355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жолковский » Эросипед и другие виньетки » Текст книги (страница 28)
Эросипед и другие виньетки
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:48

Текст книги "Эросипед и другие виньетки"


Автор книги: Александр Жолковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

Антонов огонь

В 80-е годы Западная Германия внезапно оказалась зоной вулканического действия мощных прочеховских сил. Стали появляться книги, в которых компонентами соответствующего семантического поля – словами «Чехов», «чеховский», «Антон», «Баденвайлер» и им подобными – были заполнены все мыслимые позиции: заглавие, название издательства, фамилия автора, имя главного героя. Книги эти выходили с завидной частотой и рассылались по миру с подкупающей, но и настораживающей бесплатностью. Чехов представал в них неиссякаемым источником православной мудрости, а их автор – Э. Бройде, alias Д. А. Антонов, – его пророком.

После пары переездов у меня сохранился лишь один из этих пейпербэков. Повествование в нем открывается словом «Антон» и начинается in medias res – на юбилейных чеховских торжествах:

«Антон морщился, как от зубной боли, вслушиваясь в немецкие юбилейные речи… «…Черти занесли меня в этот кукольный Баденвайлер!..»» (Антонов Д. А. Чеховград. West Germany: CHEKHOVGRAD Publishing House. Copyright by the author, 1986. С. 3).

Герой приезжает на симпозиум из еще полузакрытой России и встречается со своей давней пассией Наташей. Но любовные перипетии перебиваются сценами возмущенного ознакомления с новейшими структуралистскими и иными неподобающими подходами к Чехову, русской литературе и мирозданию в целом.

Моя привязанность к этой книге объясняется просто. Отложив Наташу в сторону, Антон (и, чувствуется, не по-бахтински монологичный Антонов) посвящает десятки полемических страниц моей вдвое более короткой статейке в «Гранях». В те годы я и сам страдал комплексом неопубликованности, и потому оценил высокий коэффициент внимания, оказанного мне Антоновым. (В дальнейшем он был превышен Б. Сарновым, обрушившимся на мое ахматоборчество в троекратном размере, но первенство остается за Антоновым – дорого яичко к Христову дню).

Помимо нарциссической благодарности к автору, запомнилось удивление по поводу его уникальной в российском обиходе конфессиональной фиксации на Чехове. В отличие от Пушкина, Есенина, Ахматовой и Высоцкого (и, ненужное зачеркнуть, Иисуса Христа, Че Гевары, Ленина, Леннона, Элвиса Пресли и мадам Блаватской), Чехову удается сохранять известную дистантность, невовлеченность, почти безличность. От него не ожидается внезапное появление «на Усачевке возле остановки» и скорая экзистенциальная помощь примером, советом, а то и делом. Его житейские уроки, в общем, ограничиваются напоминанием мыть лицо и руки перед едой, по мере возможности выдавливать из себя раба и не использовать портрет писателя Лажечникова не по назначению. Тем поучительнее редкие, но повторяющиеся, случаи прямого самоотождествления с кумиром.

Автобиографический «роман-идиллия» моего сокурсника и старинного знакомого Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени» (М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2 001 512 с.) написан, сразу видно, искушенным филологом. Детство изображается трудное, ссыльное, и в то же время счастливое, – как бы Горький-Солженицын и в то же время Толстой и немного Пруст. Тем более, что происхождение героя оказывается шикарно смешанным – поповско-дворянско-интеллигентско-народным.

На отменном уровне и повествовательная перспектива. Взрослый герой-рассказчик похож на автора, но не совпадает с ним. А. П. Чудаков – филолог, чеховед, а герой подан как историк; Чудакова зовут Александр, а героя… героя – Антон. Репортаж ведется в основном из детства, но перемежается комментариями из будущего – с точки зрения повзрослевшего и повидавшего мир героя. Для вящей изощренности рассказ идет то в 1-м лице («Я вспомнил…»), то в 3-м («Антон подумал…»), часто на одной и той же странице и применительно как к детским, так и к взрослым эпизодам. Чувствуется волевая рука литературоведа, посвятившего не одну сотню страниц «Поэтике Чехова», в частности, его нарративной работе с точками зрения.

Фактографическая густота письма призвана свидетельствовать о мемуарной подлинности текста, но доведена до какой-то невозможной супер-кондиции автором – теоретиком «вещного» подхода к миру писателя (в частности, «Миру Чехова»). Читать эту «Степь» длиной в 500 страниц трудно, но по знакомству и из профессиональной ревности не отступаешься.

А главное, любопытно, каким отчеством снабдит автор своего героя, тем более, что инициалы у Чудакова соблазнительно чеховские. Но от «Ч» он – не чета Антонову – героически отказывается, и присваивает отцу героя фамилию Стремоухов. Петр Иваныч Стремоухов. Герой, следовательно, Антон Петрович, хотя впрямую это, как будто, не выписывается. Ну, а поскольку автор – Александр Павлович, то, если махнуться именами-отчествами (где Петр, там и Павел), получается Антон Палыч, пепел которого стучит-таки в закаленное нарратологией чеховедческое сердце. И никакой мглой этого факта не окутаешь.

Кон-арт

Недавно в Лос-Анджелесе, в музее Гетти, состоялся перформанс Ильи Кабакова «Художник, которого не было». Сначала шоу представил куратор музея, американец, затем вступительную лекцию – по-английски, но с акцентом, удостоверяющим ее международную научность, – прочел привезенный из Германии Боря Гройс, после чего Кабаков, говоря тоже в 3-м лице, но уже совсем по-русски (переводила Mrs. Emilia Kabakov), демонстрировал слайды.

Несмотря на многофигурную композицию и провокационное название, было скучно. Сразу определилась пристойная атмосфера официально спонсированного капустника. Кабаков рассказывает о творчестве вымышленного художника Шарля Розенталя, за которого он написал все его частично или целиком белые полотна, – утомленная высшим образованием публика вежливо слушает. Предлагают задавать вопросы – кто-то с тонкой улыбкой спрашивает, не повлиял ли Кабаков на Розенталя. Кабаков отвечает, что наоборот, Розенталь повлиял на Кабакова – еще до своего появления на свет. Кого-то интересует, заслуживает ли Розенталь такого внимания, – Кабаков, скромно жмурясь, говорит, что, наверно, заслуживает, раз уж его выставляют в Токио. Хотят знать что-то еще, – Кабаков кивает на Гройса, дескать, вопрос к искусствоведу. Миссис Kabakov переводит все это туда и обратно.

Как я потом узнал, рецепцией в Гетти Кабаков остался недоволен: его «не поняли». По-моему, как раз поняли. Поняли, и немножко в его невеселую академическую игру поиграли. Про новое платье короля не спросили.

В чем же состоит главная хохма, с которой Кабаков, вслед за Эйнштейном, едет в Токио? Если его предыдущие работы играли в советские учреждения (соцреализм, «Мурзилку», коммуналку), то теперь субверсия направляется на институт западного музея, канонизирующего занудный (пост)модерн. Это не очень забавно, поскольку практически пародиен сам объект пародии.

Однако забавность тут не роскошь, а главный ингредиент. Концептуальные картины могут быть неказисты, но должны (в отличие от «Анны Карениной») выигрывать в пересказе – как «conversation pieces» («предметы для разговора»). А так все это забавно в основном для автора, который смеется, как говорят американцы, до самого банка. Собственно, в банковской – институциональной – операции и состоит суть данного вида деятельности. Перед нами, так сказать, кон-арт, от английского «con artist» – «делец [букв. артист] на доверии».

В американской литературе классические фигуры кон-артистов – это твеновские Король и Герцог (кстати, позирующие и в роли актеров); в русской, конечно, Остап Бендер. Феномен «Кабаков» – новое подтверждение великой объяснительной и прогнозирующей силы ильфопетровского текста. Сага о Бендере построена как серия манипулятивных имитаций великим комбинатором целой галереи жуликов-приспособленцев мелкого масштаба (в том числе художников-авангардистов). Каждый из них в меру сил адаптируется к какой-то одной доставшейся ему общественной нише, Остап же с универсальным протеизмом подделывается под любой из их вымученных обликов. Более того, он пародирует государственные институты, создавая в pendant к «Геркулесу» контору по заготовке рогов и копыт – первый опыт соц-арта.

Бендер был любимцем многих поколений советских читателей. Однако использование его имени в качестве нарицательного ярлыка таит семантический сдвиг. В бытовом дискурсе «Остапом Бендером» назывался не артист-интеллектуал, карнавальный критик истеблишмента, а ловкий подпольный делец, продуктом деятельности которого были не остроумные речи, а накопленные миллионы. Такой персонаж в «Золотом теленке» есть; это антагонист Бендера – Корейко. В присвоении реальному типу миллионера-подпольщика имени Бендера произошла несправедливая подмена терминов.

Действительно, миллионов у Корейко больше, чем у Остапа, и они остаются при нем, а не глупо утрачиваются на румынской границе; маскируется он тоже лучше Бендера, контору которого закрывают; да и по линии подрыва истеблишмента он последовательнее – грабит именно государство. Но Остап затмевает его своим бескорыстным артистизмом, и в результате на роль полуодобрительного прозвища для подпольного бизнесмена выбирается не Корейко, а Бендер. Вслед за авторами, читатели не любят «белоглазого подхалима», «серого советского мышонка» и склонны вытеснять его из памяти.

С тех пор как Дюшан провозгласил переход к несетчаточной живописи, мы видели множество художников, которых не было. Кабаков, конечно, сделал следующий мета-шаг в сторону торговли воздухом, но уже и Корейко умел наживаться на переливании воды из одного ведра в другое. Однако ничего цитабельного (вроде того, что деньги собираются на ремонт Провала, чтобы не слишком провалился), никаких собственно художественных артефактов от Корейко не осталось. Как говорила одна старая еврейка, нит оллес цу кукен (не на что смотреть).

P. S. Знаю, знаю, скажут – советское заушательство, ждановщина, мало ему Ахматовой, а как же Малевич, Поллок, Уорхол?!

Однажды после концерта к Владимиру Горовицу в артистическую влетела восторженная великосветская поклонница.

– Изумительно! Гениально!! Маэстро, вы превзошли себя!!! Хотя Моцарта я, извините, не люблю…

– That’s O. K., just an opinion («Ничего, ничего, просто еще одно мнение»).

Так что, как говорится у Зощенко, все соблюдено и все не нарушено. Just an opinion. Моцарт, Уорхол и Кабаков остаются людям.

5. Посылка

Пущай

Не успела моя книга о Зощенко выйти, как в ней уже обнаружились досадные пробелы. Кому жаловаться? Куда слать поправки?

В рассказе «Личная жизнь» фигурируют одновременно: Фрейд – под маской «буржуазного экономиста, или, кажется, химика, который высказал оригинальную мысль, будто не только личная жизнь, а все, что мы делаем, мы делаем для женщин», и Пушкин – памятник, которому в момент решающего свидания с дамой герой, «мысленно любуясь стройной философской системой буржуазного экономиста о ценности женщин… подмигивает:… дескать, вот мол, началось, Александр Сергеевич».

Про все это я написал. Упустил только, что у Пушкина у самого есть фраза о ценности женщин, дословно роднящая его с Фрейдом: «Сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий…» («Арап Петра Великого»). Спохватился я уже потом, когда услышал эту фразу из уст одной прелестной, кстати, пушкинистки.

Про рассказ «Не пущу» я написал тоже, в общем, неплохо. Но вот теперь один коллега с далекого Алтая прислал мне свой независимо сделанный разбор. Разбор хороший и в то же время «нестрашный»: у него свое, у меня свое. Одно обидно – он заметил то, что я постыдно прозевал, – что проходящая в конце рассказа реплика: «Пущай идут» эффектно обращает заглавие.

Утешаться остается тем, что всех, как гласит блатная мудрость, не переброешь. А на самый худой конец есть и обратная теорема, принадлежащая, кажется, В. М. Живову:

«Всего не упустишь!»

Махаловка с НРЗБ

Я был уже немного знаком с Сергеем Гандлевским, когда под впечатлением «Устроиться на автобазу…» занялся его стихами – с точки зрения «инфинитивной поэзии». Из Санта-Моники я по электронной почте показал ему черновик статьи, получил ценные разъяснения и пригласил его на свой доклад в Москве (июнь 2000 г.). Поэт явился и, с непроницаемым видом играя самого себя, досидел до конца.

Он оказался моим соседом по двору и предложил заходить, что я стал делать (кажется, чересчур регулярно), наслаждаясь обществом его семьи, мастерским кофе по-турецки и нелицеприятным table talk’ом высшей пробы. Сережа подарил мне несколько своих книжек, а я ему своих, в том числе ненаучных – сборник рассказов «НРЗБ» (1991) и «Мемуарные виньетки» (2000).

Разговоры за кофе и на прогулках с его боксером Чарли были о разном – о культурном и политическом быте, литературе, наших собственных и чужих новинках. Мне близок Сережин неоклассицизм: концепта недостаточно, главное, как он говорит, предъявить «изделие». Но о моем последнем изделии – «Виньетках» – речь все не заходила, сам же я ее не заводил, подозревая худшее и предпочитая суровое мужское обоюдное молчание.

Приехав летом 2001 г., я вручил Сереже свою новую статью (об обезьянах у Ходасевича и Зощенко) и за очередным кофе ожидал услышать отзыв. Перед тем как идти к нему, я в телефонном разговоре с одной знакомой неожиданно нарушил внутреннее табу и обрисовал сюжет с суровым молчанием мужчин: вот, мол, буду у Гандлевского, а про «Виньетки» – ни-ни. Но, прислушавшись к себе, я ощутил, что где-то там, в душевной глубине, вербализованный и как бы осознавший себя сюжет, преодолев первый барьер, готовится ко второму прыжку.

За кофе нелицеприятный Сережа оценил статью как интересную, но не идущую в сравнение с прошлогодней.

– Конечно, та была о вас…

– Ну зачем. Тут всего лишь любопытные подтексты, а там было откровение. Ведь пишешь – думаешь, уникальное, а оказывается, работаешь в каноне.

Под эти сладостные звуки я окончательно размяк и перестал противиться шевелившемуся внутри меня соблазну. В конце концов, подумал я, суровая мужская прямота ничем не хуже сурового мужского молчания.

– Сережа, а что, мои виньетки вам совсем не понравились? Вы скажите, я пойму, – я указал на мужской характер нашей дружбы, – ведь ваша «Трепанация» сделана иначе.

– Скажу больше, я их не читал. Все знают, что последние полгода я пишу повесть и ничего не читаю.

– Но прошел год, так что шесть месяцев остаются не покрытыми.

– Все знают, я вообще ничего не читаю…

– Жаль. Виньетками я дорожу больше, чем, скажем, рассказами, которые даже не помню, дарил ли вам. А о чем повесть? Неужели просто про Ивана Ивановича?

– Именно, хотя я всегда твердил, что такое повествование устарело.

– А как называется?

– «НРЗБ». Понимаете?

– Как не понять – у меня у самого есть такой рассказ, по нему и книжка озаглавлена.

Разговор принимал поистине мужской оборот. Слегка дрогнув, Сережа спросил:

– У вас в уголках?

– В каких уголках?

Сережа руками показал угловые скобки.

– Нет, но, думаю, и так ясно. А у вас ведь, небось, не просто заглавие, а сюжетный лейтмотив? – иезуитствовал я.

– Да, я и стихи для героя написал, там «нрзб» зарифмовано…

– У меня не зарифмовано, я взял пушкинские… Знаете, если я не дарил книжку, можно посмотреть на моем сайте. – Я повел рукой в сторону внутренних комнат.

Но Сережа, как написали бы мои любимые авторы, не сделал ни малейшей попытки предъявить стул.

– Нет, – демонстрируя мужскую выдержку, сказал он, – я себе настроение портить не буду.

Тут драматическая сцена прервалась – с дачи приехало Сережино семейство, и мы попрощались, наскоро поклявшись никому ни слова.

Вечером Сережа позвонил.

– Алик, вы очень расстроились, что я не читал «Виньетки»?

– Ну уж, наверно, не больше, чем вы, что не читали «НРЗБ».

– Да, ужасно. Я даже поплакался Лене. Она поддержала меня, сказала: «Не уступай». Знаете, я потом в интервью все объясню…

Мне никаких интервью не предстояло, и я стал немедленно рассказывать знакомым, разумеется, под честное мужское никому ни гу-гу. А на другой день позвонил сам.

– Вот вы, Сережа, не любите вебсайтов, а я тут готовлю к вывешиванию статью, собственно, не статью, а главу из одной книги, точнее, не из книги, а из учебника, да, учебника, для высших и средних учебных заведений с гуманитарным уклоном, – про «НРЗБ» пишут. Так что, как вы, с двумя школьниками в семье, это пропустили, ума не приложу.

– Да, ужасно. Я даже Акунину пожаловался. Он говорит, надо менять. Я говорю, подумаешь, вот у тебя «Особые поручения» – таких названий в литературе, наверняка, десятки. Да, говорит, но, понимаешь, у меня проза массовая, а у тебя элитная.

– Будем утешаться тем, что доказано мое моральное право вас исследовать. Конгениальность налицо.

– Я решил вообще изменить стиль заглавия, тем более что вещь фабульная.

– Например, «Я вас любил…»?

– Да, что-нибудь простое, вечное. А то «НРЗБ» слишком привязывало мою повесть к 90-м годам.

Следующий раунд состоялся за прощальным кофе перед моим отлетом в Штаты.

– Алик, я нашел у себя вашу книжку, с надписью. Я узнал ее…

– В ответ признаюсь, что под честное слово иногда рассказываю эту историю.

– А уж я-то!..

Мы попрощались крепким мужским рукопожатием, и я улетел умиротворенный, тем более что Сережа с немногословной мужской деликатностью вплел в разговор цитату из «Виньеток».

…Проходит два месяца – получаю e-mail: «Dorogoi Alik! Vse-taki NRZB obzhalovaniju ne podlezhit. Izvinite. Vash S. G.».

Что тут поделаешь? Как сказал в соответствующем интервью, кажется, Глинка, а до него, кажется, Мольер: «Je prends mon bien partout ou je le trouve» («Я беру свое добро везде, где нахожу»). И, как писал тот же неразборчивый Пушкин, ветру и орлу И сердцу девы нет закона. Гордись: таков и ты, поэт, И для тебя условий нет.

Не немецкий, а ненецкий

«Мемуарные виньетки» печатаются, а также вывешиваются в Интернете, и на них поступают отклики.

Некоторые критические, но очень полезные. Так, мне уже указали на ошибки во французском и английском; в Интернете исправил, в книжках исправляю по мере раздаривания.

Одна из бывших жен заявила по телефону претензию, что изображена исключительно в бытовом плане, а она уже четверть века как кандидат наук, в Америке у нее своя компьютерная компания – она и работодатель, и менеджер, и руководитель проекта. Я ответил, что жалобы пожарных на их неправильное изображение в романе – сюжет в советской литературе известный, и конфликт постепенно уладился.

Другая живет далеко, в Париже, и, еще не видев книги, поинтересовалась у заехавшего в гости общего знакомого, есть ли там о ней. Я обещал книгу при случае привезти, а пока просил передать, что о ней есть: ей посвящено слово «почти» во фразе «почти все мои жены готовили хорошо».

Один рецензент ядовито описывает мой юмор как итеэровский, но призывает читателей отнестись к старику-шестидесятнику снисходительно. Другой отмечает опрятную бедность издания и журит за длинноты. Третья отчитывает за признания в былом коллаборационизме. И все хором обличают нарциссическую нескромность автора. Это точно. Но авторство вещь вообще нескромная.

Самый поразительный удар – прямо-таки в спину – настиг меня в родной «Звезде», где уж, казалось бы, можно было расслабиться. В 12-м номере за 2000 год, под занавес тысячелетия, там появилось возмущенное «Письмо в редакцию».

Собственно, Андрей Арьев предупреждал меня еще в октябре, дескать, пришло письмо по поводу твоей пущинской виньетки («Встречи с интересными людьми») – от самого академика Зельдовича. Я, помнится, удивился, какое дело Зельдовичу до Пущина, тем более что ему вроде бы сто лет в обед; Андрей предположил, что, наверно, биологи нашли к нему какой-то ход. Это звучало правдоподобно, поскольку физика и биология уже давно сливаются в научном экстазе; было даже лестно, что ради меня академики, находящиеся на переднем крае науки, временно отложили обуздание плазмы и ДНК и засели за письмо протеста. Зельдовича я дополнительно уважаю за приписываемую ему фразу: «Большевики пишут слово БОГ с маленькой буквы потому, что опасаются, что если написать с большой, то как бы Он не засуществовал». Я присоединился к мысли, что Зельдовича надо напечатать, и с нетерпением ждал попадания под эту лошадь, но продолжал дивиться, что он забросил занятия физикой и теологией по столь ничтожному поводу.

О предстоящем – а затем уже и состоявшемся, но еще не доплывшем на тихоокеанский берег и мне недоступном – поношении меня Зельдовичем я с удовольствием рассказывал знакомым. Некоторые сомневались: точно ли Зельдович? Да, отвечал я, представьте, сто лет в обед, а взялся-таки за перо. Да нет, говорили мне, он давно умер. Как же умер, парировал я, когда написал, – не с того же света? Это уж было бы слишком много чести!..

В общем, журнал пришел. Оказалось, не Зельдович, а Зельдич. Как говорится в одном анекдоте советских времен, «унитаз не немецкий, а ненецкий, но полный комплект» (Кто не помнит: «Эту палку втыкаете в землю, чтобы не снесло ветром, а этой отбиваетесь от волков»). С передержками, жалобами на диффамацию пожарных и концовкой в традиционном стиле: «Что познавательного вынесет для себя читатель «виньеток»?».

Хорошо хоть Зельдовича от них Бог уберег.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю