор приключенческих, фантастических или детективных сочинений. Читателя вводят в транс не внезапные повороты сюжета, не экзотические земли, не звёздные бездны, не раскрытие дерзких преступлений, а игра язвительного и хваткого ума, цепкое и точное слово. Вот они-то и придают остроту его повести «Записки психопата», поэме «Москва – Петушки» и пьесе «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». Он не направлял своё воображение, не тратил попусту силы на плетение «сети лжи и обмана».
О схожей жизненной ситуации писателей, которые, как и Венедикт Ерофеев, не бежали с родной земли сломя голову, подальше от своих ближних и их проблем, сказал Генри Миллер: «Возможно, во всём необъятном множестве обитаемых планет нет существ, которые отличались бы самомнением, гордостью, невежеством и бесчувственностью сыновей Земли. <...> Нет, пока мы такие, как мы сегодня, никто не обрадуется нам в звёздных жилищах. Если мы не сумели найти рай у себя, то не найдём его и у других. Но существует возможность (отчаянная, почти безнадёжная мечта), что нас устыдят “тамошние” порядок, мир и гармония – и тогда мы, именующие себя людьми, уберёмся в свой земной ад, чтобы начать всё заново»31.
Венедикт Ерофеев поступил так же, как Генри Миллер. В его блокноте есть запись: «Мы обречены на честность»32.
Тему «писатель и власть» Венедикт Васильевич стороной не обходил. И не только в последние годы своей жизни. Его особенно интересовали декабристы, западники и славянофилы. Они сами, их судьбы и воззрения о будущем России связывались Ерофеевым с днём сегодняшним, с теми идеями, что вырабатывались в недрах официальной партийно-комсомольской интеллектуальной оппозиции и также неофициальной – диссидентами. Те и другие склонялись к одному, хотя и находились в разных идеологических лагерях, практически не общаясь друг с другом: «пассионарии» (термин Льва Николаевича Гумилёва[183]183
1912—1992.
[Закрыть]), кто движет страну к духовному росту и материальному благополучию, наконец-то станут экономически законной социальной силой, то есть собственниками, и возглавят процесс создания среднего класса. О появлении класса олигархов в то время не думали. Он возник спонтанно после августа 1991 года. Ведь олигархический тип правления – это возвращение к модернизированному феодализму.
Глава двенадцатая
СОВМЕЩЕНИЕ РАЗНЫХ ГОЛОСОВ
Роман Юрия Тынянова[184]184
Юрий Николаевич (Насонович) Тынянов; 1894—1943.
[Закрыть] «Смерть Вазир-Мухтара» подходит как нельзя лучше к размышлениям о корнях большевизма как радикальной идеологии и альтернативном, небольшевистском пути к достойной человека жизни.
Друг Венедикта Ерофеева Владимир Муравьёв свой диплом на филфаке МГУ писал по Тынянову и формалистам. Добавлю к этому его интерес к творчеству Петра Яковлевича Чаадаева и Константина Николаевича Леонтьева[185]185
1831—1891.
[Закрыть], двух русских философов и публицистов. Ему принадлежат энциклопедические статьи об этих русских мыслителях, а ещё о различных моделях и проектах идеального общества. Так что собеседником для Венедикта Ерофеева он был лучше не найти.
Для людей со школьными представлениями о русской литературе сам факт дружбы Александра Сергеевича Грибоедова[186]186
1795—1829.
[Закрыть] с писателями Николаем Ивановичем Гречем[187]187
1787—1867.
[Закрыть] и Фаддеем Вениаминовичем Булгариным[188]188
1789—1859.
[Закрыть], отражённый в романе Юрия Тынянова, выглядел исторически неправдоподобным. Согласно официальной версии, друзья автора «Горе от ума» в русском обществе эпохи Пушкина были фигурами одиозными. Фаддей Булгарин вообще относился к людям нерукопожатным. Роман Юрия Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара» нанёс ощутимый удар по советскому мифу, созданному ещё в 1920-е годы советскими борзописцами о Грибоедове и декабристах.
Как писал Ленин, декабристы разбудили Герцена. Тот со своим журналом «Колокол» и другими пропагандистскими средствами развернул революционную агитацию, которую подхватили и понесли дальше революционеры-разночинцы. Когда им не хватало слов, они использовали бомбы. Не гнушались в отдельных случаях и револьверами. Понятно, что вскоре грянула буря, и к власти пришли большевики. Затем, как писал уже не Ленин, а эмигрантский поэт и антропософ Николай Николаевич Белоцветов[189]189
1892—1950.
[Закрыть], «помимо отмены свободы слова и собраний, были выработаны законы о борьбе с контрреволюцией и законы для зашиты существующего строя, с применением самого крайнего террора»1. Всю свою ненависть к большевикам и их методам правления высказал Иван Алексеевич Бунин в «Окаянных днях» и в речи, произнесённой 16 февраля 1924 года на вечере в Париже, посвящённом миссии русской эмиграции.
Не за горами маячило время, когда ложь, воровство и подлость будут основным подспорьем для выживания в сложных ситуациях, возникающих при строительстве нового общества.
Вспоминается «Зона. Записки надзирателя» Сергея Довлатова: «Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И всё же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов? (Эта цифра фигурировала в закрытых партийных документах). Дзержинский? Ежов? Абакумов с Ягодой? Ничего подобного. Их написали простые советские люди. Означает ли это, что русские – нация доносчиков и стукачей? Ни в коем случае. Просто сказались тенденции исторического момента. Разумеется, существует врождённое предрасположение к добру и злу. Более того, есть на свете ангелы и монстры. Святые и злодеи. Но это – редкость. Шекспировский Яго, как воплощение зла, Мышкин, олицетворяющий добро, – уникальны. Иначе Шекспир не создал бы “Отелло”. В нормальных же случаях, как я убедился, добро и зло – произвольны. Так что, упаси нас Бог от пространственно-временной ситуации, располагающей ко злу... Одни и те же люди выказывают равную способность к злодеянию и добродетели. Какого-нибудь рецидивиста я легко мог представить себе героем войны, диссидентом, защитником угнетённых. И наоборот, герои войны с удивительной лёгкостью растворялись в лагерной массе. <...> Поэтому меня смешит любая категорическая нравственная установка. Человек добр!.. Человек подл!.. Человек человеку – друг, товарищ и брат... Человек человеку – волк... И так далее. Человек человеку... как бы это получше выразиться – табула раса. Иначе говоря – всё, что угодно. В зависимости от стечения обстоятельств. Человек способен на всё – дурное и хорошее. Мне грустно, что это так. Поэтому дай нам Бог стойкости и мужества. А ещё лучше – обстоятельств времени и места, располагающих к добру...»2
Бывший политзаключённый, писатель Борис Хазанов[190]190
Геннадий Моисеевич Файбусович; род. 1928.
[Закрыть], испытавший порядки ГУЛага на самом себе, высказался на радио «Свобода» более определённо: «...лагерь представляет аномалию, которая стала нормальным образом жизни в Советском Союзе»3.
При Сталине новейшая история оказалась откровенно сфальсифицированной. При Брежневе наблюдался некоторый прогресс – проницательные граждане обрели привычку находить истину между строк. Всё чаще и чаще люди проявляли доброту друг к другу. В советском обществе всё ещё оставались нравственные силы, способные противодействовать самоуничтожению великой страны и её народа. Правда и справедливость ощущались где-то неподалёку. У многих писателей-шестидесятников возникало непреодолимое желание жить по-другому. Потихоньку СССР выходил на осторожный контакт с чуждым ему капиталистическим миром. Впрочем, гуманистическое воздействие христианства, ислама и буддизма на все стороны советской жизни представлялось опасной и несбыточной мечтой.
В то время крупные советские издательства обратились к переизданию романов и повестей отечественных писателей 1920—1930-х годов. Это были произведения как репрессированных писателей, расстрелянных или умерших в лагерях, так и оставшихся на свободе, но ошельмованных партийной критикой. Были и те, кого власть уважала, берегла, но не особенно пропагандировала, а временами прищучивала. Среди последних находился Юрий Тынянов.
Роман Юрия Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара» непростой, заковыристый. Илья Эренбург относил его к философским сочинениям мировой классики и имел на то серьёзные основания. К тому же это произведение Юрия Тынянова было тематическим продолжением предыдущего романа писателя – «Кюхля». О декабристе Вильгельме Карловиче фон Кюхельбекере[191]191
1797—1846.
[Закрыть], близком друге Пушкина. Эти два романа разрушали хрестоматийные образы Александра Грибоедова и Павла Пестеля. Один предстаёт тем, кем он был в официальной жизни – умным царским чиновником, а другой – неудавшимся диктатором, который в случае успеха Восстания декабристов вверг бы страну в неисчислимые беды. Последующим после «Смерти Вазир-Мухтара» стал незавершённый писателем роман «Пушкин». Он заканчивал трилогию.
Известная писательница, литературовед Лидия Яковлевна Гинзбург[192]192
1902—1990.
[Закрыть] записала в своём дневнике, что Юрий Тынянов в романе «Смерть Вазир-Мухтара» продемонстрировал «неумение видеть и понимать людей»4. Она назвала это произведение «удивительным образцом какой-то мелкой гениальности»5, посчитав его «скорее истерическим, чем историческим»6.
Борис Михайлович Парамонов, философ, эссеист и поэт, придерживается противоположного мнения, называя роман лучшим из книг, появившихся в советской – подсоветской – печати. Он убеждён, что «роман о Грибоедове задуман как притча о пореволюционной русской культурной элите, вынужденной служить большевикам»7. По его словам, Тынянов показал эпоху, в которой «не было места прежним лёгким людям».
Я согласен с такой оценкой. Действительно, люди пушкинского круга в жизни были лёгкими, но не гибкими, в отличие от людей нынешних. Лёгкими на подъём и лёгкими в общении с друзьями, которое проходило не только в весёлых и затяжных попойках, но и в беседах. Иногда беседы сопровождались спорами, а споры переходили в столкновения и порой заканчивались дуэлями со смертельным исходом. Умели эти люди быть лёгкими и в обращении с женщинами. Не важно, что они большей частью имели дело с романтическими натурами или особами легкомысленными. Время тогда было необычное – порывистое и хмельное. Оно могло занести куда угодно. Буржуазия тогда делала первые робкие шаги, и в обществе культовые фигуры представляли гусары, действующие быстро, напористо и смело не только на поле брани, но и в более интимной обстановке.
В полушутливой форме об этом старом времени в сопоставлении с нынешним в своём блокноте оставил запись Венедикт Ерофеев: «Прежде у людей был оплот. Гусар на саблю опирался. Лютер – на Бога, испанка молодая – на балкон. А где теперь у людей опора?»8
Поколение этих непосредственных людей исчезало не сразу. Оно умирало долго и мучительно. Чудом уцелевшие его представители иногда неожиданно возникают среди нас, как привидения. Я отношу Венедикта Ерофеева, пусть это не покажется странным, к таким, почти исчезнувшим среди нас «лёгким людям». На их смену пришли азартные игроки, делающие большие ставки и по ходу дела меняющие правила игры в свою пользу.
Уже при жизни автора романа «Смерть Вазир-Мухтара», как утверждает Борис Парамонов в беседе с критиком Александром Генисом, был «вынесен, развеян по ветру прежний русский век, тот самый, который назвали Серебряным, насильственно прерван процесс созидания новой русской культуры, уже познавшей свои триумфы»9. И приходит к выводу, что роман «Смерть Вазир-Мухтара» – «с ключом» и ключ этот – к нынешним событиям, к новому построссийскому времени. «“Смерть Вазир-Мухтара” – не только и не столько исторический роман о Грибоедове, но главным образом – аллегория советского времени, мёртвой хваткой задавившего русскую культуру»10.
Из этого вывода следует, что советская интеллигенция довела этот процесс разрушения до апогея и на корню извела самое себя – традиционный тип русского человека с устойчивыми нравственными убеждениями, а не с расплывчатыми понятиями.
Надежда Яковлевна Мандельштам эталоном понятия русская интеллигенция считала российских сельских учителей XIX века, которых больше не существует. Елена Мурина вспоминает: «Нельзя было с ней не согласиться. Действительно, эталон сельского учителя с его жертвенным самоотречением ради служения демократическим идеалам и народу, определявшим его нравственный кодекс, стал достоянием истории, когда интеллигенции была навязана роль прослойки, обслуживающей идеологию»".
Филолог Ирина Степановна Скоропалова пишет о том, что означало в России слово «интеллигенция», вошедшее в русский язык в 20—30-е годы XIX века и существовавшее уже в словаре лиц пушкинского круга: «Оно встречается, например, в дневниковой записи В. А. Жуковского от 2 февраля 1936 года. В “Опыте философского словаря” профессора А. И. Галича, где объясняется как “разумный дух” (“высшее сознание”). В Россию слово “интеллигенция”, придуманное О. де Бальзаком, пришло из Франции; во французском же языке тогда не привилось и было заимствовано в дальнейшем из русского для обозначения “класса интеллектуалов”. В России понятие “интеллигенция” изначально ассоциировалось не только с принадлежностью к высшему свету и с европейской образованностью, но и с нравственным образом мыслей и поведением. Оно получает распространение в российском обществе в 60-е гг. XIX в. Благодаря П. Д. Боборыкину, характеризовавшему интеллигенцию как самый образованный, культурный и передовой слой общества»12.
У Венедикта Ерофеева в «Записных книжках» есть определение понятия «интеллигенция», которое дал Георгий Петрович Федотов[193]193
1886—1951.
[Закрыть], историк, философ, литературовед, которое было ему по душе: «Русская интеллигенция есть группа, движение, традиция, объединённые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей»13.
Приведу из романа «Смерть Вазир-Мухтара» небольшую часть диалога между декабристом Иваном Григорьевичем Бурцевым[194]194
1794—1829.
[Закрыть], либералом из Северного общества декабристов, и Александром Сергеевичем Грибоедовым. Разговор старых товарищей происходит после восстания на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Речь идёт о проекте преобразования Закавказья, разработанном Александром Грибоедовым:
«Бурцев захохотал гортанно, лая. Он ткнул маленьким пальцем почти в грудь Грибоедову.
– Вот, – сказал он хрипло. – Договорились. Вот. А вы крестьян российских сюда бы нагнали, как скот, как негров, как преступников. На нездоровые места, из которых жители бегут в горы от жаров. Где ваши растения колониальные произрастают. Кош-шенель ваша. В скот, в рабов, в преступников мужиков русских обратить хотите. Не позволю! Отвратительно! Стыдитесь! Тысячами – в яму! С детьми! С женщинами! И это вы “Горе от ума” создали!
Он кричал, бил воздух маленьким белым кулаком, брызгал слюною, вскочил с кресла.
Грибоедов тоже встал. Рот его растянулся, оскалился, как у легковесного борца, который ждёт тяжёлого товарища.
– А я не договорил, – сказал он почти спокойно. – Вы бы как мужика освободили? Вы бы хлопотали, а деньги бы плыли. Деньги бы плыли, – говорил он, любуясь на ещё ходящие губы Бурцева, который не слушал его. – И сказали бы вы бедному мужику российскому: младшие братья...
Бурцев уже слушал, открыв толстые губы.
– ...временно, только временно не угодно ли вам на барщине поработать? И Кондратий Фёдорович (Рылеев. – А. С.) это назвал бы не крепостным уже состоянием, но добровольною обязанностью крестьянского сословия. И, верно, гимн бы написал»14.
Борис Парамонов подметил одну распространённую особенность в сочинениях советских историков. Его наблюдение можно отнести и к талантливым советским писателям: «Советские историки отнюдь не невежды, это скорее авгуры, говорящие на условном языке, который нельзя понимать буквально. Очень часто они говорят правду – но зашифрованную неким кодом»15.
Трудно не согласиться и с другим предостережением критика: «Нельзя делать историю ареной и мотивировкой сегодняшней борьбы, какой бы мастер ни брался за эзопов язык... <...> на нём нельзя сказать простую правду»16.
Вернусь к Венедикту Ерофееву. Вот что он сказал на страницах газеты «Московские новости» от 10 декабря 1988 года, отвечая на вопрос о том, как он относится к тому, что советская интеллигенция должна унаследовать лучшие традиции интеллигенции русской: «Понимаю, понимаю, о чём речь. Но это чистейшая болтовня. Чего им наследовать? Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и она ещё претендует на какое-то наследство...»17
23 апреля 1990 года, меньше чем за месяц до смерти Венедикта Ерофеева, его навестил главный редактор журнала «Континент» писатель Владимир Максимов. Он и в конце жизни не изменил своё мнение о творческой интеллигенции: «Как можно ругать народ, который погубила интеллигенция, прославляя в книгах и т. д. советскую действительность?»18
Венедикт Ерофеев был прав отчасти. Он почему-то пощадил радикальную русскую интеллигенцию начала XX века. Я его понимаю. Ведь тогда ему вообще не на кого было бы опереться. А ведь именно эта интеллигенция по своему недомыслию подготовила общественное сознание к событиям 1917 года. Вспомним хотя бы дореволюционный журнал «Сатирикон» и его сотрудников, развенчивающих монархический строй в России. Среди них был Саша Чёрный[195]195
Александр Михайлович Гликберг; 1880—1932.
[Закрыть], к которому Венедикт Ерофеев относился по-приятельски: «Вместо влюблённости – закадычность». И далее: «С башни Вяч. Иванова не высморкаешься, на трюмо Мирры Лохвицкой не поблюешь. А в компании Саши Чёрного всё это можно: он несерьёзен, в самом желчном и наилучшем значении этого слова»19.
Игорь Авдиев, ближайший друг Венедикта Ерофеева, вспоминает о тетрадях, в которых содержались выписки из различных поэтических сборников: «Одна тетрадь была переполнена “Сатириконом” – Евгений Венский, Иван Козьмич Прутков, Василий Князев, Сергей Горный, Саша Чёрный...»20
Коллективные выставки «сатириконцев» обладали такой художественной и политической притягательностью, что публика валила на них валом, а отзывы печати были восторженны до неприличия. Некоторые из этих выставок путешествовали по многим городам, переезжали из Петербурга в Москву, а затем в Харьков, Киев и Одессу. Популярность журнала дошла до того, что в Дворянском собрании устраивались балы «Сатирикона». Все словно сошли с ума. Власть напоминала унтер-офицерскую вдову, которая сама себя ежедневно секла. Умные люди всю силу своего таланта сосредоточили на развенчании авторитета российской монархии, не желая замечать того, что, осуждая проявления деспотизма, подвергают поруганию выработанные в российском обществе на протяжении веков духовные и религиозные ценности.
Лариса Борисовна Вульфина, автор монографии «Неизвестный Ре-Ми: Художник Николай Ремизов. Жизнь, творчество, судьба», пишет: «...дальнейшие трагические события повлияли на взгляды художника и в итоге в буквальном смысле вытолкнули его из России. Ремизов был человеком порядка – ему претил социальный хаос. Вдобавок послеоктябрьский “Сатирикон” кардинально изменил свой формат, став открыто антисоветским – уже летом 1918 года его запретили»21.
К дореволюционной русской интеллигенции, не столь политизированной, как «сатириконцы», у Надежды Яковлевны Мандельштам также были свои счёты и претензии: «Наследники идей безрелигиозного гуманизма, они, в сущности, каждый по-своему уходили от христианства – в шопенгауэровский буддизм, в языческие мистерии, в разные виды антропософии и теософии. Даже Соловьёв с его учением о Софии, если вдуматься, искал объединения религии природы с религией духа. Конец XIX века и особенности начала XX знаменуются отходом от христианства и онтологическими спекуляциями, исходной точкой которых является гипертрофированная вера в человека как в существо, одарённое высшим разумом и способное самостоятельно проникнуть в тайну тайн. А собственно, какую тайну может открыть человек, если к самому себе, к человеку, к его истории и обществу он не может подыскать даже ключей, а только с трудом подбирает жалкие, действующие на один раз отмычки? А отсюда неожиданности, которые нам подносит человек и история. Разве все мы не поражены тем, что мы увидели в первой половине XX века?»22
Подтвердилась русская пословица «Не плюй в колодец, пригодится воды напиться». Дальнейшая судьба многих «сатириконцев» складывалась уже за пределами их родины. Для художников, в отличие от писателей и актёров, не самым худшим образом.
Сколько талантов из России оказалось за кордоном, этих «серебряно-вековых ребятишек», как называл их Венедикт Ерофеев. Он шпарил наизусть стихи Саши Чёрного, Владислава Ходасевича, Константина Дмитриевича Бальмонта[196]196
1867—1942.
[Закрыть] и чтимых им Игоря Северянина и Зинаиды Гиппиус. Кто-то из этих талантливых людей уплыл с белыми из Крыма, кто-то ушёл самотёком, кого-то выслали одуревшие и уставшие от крови большевики из ленинской гвардии. Серебряный век продолжил своё существование вне России.
Я вспоминаю недоумённый вопрос ко мне члена-корреспондента АН СССР Георгия Петровича Бердникова[197]197
1915—1996.
[Закрыть], с 1977 по 1987 год директора Института мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР. Он спросил меня, зачем я занимаюсь русским литературным зарубежьем. По его представлению, это была смердящая помойка. Для меня его увещевания оставались не более чем сотрясением воздуха. Научным авторитетом наш директор не обладал. Многие в институте знали о его участии в травле крупнейших учёных-филологов Ленинградского государственного университета во время кампании борьбы с космополитизмом. В числе жертв этой кампании оказались Марк Константинович Азадовский[198]198
1888—1954.
[Закрыть], Григорий Александрович Гуковский[199]199
1902—1950.
[Закрыть], Виктор Максимович Жирмунский[200]200
1891—1974.
[Закрыть] – настоящие, а не липовые учёные, последние из могикан. Венедикт Ерофеев отметил в блокноте, какие обвинения выдвигались против одного из них: «Громят в 1949 г. Гуковского за идеализацию поэзии Жуковского, “царедворца, врага декабристов, ретрограда и певца сумеречных, упадочных, христиански-антиреволюционных настроений”»23.
На мой нагловатый ответ Г. П. Бердникову, что я занимаюсь русской эмиграцией, потому что мне это интересно, оргвыводов не последовало. Время наступало другое – к власти только что пришёл Горбачёв.
Если дело с русской интеллигенцией обстояло именно так, в чём я, собственно, не сомневаюсь, появился повод порассуждать о декабристах, диссидентах и просто инакомыслящих писателях сталинского и брежневско-андроповского времени, чтобы глубже понять духовные ориентиры героя этой книги и его литературные пристрастия.
Венедикту Ерофееву сумасбродные планы декабристов представлялись проявлением младенческого большевизма. Обещается многое, а на деле часть этого обещанного достигается за счёт того же самого подневольного труда. Не обольщался он и по поводу широты их взглядов и предполагаемых реформ. Чего стоил, например, проект Павла Пестеля по избавлению России от ненужных наций. Этот руководитель Южного общества декабристов опередил на сто с лишним лет Адольфа Гитлера: «По пестелевскому проекту Конституции все два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России и основывают своё иудейское царство на брегах Малой Азии»24.
К сторонникам монархии автор поэмы «Москва – Петушки» не принадлежал. Однако отношение к декабристам у него было то же самое, что и у некоторых белоэмигрантов, осознавших, что в начале XIX века именно с этих людей начались в России всякие безобразия. В то же время он не считал всех их негодяями. Например, об одном из них сделал запись в «Записных книжках 1966 года»: «Грибоедов писал Чацкого с декабриста Якушкина, человека возвышенных взглядов и моральной чистоты. Грибоедов был его товарищем по МГУ»25.
Собственно говоря, с чего бы это у Венедикта Васильевича могла появиться приязнь к лидерам декабристов? Не после же прочтения известной ленинской статьи о том, кто кого разбудил, которую «проходили» в школе и институте?
В поэме «Москва – Петушки» один из её персонажей назван Венедиктом Ерофеевым Декабристом. Он же «Амур в коверкотовом пальто». Если внимательно проследить реплики этого героя и его рассказы в вагоне электрички во время распития спиртного, нетрудно заметить, что у автора к нему подозрительное отношение. Не свой он и для большинства компании. В сущности говоря, от него непонятно чего ждать. Этот человек, как по внешнему виду, так и по демагогическим «правильным» речам и репликам, им произносимым, нарушает душевную расположенность друг к другу выпивающих пассажиров электрички. Декабрист для Венедикта Ерофеева личность явно посторонняя и их компании ненужная. Возникает необходимость его раз и навсегда окоротить, унять его амбиции, а красноречие парализовать с помощью весомых контраргументов.
Полемика развернулась между Черноусым и Декабристом по поводу опасностей, которые возникают в связи с беспробудным пьянством:
«Черноусый уже вскочил, и снял берет, и жестикулировал, как бешеный, – всё выпитое подстёгивало его и ударяло в голову, всё ударяло и ударяло... Декабрист в коверкотовом пальто – и тот бросил своего Герцена, подсел к ним ближе и воздел к оратору мутные, сырые глаза...
– И вы смотрите, что получается! Мрак невежества всё сгущается, и обнищание растёт абсолютно! Вы Маркса читали? Абсолютно! Другими словами, пьют всё больше и больше! Пропорционально возрастает отчаяние социал-демократа, тут уже не лафит, не клико, те ещё как-то добудились Герцена! А теперь – вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьёт не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону – никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело!..
И так – до наших времён! Вплоть до наших времён! Этот круг, порочный круг бытия – он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку – я никак не могу разобраться, кто отчего пьёт: низы, глядя вверх, или верхи, глядя вниз. И я уже не могу, я бросаю книжку. Пью месяц, пью другой, а потом...
– Стоп! – прервал его декабрист. – А разве нельзя не пить? Взять себя в руки – и не пить. Вот тайный советник Гёте, например, совсем не пил.
– Не пил? Совсем? – Черноусый даже привстал и надел берет. – Не может этого быть!
– А вот может. Сумел человек взять себя в руки – и ни грамма не пил...
– Вы имеете в виду Иоганна фон Гёте?
– Да. Я имею в виду Иоганна фон Гёте, который ни грамма не пил.
– Странно... А если б Фридрих Шиллер поднёс бы ему... бокал шампанского?
– Всё равно бы не стал. Взял бы себя в руки – и не стал. Сказал бы: не пью ни грамма.
Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек. “Помоги ему, Ерофеев, – шепнул я сам себе, – помоги человеку. Ляпни какую-нибудь аллегорию или...”