Текст книги "Эросипед и другие виньетки"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
2. В людях
АХЧ
А. А. Акопов, один из деятелей административно-хозяйственной части I МГПИИЯ им. Мориса Тореза, потребовал, чтобы я в порядке общественной работы занялся составлением и редактированием газеты АХЧ. Пришлось согласиться.
Однажды, подав мне объемистую пачку машинописных листов, он сказал:
– Это отчетный доклад зам. ректора по АХЧ П. В. Моренова. Вы его так поживее изложите в виде заметки, чтоб интересно читать было.
Я говорю:
– А когда это нужно?
– Да хорошо бы ко вторнику.
Я говорю:
– Аршак Арустемович, вы хотите, чтобы я за три дня разрешил проблему, над которой уже десятки лет безуспешно бьется советская литература, – задачу перевода отчетных докладов в художественную форму.
Но юмор was lost upon him. Он даже не понял, что я что-то не то говорю.
ИТМ
Когда Феликс Д. после окончания Университета, женившись, решил остаться в Москве и искал работу, я сказал ему, что в машинном переводе нужны люди и предложил поговорить относительно места для него с NN, который тогда заведовал сектором МП в Институте Точной Механики. Феликс ухватился за эту идею.
– Ты скажи ему, что я согласен на самую черную работу. Я готов вообще стоять у самой машины, прямо лопатой там в нее подбрасывать.
Но вскоре Феликс освоился в ИТМ-е и принялся поливать его гноем. Гноеполивания не избежал и сам NN.
– Его доклад, – говорил Феликс, – это такое торжественное богослужение, с выносом хоругвей и размахиванием паникадилами.
Надо сказать, что Феликс был первым, кто осмелился взглянуть на NN критическим оком, задолго до того, как его разоблачение стало наиболее популярной темой разговора среди структурных лингвистов. Впрочем, Феликс говорил, что «в вонючем Итеэме» утонченный NN вообще не пользовался уважением, и наглый халтурщик М. Е., приходя на работу, спрашивал: «Шеф в лавке?»
Полкаш
После университета (1959) Феликс Д. с женой и маленькой дочкой поселились в подмосковном поселке Лось, где снимали комнату у некоего полковника в отставке. Феликс со смаком рассказывал о «полкаше» и его доме.
Дом был деревянный, но солидный, двухэтажный, с туалетом. Казалось бы, хорошо – не надо бегать в холодный сортир. Но туалет не соединялся ни с какой канализационной системой или хотя бы выгребной ямой, образуя просто вертикальную пристройку во всю высоту дома. За долгое время содержимое его спрессовывалось, оседало, но постепенно он наполнялся, и в доме стоял непередаваемый букет, настоянный на экскрементах нескольких поколений.
Полкаш, бывший замполит, выписывал «Правду» и целый день проводил за ее чтением. Он раскладывал ее во весь разворот на столе и ползал по ней, прочитывая статью за статьей. Читал он с красным карандашом в руках и по линейке подчеркивал каждую прочитанную строку. К вечеру вся «Правда» оказывалась аккуратно подчеркнутой – красной дальше некуда.
С тех пор Феликс развелся и женился еще дважды, сменил несколько стран и профессий; первой его дочке сорок с лишним, обоим сыновьям за двадцать. Сам он уже десять лет как умер. Дом давно снесен под новостройки. Советский Союз распался. Полкаш идет у меня на комплименты коллегам: «Да-да, прочел с удовольствием и подчеркнул каждое слово, как, знаете, тот полковник, back in old Soviet Russia». Впрочем, почему «old»? «Правда» выходит, читается и, боюсь, подчеркивается.
Общая теория дешифровки
Летом 1959 года мне случилось присутствовать при передаче Ю. В. Кнорозовым новосибирскому кибернетику Устинову фотокопий текстов на языке майя. В дальнейшем последовала сенсационная «машинная расшифровка» этого языка Устиновым и его коллегами, недолгая шумная их слава, затем публичное разоблачение их халтуры Кнорозовым и, наконец, забвение. Но тогда ни о чем этом нельзя было догадываться. Был медовый месяц кибернетики, и мой учитель, Вяч. Вс. Иванов, осуществлял историческую стыковку великого Кнорозова, уже прославившегося своими открытиями в области дешифровки письменности майя, с представителями грядущей электронной цивилизации…
В кабинете у В. В. были Кнорозов, Устинов и я, зашедший по другому делу и приглашенный остаться, чтобы стать свидетелем эпохального события.
Легким манием руки передвинув к Устинову толстую кипу фотографий с иероглифами майя, Кнорозов сказал:
– Собссьно говоря, сама по себе эта филькина грамота меня мало интересует. Меня интересует, что ли, общая теория дешифровки. Если угодно, я бы, тек скезеть, сказал пару слов…
– Конечно, конечно, Юрий Валентинович, это очень интересно, – поддержал В. В.
– Имеются, тек скезеть, знак и референт, что ли. Ну, тут возможны четыре случая, – он набросал излюбленную структуралистами табличку с плюсами и минусами. – Если знак известен и референт известен, то это случай обычной, тек скезеть, лингвистики. Если референт известен, а знак неизвестен, то здесь, тек скезеть, мы имеем дело со вссекого рода, что ли, разработкой терминологии и искусственными языками. Этт как, не вызывает пока возражений?
– Нет, нет, очень интересно!..
– В таком случае я, с вашего разрешения, буду продолжать?
– Да, да, просим!..
– Тек вот, третий случай – это когда знак известен, а референт неизвестен. Здесь я полагаю поместить дешифровку.
Определив место собственной дисциплины, он выдержал небольшую паузу. Слушатели затаили дыхание.
– Ну, а четвертый случай… тек скезеть, чего уж тут?
Глядя на два минуса, Кнорозов развел руками.
21 августа 1959 г. (Восьмое августа по-старому)
Мне посчастливилось видеть, слышать, целый вечер наблюдать вблизи Пастернака и Ахматову, обоих сразу. Этим я обязан Коме. 21 августа 1959 года он праздновал свое тридцатилетие и пригласил меня приехать к нему на дачу в Переделкино. Я тогда только что окончил Университет и начал работать в Лаборатории Машинного Перевода, а «Кома» (В. В. Иванов), изгнанный с филфака за дружбу с Пастернаком, возглавлял машинный перевод в ИТМ и ВТ. Это было примерно через год после скандальной травли Пастернака в связи с Нобелевской премией за «Доктора Живаго» и за год до его смерти. Кома принадлежал к числу его ближайших друзей, непосредственно поддерживавших его в эти «дурные дни». Кажется, Пастернак советовался с ним относительно «явки на суд» в Союз писателей и письма Хрущеву, напечатанного в «Правде». Говорили даже, что Кома сам написал это письмо. Для всех знавших Кому по факультету, он был героем, открыто отстаивавшим в партбюро и всюду, куда его таскали, свое право любить Пастернака и его преданный анафеме роман. Но так или иначе, когда он пригласил меня к себе на день рождения, ни на какого Пастернака я вовсе не рассчитывал. С меня вполне достаточно было чести пойти в гости к обожаемому учителю.
Среди гостей были более или менее знакомые люди: родители Комы – Всеволод Вячеславович Иванов и Тамара Владимировна, его сводный брат Миша (Иванов-Бабель), логик Витя Финн (сын писателя), «эстет» Миша Поливанов (впоследствии преподававший физику у нас на Отделении математической лингвистики); кажется, были (а, может быть, это было в другой раз?) Лиля Брик, Катанян и Каверин. Я сидел в одной из комнат, когда вдруг оказавшийся около меня Кома тихо сказал: – «Анна Андревна», – и раньше, чем я успел ее рассмотреть, мимо меня прошла высокая седая женщина – Ахматова. Она, видимо, поднялась наверх и долго не показывалась.
Ждали Пастернака. Время от времени проносилось известие, что он скоро придет, потом – что он опять задерживается. Наконец, он появился. Он прошел через боковую калитку, которой его дача – соседняя – соединялась с дачей Ивановых, и поднялся на террасу. Вместе с ним пришли: его жена (плотная смуглая женщина, в свое время «отбитая» у Нейгауза, а теперь фактически оставленная ради Ольги Ивинской, поплатившейся тюрьмой за близость к Пастернаку; за столом жена не поднимала глаз от тарелки и, не обращая внимания на происходящее, непрерывно ела), сын Женя с женой (Аленушкой Вальтер, учившейся на нашем курсе) и своим сыном – внуком Пастернака Борей.
Пастернак был очень красив: невысокий, крепкий, с меднокрасным лицом и серебряными волосами, он производил впечатление здорового и счастливого человека. У него был голос балованого ребенка, капризно растягивающего слова. Его приход был встречен радостными возгласами, и все стали усаживаться за стол. Пастернак и Ахматова сидели друг напротив друга, у того конца стола, где и сам именинник. Я сидел на другом конце, на стороне, противоположной от Пастернака, так что его мне было видно лучше, чем Ахматову.
Помню тост, предложенный Мишей Поливановым:
– Борис Леонидович, если бы меня спросили, что я хочу взять с собой в космос, я бы взял Ваши стихи.
В то время в «Литературке» и «Комсомолке» дебатировался вопрос о сравнительных достоинствах физиков и лириков, и какая-то девушка уверяла, что и в космосе человеку будет нужна ветка сирени. Пастернак как-то одновременно улыбнулся и поморщился и сазал:
– Ну чтуо Вы, Миша, ну зыачем Вы говорите такие глупости?
Пастернак говорил много, и для меня все это было неожиданно и интересно. Потом, дожидаясь на станции электрички, я сделал в записной книжке какие-то заметки, но наутро оказалось, что эти пьяные каракули совершенно неудобочитаемы. Некоторое время я помнил все-таки, что он говорил, и все собирался как следует записать, но так и не собрался. Что-то совершенно необычное было сказано о Гоголе. Потом он говорил о людях, которые приходят к нему в Переделкино и ждут, что он – герой сопротивления! – спасет их и возглавит, но что это совершенно не по нему и что одного такого ходока он страшно разочаровал своим несоответствием заготовленному для него пьедесталу. (Лет десять спустя, совсем недавно, Костя Эрастов говорил мне, что в Пастернаке, который первым начал движение открытого несогласия, замечательно то, что он сумел не превратить его в свою профессию, что один свободный поступок не обязывал его ко второму, то есть не порабощал его, – в отличие от нынешних «революционеров», как их называл Костя.)
Разумеется, обоих поэтов стали просить прочесть стихи. Пастернак долго отнекивался, кокетничал, говорил, что не знает, что читать, спрашивал у окружающих, что бы они хотели услышать. Его попросили прочесть одно из последних стихотворений, тогда еще не напечатанное, но ходившее в списках и всем известное, то, в котором «залы, залы, залы, залы» («Золотая осень» из «Когда разгуляется»). Наконец, он начал читать. Читал он плохо, сбивался, забывал строчки. (Я сразу вспомнил, что мама рассказывала мне, как однажды он выступал в Политехническом, кажется, уже после войны, и тоже забывал, наверное, нарочно, потому что когда аудитория тут же хором подсказывала ему, он улыбался, счастливый, что знают и помнят.)
Ахматову упрашивать не пришлось. Она сказала, что как-то раз ей позвонили из «Правды» (!) и попросили дать стихи. Она ответила в том смысле, что пожалуйста, только это очень странно и вряд ли у них из этого что-нибудь получится. Ей сказали, что уж они-то знают, что делают, и раз берутся, значит, могут. Короче говоря, дело тянулось, тянулось и кончилось ничем. Вот эти-то стихи она и прочтет.
Ахматовой в то время было уже семьдесят лет. Это была величественная старая женщина, императрица. Зубов у нее, видимо, оставалось совсем мало, потому что, когда она стала читать:
Подумаешь, тоже работа —
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое…
слышны были, казалось, одни гласные. Но это было великолепное, торжественное, звучное чтение, может быть, именно потому, что требовало от нее усилий, «танца органов речи» (как то ли Шкловский, то ли Мандельштам сказал о стихах Пастернака).
Все время, что она читала, Пастернак в такт ее голосу гудел, напевая и повторяя слоги и строчки. Когда она кончила, он тут же начал вполголоса читать только что услышанное стихотворение, заменяя или перевирая отдельные слова:
Прекрасная, право, работа —
Чудесное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать потом за свое…
Ахматова сказала:
– Ну вот, Борис Леонидович, вы когда мое читаете, то всегда улучшаете. (Она произнесла «улутшаете».)
– Чтуо Вы, чтуо Вы, Анна Андревна, чудесные стихи. Зачем Вы их им давали? Нет, право, чудесные стихи, Анна Андревна, чудесные стихи.
– Нет уж, Борис Леонидович, это уж известно, Вы когда мое читаете, то все улутшаете.
И они еще долго обменивались лестными приятностями, как какие-нибудь восточные вельможи, уверенные во взаимном уважении и преданной любви окружающих, лениво и с достоинством, Пастернак – немного по-женски и с уловками, Ахматова – с мужской прямотой.
Теоремы надо доказывать
Эта история произошла на самой заре существования Лаборатории Машинного Перевода МГПИИЯ им. Мориса Тореза, то есть, скорее всего, во второй половине 1959 года, самое позднее весной или летом 1960-го. Лаборатория только что возникла, но уже сделалась центром духовного и интеллектуального притяжения. К машинному переводу, как к панацее от всех бед, стали припадать маргиналы самых разных мастей – полусумасшедшие гении, энтузиасты, ищущие нового профессионального приложения сил, диссиденты и евреи, едва держащиеся на работе, женщины, вышибленные из колеи неурядицами личной жизни…
Однажды пришел некто С. Г., рекомендованный Вяч. Вс. Ивановым в качестве математика, интересующегося идеей интеллектуального кино. Он представился, сел на предложенный стул и замолк. Он выжидательно смотрел на нас, мы на него. Когда пауза затянулась до неправдоподобия, я произнес что-то поощрительное, вроде:
– Ну что ж, рассказывайте.
Гость молчал.
– У Вас, кажется, есть соображения об Эйзенштейне? (Слово «соображения» было модным в наших кругах с легкой руки того же В. В.)
Молчание.
– Разве Вы не собирались ознакомить нас в Вашей моделью?
На четвертом или или пятом раунде С. Г., наконец, открыл рот:
– Мне бы не хотелось брать на себя ответственность.
Тут я почувствовал прилив остапбендеровского нахальства и, как пишут в англоязычных романах, heard mys elf say:
– Всю ответственность я беру на себя. Рассказывайте.
Как ни странно, это подействовало, и С. Г. заговорил. Вернее, попросив листок бумаги, он начертил на нем прямой угол, внутри которого расположил несколько точек, и с уже знакомой нам немногословностью предложил считать это моделью самообучения, лежащей в основе интеллектуального кино и творческого метода Эйзенштейна в целом. На этом он опять замолк, теперь уже окончательно. Впрочем, короткие тезисы с тем же графиком в свой черед появились в ротапринтных материалах одной из структурно-лингвистических конференций.
Другой оригинал, мелькнувший на нашем тогдашнем горизонте, носил загадочную фамилию Кучмент и был носатым рыжим одесситом с полными любопытства зрачками, которые как бы самостоятельно плавали в своих орбитах. Начав с научной журналистики, он вскоре стал чем-то вроде писателя-фантаста, публикуясь под палиндромическим псевдонимом Т. Немчук. (Внешнее сходство с вождем кибернетической лингвистики И. А. Мельчуком, до тех пор замаскированное разницей личностей, сразу ожило при звуках этого псевдонима; кто знает, может быть, Кучмент и сознательно рассчитывал на подобный эффект.) В одном из его то ли очерков с переднего края науки, то ли научно-фантастических повествований фигурировали и сотрудники Лаборатории с их «незаурядным чувством юмора».
Пару десятков лет спустя, когда я уже преподавал в Корнелле, наши пути опять пересеклись. Кучмент приехал с лекцией политологического характера, в качестве представителя какого-то солидного (Гарвардского? Вашингтонского?) Центра по изучению СССР. Рыжина немного поблекла (как, впрочем, и у Мельчука), кожа увяла и сморщилась (как у всех), профессия адаптировалась к обстоятельствам (как и моя) и даже зрачки немного сбавили свою броуновскую скорость. Интересно, что он поделывает теперь – руководит развитием капитализма в России?
Но самый забавный эпизод носил, так сказать, сугубо научный характер, не разбавленный никаким журнализмом. В один прекрасный осенний день в дверях Лаборатории возник человек джентльменского, хотя и слегка потертого, вида – в модном пальто, в шляпе, кашне, перчатках, с элегантным чемонданчиком «дипломат». С предупредительным поклоном задержавшись на пороге, он представился в качестве Е. Л. Г., сотрудника некого технического учреждения, и сказал, что пришел за консультацией по вопросам теории языка.
Кроме меня, в Лаборатории был только Юра Щеглов, который немедленно объявил:
– Это к тебе.
– Раздевайтесь, садитесь, рассказывайте, – любезно пригласил я. Иного выбора у меня не было.
Мужчина – он был явно старше нас, двадцатидвухлетних нахалов, – приступил к ритуалу раздевания. Изящными, хорошо отработанными движениями он снял шляпу, размотал кашне, стянул перчатки, с очевидным и явно осознанным щегольством положил кашне и перчатки в шляпу, снял пальто, перебросил его через спинку стула, присел к моему столу, открыл свою дипломаточку и вынул оттуда толстый, в твердом переплете машинописный фолиант.
– Это разработанная мной новая вероятностная модель языка, – объявил он.
– Ну что ж, – сказал я тоном заинтересованного старшего коллеги, – давайте посмотрим.
Я открыл фолиант и начал его перелистывать. К своему ужасу я увидел, что он пестрит ЛЕММАМИ, ТЕОРЕМАМИ, ДОКАЗАТЕЛЬСТВАМИ, СЛЕДСТВИЯМИ, ФОРМУЛАМИ – и так страница за страницей, глава за главой. Внутренне мечась в поисках выхода, я листал рукопись. На двухсотой с чем-то странице мой взгляд упал на ТЕОРЕМУ, за которой не следовало примелькавшегося и порядком раздражавшего меня ДОКАЗАТЕЛЬСТВА.
– Что это такое? Недоказанная теорема? Как же так?
Последовав за моим указательным пальцем, посетитель уставился на страницу и растерянно молчал.
– Теоремы надо доказывать, молодой человек, – совершенно обнаглев, провозгласил я. – Докажете, приходите.
Вежливо поблагодарив меня за консультацию, посетитель закрыл свой фолиант на роковой странице, аккуратно уложил его в свою дипломатку, защелкнул ее, взял со стула и надел пальто, вынул из шляпы и обернул вокруг шеи кашне, застегнулся, натянул перчатки и держа шляпу в руке, откланялся, пообещав вскоре быть назад.
Перспектива эта меня мало радовала, но, как говорится, ноблесс оближ. Недели через две он явился. Повторился магический ритуал с кашне, перчатками и шляпой, из чемоданчика снова извлечен был толстый гроссбух и с неотразимым достоинством вручен мне. Я раскрыл его и не поверил своим глазам. Это была совершенно другая модель. Уже не общеязыковая, а семантическая, не вероятностная, а сочетаемостная, без теорем, зато с таблицами и графиками.
Решение пришло мгновенно.
– Ага, – сказал я. – Вы занялись выведением смысла из синтаксической сочетаемости. Это очень перспективно. Но это не к нам. Это к А., – тут я бросил победительный взгляд на Юру Щеглова, – в Институт Русского Языка, Волхонка, 13. Тут недалеко. Вы пройдете Метростроевскую (ныне опять Остоженка) до конца, перейдете площадь и там, напротив бассейна (ныне – Храма Христа Спасителя), увидите угловой зеленый особняк. Уверен, что ваша работа их заинтересует.
– Благодарю вас.
Опять был прокручен, как в обратном монтаже Дзиги Вертова, балет со шляпой и проч., и загадочный визитер, отвесив прощальный поклон, исчез с нашего горизонта.
То есть, исчез в унизительном качестве просителя. Проследовав от нас к А., он был немедленно взят на работу в недавно образовавшийся Сектор структурной лингвистики С. К. Шаумяна. А. был в дальнейшем уволен за подписантство, Шаумян, обнаружив в себе, вместо бакинско-комиссарских, сионистско-империалистические корни, эмигрировал в Америку, а Е. Л. Г., несмотря на этническое неблагозвучие своей фамилии, возглавил Сектор.
Плащи, в которых пьют пиво
Как-то раз (лет тридцать пять назад), зашла речь о дешевых плащах темносинего цвета из прорезиненной ткани. Они первыми появились в продаже после войны и долго оставались чуть ли не обязательной демисезонной одеждой беднейших слоев населения. Кто-то сказал: «А-а, плащи, в которых пьют пиво».
Определение запомнилось. Буквальный смысл его примерно таков: «плащи, которые носят люди, пьющие пиво перед пивными ларьками, в соответствующую погоду – в плащах». Налицо набор воплощений убогого плебейского быта: напиток – пиво; пьют его – стоя, на улице, в верхней одежде; одежда – низшего качества.
Но форма выражения этой мысли обладает, помимо суггестивной сжатости, еще одной существенной чертой. В непосредственную связь друг с другом поставлены элемент туалета (плащи) и некоторый тип времяпровождения (пьют пиво). Такое чуткое соответствие кода одежды различным жизненным отправлениям отличает максимально благоустроенный, аристократический, «европейский» образ жизни. Одни туалеты – для файв-о-клока, другие – для театра и т. д.
«Плащи, в которых пьют пиво», совмещают обе крайности. Совмещают, но не уравновешивают – Европа перетягивает. Голый, как сокол, российский интеллигент советского образца отчеканивает, лелеет и скандирует подобные формулы с позиций аристократа, а не плебея, на какового смотрит свысока – с позиций аристократизма духа.