Текст книги "Поздние вечера"
Автор книги: Александр Гладков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
«Безайс закинул руки за голову.
– Слушай, старик, – сказал он мечтательно и немного застенчиво, – это бывает, может быть, раз в жизни. Все ломается пополам. Ну вот, я сидел и тихонько работал. Сначала ходил отбирать у бежавшей с белыми бандами буржуазии диваны, семейные альбомы и велосипеды, потом поехал отбирать у подлой шляхты город Варшаву. Но этим занимались все. А теперь… Я все еще не совсем освоился с новым положением. Странно. Точно дело происходит в каком-то романе, и мне страшно хочется заглянуть в оглавление. У тебя ничего не шевелится тут, внутри?
– Всякая работа хороша, – рассудительно сказал Матвеев.
– Врешь.
– Чего мне врать?
– Ты притворяешься толстокожим. А на самом деле тебя тоже пронимает.
– Я знаю, чего тебе хочется. Тебе не хватает боевого клича или какой-нибудь военной пляски.
– Может быть, и не хватает…
Матвеев встал и начал зашнуровывать ботинки.
– Я безнадежно нормальный человек, – самодовольно повторил он чью-то фразу. – Больше всего я забочусь о шерстяных носках. А ты мечтатель.
Безайс знал эту наивную матвеевскую слабость: считать себя опытным, рассудительным и благоразумным. Каждый выдумывает для себя что-нибудь.
– Милый мой, все люди мечтают. Когда человек перестает мечтать – это значит, что он болен и что ему надо лечиться. Маркс, наверное, был умней тебя, а я уверен, что он мечтал, именно мечтал о социализме и хорошей потасовке. Время от времени он, наверное, отодвигал „Капитал“ в сторону и говорил Энгельсу: „А знаешь, старина, это будет шикарно!“
Но Матвеев был упрям.
– Давай одеваться, – сказал он. – Куда ты засунул банку с какао?»
Когда после стольких лет я перечитывал роман, припоминая и сопоставляя свои юношеские и теперешние впечатления, я по-новому оценил мастерство, с которым написана эта глава. Нельзя не восхититься неожиданным и таким внутренне совершенно оправданным приемом художника, как тирада Безайса о Марксе, который отодвигает в сторону «Капитал» и говорит Энгельсу: «А знаешь, старина, это будет шикарно!»
У романа «По ту сторону» есть удивительное свойство: по своей лексике он кажется написанным не несколько десятилетий назад, а вчера. Представьте, что вы читаете его в первый раз, и вам почудится, что он недавно был напечатан в журнале «Юность»: его герои острят и «треплются», как герои повестей нашей молодой литературы, как современные студенты, геологи или физики, только, пожалуй, с бо́льшим вкусом. По манере думать и говорить, по целомудренной запрятанности внутреннего пафоса в притворное легкомыслие, в небрежность и в беззаботную шутку Безайс и Матвеев ближе к современной молодежи, чем герои иных произведений, написанных совсем недавно. В этом смысле паутина старомодности нигде не коснулась здания романа. К сожалению, этого нельзя сказать о многих книгах – ровесницах «По ту сторону». В чем тут причина? Может быть, писатель угадал и зафиксировал какие-то слагавшиеся уже тогда коренные психологические черты молодого участника революции, а не только наносные и поверхностные, меняющиеся чаще, чем мода на узкие или широкие брюки?
Еще одна замечательная черта в романе – юмор. «Многое казалось Безайсу смешным, это была его особенность» (записные книжки Виктора Кина). «Мир был покрыт пятнами смешного» (там же). Не острословие персонажей, часто делающееся утомительным в иных произведениях, а всеобъемлющая атмосфера юмора, с которой никогда не уживаются ходульность и выспренность. Правда, это и личная черта Виктора Кина, всегда ему присущая. О его тонком и изящном юморе вспоминают решительно все, сколько-нибудь близко знавшие писателя. В его манере шутить было нечто естественное и органичное, причем он никогда не был «остряком». Мало того, его раздражали люди, острившие, так сказать, специально: это казалось ему прежде всего проявлением дурного вкуса, а с дурным вкусом он никогда не мирился.
В период своей работы в Италии Кин навестил в Сорренто Алексея Максимовича Горького, которому очень нравился роман «По ту сторону», и услышал от него определение природы своего юмора – как близкого к англосаксонскому. Замечание тонкое и верное, и тут есть о чем задуматься.
Откуда у сына борисоглебского паровозного машиниста Павла Ильича Суровикина англосаксонский юмор? Но мир влияния литературы неделим: американские девушки влюбляются в Наташу Ростову, английский начинающий писатель-шахтер ночами читает Чехова, Павка Корчагин бредил Оводом, а борисоглебские и арзамасские мальчишки упивались растрепанными томами приложений к журналу «Природа и люди» и желтенькими книжечками «Универсальной библиотеки», впервые в России печатавшей Джека Лондона. Кии учился у Марка Твена и Джека Лондона, Стивенсона и Киплинга.
Журнал «Природа и люди» давал в приложениях не только романы Густава Эмара и Луи Жаколио, но и целые собрания сочинений перечисленных мною по-настоящему больших писателей. Давал он и собрания сочинений Диккенса, Гюго, Брет-Гарта, а это-то и было излюбленным мальчишеским чтением предреволюционных лет. Я сам хорошо помню эти провинциальные книжные клондайки. (А. Гайдар в письме к Р. Фраерману писал о самых своих любимых писателях, которым он обязан «весь и всем». Из четырех имен, названных им, три – Марк Твен, Диккенс и Гофман.) Но правда также и то, что реальнейший, невыдуманный романтизм времени и материала сюжета «По ту сторону» очень естественно лег в русло этих влияний. Это не было сознательным подражанием: скорее это шло от состава крови, впервые начавшей бурлить в жилах там – в шалашах яблоневых садов или на полутемных чердаках Борисоглебска или Арзамаса над страницами любимых книг.
Мы знаем в нашей литературе много неудачных попыток перенесения и заимствования схем переводных авантюрных романов и наложения их на советский, революционный материал. Ничего путного из этого никогда не получалось, и в большую литературу эти опыты не попали, оставшись в границах «чтива». Пожалуй, удалось это одному Кину, и как раз потому, что он ничего не заимствовал и не переносил и даже, вероятно, обдуманно, как литератор не подражал, но честно и искренне описывал молодых людей своей формации, которые – вчерашние читатели Джека Лондона и Стивенсона – сами немножко подражали своим любимым героям. Легкая стилизация под Овода, Смока Белью и им подобным была не литературным приемом романиста, а исходной мальчишеской житейской позицией первых комсомольцев (вспомним и героев «Двадцати лет спустя» Михаила Светлова, влюбленных в мушкетеров Дюма). Столкнувшись с реальными испытаниями суровых лет гражданской войны, с живой романтикой революции, эта исходная позиция привела к образованию тех редких характеров революционеров, поэтом которых стал Виктор Кин.
В том «Избранного» был включен небольшой отрывок из черновых вариантов романа. В папке «Потерянное время» их сохранилось гораздо больше, и позднее я их внимательно прочитал. Многие из них написаны той же смелой, уверенной рукой, что и знакомый текст романа, и можно только удивляться, почему автор их забраковал. Иногда это приходилось делать, видимо, потому, что по мере написания перестраивался сюжет. Так, например, Варя-комсомолка превратилась в Варю – славную, но недалекую мещаночку. Выгоды этой трансформации очевидны: рядом с такой Варей и ее родными суровая чистота и романтическое бескорыстие Матвеева и Безайса предстают рельефней – от контраста их фигуры выигрывают, да к тому же этот «ход» дает возможность автору показать подвиг молодых подпольщиков на реалистически традиционно выписанном бытовом фоне чеховско-чириковской провинции – опять же умный и выгодный контраст.
Я помню спектакль «Наша молодость» в Художественном театре. В нем играли молодые Дорохин, Массальский, Ольшевская, В. Полонская. Герои инсценировки, сделанной С. Карташевым, были симпатичны, забавны, психологически достоверны, хотя несколько напоминали молодых Турбиных. Зрители много и дружно аплодировали. Автор был недоволен трактовкой отдельных ролей, но на то он и автор. Однако на этом надо остановиться подробнее. Насколько я вспоминаю – прошло слишком много времени! – спектакль все же был чрезмерно забытовлен. Привычное, заурядное, бытовое нужно было романисту как контрастные краски, но соль-то была в другом, и это не было понято театром.
Один из товарищей Кина, журналист Б. Борисов, вспоминает: «На премьеру, состоявшуюся весной 1930 года, мы пришли втроем: Виктор Кин, его жена Ц. И. Кин и я… Помню, как в большом вестибюле театра Виктора Кина встретил блистающий свежестью, с великолепной расчесанной бородой, покоившейся на белоснежной крахмальной манишке, Владимир Иванович Немирович-Данченко, руководитель постановки. Я не знаю, сколько тогда было лет Владимиру Ивановичу, но он, конечно, годился Кину в отцы. И оттенок отцовской нежности прозвучал в его голосе, когда он с нескрываемым любопытством внимательно разглядывал автора романа „По ту сторону“, невысокого молодого человека, державшегося сдержанно и в то же время непринужденно.
– Так вот он какой! – сказал Немирович-Данченко, взял Кина под руку и, извинившись перед нами, куда-то увел.
В зале было много друзей и товарищей, собравшихся на премьеру. Спектакль приняли очень хорошо, артисты имели большой и, по-моему, заслуженный успех. Но Кин остался недоволен. Он написал письмо в дирекцию МХАТа и выразил свой протест против интерпретации роли Безайса…»
Письмо было написано сразу после премьеры, имевшей большой успех. По-человечески, было бы естественным предположить удовольствие и удовлетворение молодого писателя, увидавшего своих героев на сцене прославленного Художественного театра. Нет. Кин писал, что задачей пьесы (как и романа) было показать «нашу молодость, мужество и героизм революционной войны» и что задача не была выполнена.
Калека Матвеев, мучающийся после ампутации ноги своим вынужденным бездельем и бесполезностью для революции, выходит вечером расклеивать листовки: «Старый ветер дул в лицо, зажигая кровь. Матвеев пошел, распахнув шинель, навстречу ветру, не помня себя от небывалого мучительного восторга. Он шел догонять своих, и все равно, по какой земле идти – по травяной Украине, которую он топтал конем из конца в конец, или по этому перламутровому снегу. В неверном тумане шли призрачные полки, скрипела кожа на седлах, тлели цигарки, и здесь, на этих завороженных улицах, он слышал, как звякают кубанские шашки о стремена. Кони, кони, веселые дни, развеянные в небо, в дым!»
В вышеприведенном отрывке романтический подтекст романа обнажен. Зрелый Кин, может быть, отказался бы от «перламутрового снега» и от очевидного «бабелизма» эпитета «небывалый», но некоторая наивность (или смелость?) средств отчасти идет ко всему художественному строю романа. Палитра молодого писателя была богата многими красками, и он смело клал их на свое полотно… Ничего этого в спектакле «Наша молодость» не было: Матвеев шел не по Украине и вокруг в тумане не было призрачных полков, а торчал какой-то скучный, хотя и весьма всамделишный забор, вдоль которого, правдиво прихрамывая, ковылял актер.
Это, разумеется, не могло понравиться Кину, но прежде всего и острее всего он критиковал актера Дорохина, исполнителя роли Безайса, за «поверхностность и легкомыслие» в трактовке роли. Кин считал, в частности, что театр неверно расставил акцепты во взаимоотношениях между коммунистом Безайсом и «обывательским резонером» – хирургом, ампутировавшим ногу Матвееву. У автора романа было ощущение, что Безайс «как бы спасовал», а это было недопустимым. В общем, в письме дирекции МХАТа Кин просил о переработке спектакля. Но спектакль шел с переполненным залом, зрители смеялись и плакали, и дирекция Художественного театра не видела оснований к переделкам. В этом случае Кину не удалось добиться своего. Зато примерно в это же время он буквально заставил снять с экрана весьма посредственный фильм, поставленный по роману. Видимо, в обоих случаях Кин был прав, но интересна не только суть спора, а принципиальность писателя.
8
Как творчески рос и креп талант Кина, как оттачивался его вкус, как мужал его ум, видно по его последним, к сожалению незаконченным, произведениям.
Из фрагментов двух незавершенных романов Виктора Кина, помещенных в томе «Избранного», мне лично больше нравится тот, которому автор, судя по воспоминаниям его близких, уделял меньше труда и внимания: роман о Безайсе-журналисте в Москве середины и конца двадцатых годов. Иначе говоря, это роман о «Комсомольской правде», это объяснение в любви газете и славной профессии журналиста: «Тренированный, ловкий – ни одного лишнего жеста! – поспевающий всюду и знающий все репортер. Он был стремителен, жаден и прекрасен в своем неутомимом беге, он творил песню города, схватывал зеркальным фотоаппаратом лирику мостовых, эпос каменных этажей…»
Нетрудно представить себе, что, работая над романом, Кин вспоминал и о своем личном опыте, о том, как в своих фельетонах он неуклонно освобождался от интонационной подражательности, как становилась самостоятельной его фраза, как он учился отбирать и ценить выразительные подробности, бытовые штрихи. Именно потому, что все это – пережитое, роман о журналистах так достоверен и точен…
«Лилль» написан талантливо и умно, но несколько несвободно: в нем есть стилистическая напряженность, есть «старанье», есть оглядка на модные литературные веянья. Задуманная автором многоплановость композиции позволяла испытать в сюжете некое стилистическое многоголосье, но кое-где в этом ощущается связанность и даже искусственность. А может, «Лилль» кажется менее интересным потому, что после пережитой нами второй мировой войны почти невозможно читать про первую: масштабы ее трагических и трагикомических перипетий кажутся маленькими, все равно как бы после «Войны и мира» читать роман о войне Боливии с Парагваем. Но как раз именно роману «Лилль» писатель придавал наибольшее значение, и это вполне понятно: опасность новой войны уже виднелась на горизонте и «Лилль» должен был стать оружием против нее.
Очень интересные и значительные заметки Кина к роману «Лилль» показывают новое качество его прозы по сравнению с прозой «По ту сторону». Писатель так владел материалом, так проникся духом времени, что представляются даже как бы обязательными записи вроде такой: «Думали ли эти люди, захваченные поразительной новостью, отданные во власть сенсации, целиком поглощенные фактом войны, ее первоначальным видом: пятнами приказов на стенах, передвижением взволнованных толп, криком газетчиков, – думали ли, что они являются добычей историков? Что они одеты в старомодные, подпирающие подбородки воротнички, что их женщины носят шляпы с огромными полями и платья с тренами и перехватами на ногах, что их солдаты одеты в красные брюки и синие мундиры образца 1914 года?»
Нет сомнения, что «Лилль» требовал громадного напряжения, очень серьезной работы, знакомства с историческими первоисточниками. Известно, как тщательно изучал Кин историю Европы девятнадцатого и двадцатого веков, какая масса материалов была собрана, проштудирована, систематизирована. Кин не терпел поверхностности и дилетантизма ни как журналист, ни как писатель. Но за романом о газетчиках он, по его собственным словам, почти отдыхал. И вот что значит для художника внутренняя свобода и легкость: именно эти страницы, написанные без всякого усилия, то ли для отдыха, то ли для развлечения, пожалуй, можно считать лучшим, что было создано Виктором Кином (вместе с совершенно замечательным «Моим отъездом на польский фронт», этим маленьким шедевром, вершиной прозы писателя).
«В университете в громадные окна глядело бледно-голубое осеннее небо, желтые клены роняли крупные листья на подоконники, на траву, на серые плечи Герцена, одиноко стоявшего во дворе. Классические барельефы изгибались по карнизам каменными завитками, покрытые столетней пылью. Пыль была всюду: на карнизах, на шкафах, на черной источенной резьбе. Это лежала пыль старых отзвучавших слов, высохших формул, забытых проблем, над которыми трудились когда-то профессора в напудренных париках. Здесь по древним коридорам бродили тени вымерших наук – риторики, теологии, гомилетики, в сыром углу ютился желчный призрак латинского языка. Безайс с задумчивым уважением смотрел на толстые стены и плиты коридора. Десятки поколений прошли здесь: гегельянцы в треуголках и при шпаге, с голубыми воротничками; нигилисты в косоворотках; девушки восьмидесятых годов в котиковых шапочках. Стены впитали в свою толщу эхо молодых голосов, и камень стал звонким…»
Писатель ошибся: девушки в восьмидесятых годах не учились в Московском университете, но, вероятно, он сам внес бы поправку: ведь это еще только черновик романа, но как отлично это написано: выпукло, с взволнованным ощущением истории, являющимся глубокой характеристикой романтика Безайса, впервые попавшего в университет.
Или вот еще другой отрывок – утро в редакции…
«Утром в полутемных комнатах редакции раздался одинокий звонок. Он рассыпался мелкой дробью над пустыми столами и грудами смятой, испачканной бумаги, отозвался дребезжанием в пустом графине и обессиленно затих. Тогда из глубины коридора вышла со щеткой уборщица, бабушка Аграфена. Это была ее неутомимая старческая страсть, увлечение, которому она отдавалась всей душой. Она любила говорить по телефону. Для нее это не было пустой, легкомысленной забавой, она относилась к этим разговорам, как к своему долгу, торжественно и сурово. Медленно она снимала трубку, прижимала ее к желтому уху и многозначительно спрашивала: – А откуда говорят?.. Особенно волновали ее эти утренние звонки, когда в редакции никого нет и комнаты наполнены странной выжидающей тишиной, отзвуками вчерашней работы…»
Кин умел и любил вкусно и заманчиво описывать бытовую сторону жизни, будни, труд, как люди едят и спят, – весь житейский поток дня с его пустяками и со всем значительным, что есть в нем. Его поэтический романтизм находится под этим внешним бытовым слоем, как подпочвенные воды, питающие корни жизни, он близок и не бьет наружу, но он тут, под этим внешне спокойным и трезвым, чуть окрашенным юмором описанием.
Характерен первый приход Безайса в газету, первый разговор с заведующим отделом:
«– Почему вы хотите работать в газете?
Начинающий улыбнулся, как показалось Бубнову, самоуверенно.
– Мне кажется, – сказал он, – что у меня это выйдет. Я думаю, что выйдет, – поправился он. – Но я хочу попробовать обязательно.
– Но почему бы не попробовать еще какое-нибудь дело? Из вас может выйти шофер, фармацевт, может быть, нарком. Почему обязательно в газете?
– А почему нет?..
– Вы хотите быть репортером?
Начинающий снова улыбнулся.
– Я хочу работать, может быть, редактором, – легко ответил он. – Но я могу работать и репортером…»
Виктор Кин пришел впервые в газету иначе: его просто прислали по распределению из губкома РКСМ, но все же здесь многое автобиографично – и веселая самоуверенность молодого героя, и то, что он хочет работать редактором, но может попробовать и репортером. Это было личное жизненное правило Кина: «Надо мечтать о громадном, чтобы получилось просто большое».
Незаконченный роман о журналистах занимает в томе «Избранного» всего восемьдесят маленьких страниц, но и по этим не очень связанным друг с другом страницам можно судить, что размах замысла был большой. По свидетельству Ц. И. Кин, в нем «должна была развертываться острая борьба между ленинцами, троцкистами и правыми. В частности, троцкистом был Копин, который фигурирует в опубликованных фрагментах. Роман был задуман настолько остро, что Кин говорил, что его не захотят печатать. Впрочем, он объявлял, что в этом случае он пошлет рукопись в ЦК» (из письма Ц. И. Кин). Этот план не был осуществлен.
Роман описывает течение дня в редакции с раннего утра до позднего вечера. Многие из действующих лиц носят имена тех, кто послужил автору прототипами: Михаил Розенфельд, художники Розе и Мифасов и другие. То, что роман не закончен, придает ему особенную заманчивую загадочность. О недостающих главах хочется догадываться, заполнить пробелы собственным воображением. Во всяком случае, будущий историк «Комсомольской правды» будет благодарен Виктору Кину за эти превосходные фрагменты.
Когда издательство «Молодая гвардия» решило выпустить новый однотомник Виктора Кина («Избранное» исчезло с прилавков книжных магазинов молниеносно), приурочив это издание к 50-летию ВЛКСМ, я с удовольствием согласился быть составителем тома и написать к нему послесловие. По сравнению с «Избранным» были внесены некоторые изменения. «Лилль» пришлось исключить (объем тома!), но зато были впервые опубликованы дальневосточные записи 1921—1922 годов и «Письма к Антону». Записи смешанные: деловые и личные, среди них одна не датированная и очень «киновская», хотя и подписанная «Мих. Вас. Корнев». Не могу отказать себе в удовольствии привести ее:
«Я родился в 1903 году, 1 января. Некто в сером зажег свою свечу ровно в час ночи. Родственники проявили бурную радость по этому случаю, что не помешало им, однако, совершить надо мной религиозное насилие с помощью наемного клерикала, несмотря на категорический протест с моей стороны. Относительно моего появления на свет ходило много легенд: некоторые утверждали, что меня принес аист, другие, что меня нашли в чемодане, но это версии очень спорные, стоящие под большим вопросом. Когда я впоследствии обращался за разъяснениями к моим родителям, эти последние вели себя загадочно и неопределенно».
«Письма к Антону» нуждаются в пояснении. «Антон» – это партийная кличка. Константин Владимирович Антонов, коммунист с 1918 года, один из организаторов пензенского комсомола, был старше Кина на несколько лет. Кин и Антон встретились впервые на пути в ДВР[2]2
ДВР – Дальневосточная республика.
[Закрыть], подобно тому как Матвеев и Безайс в романе. С той самой первой встречи их связала искренняя и прочная дружба, выдержавшая испытания временем и пространством. Письма Кина – и дальневосточного, и екатеринбургского периода, и из Борисоглебска – свидетельствуют о глубокой привязанности Кина к человеку, который был прообразом Матвеева. 19 февраля 1923 года Кин писал Антону из Екатеринбурга: «Не знаю, вспомнил ли ты, что ровно 2 года назад с Ярославского вокзала поезд потащил меня и тебя из Москвы навстречу морозам, тайге, Укурею и китайскому кварталу, навстречу самому странному месту на обоих полушариях. Конечно, не вспомнил. Где тебе! Ты забываешь даже о том, что ни разу не писал мне в этом месяце, а потом сетуешь на „проклятую почту“. Пожалуйста, не ври, запирательства только увеличат твою вину…» Этот мотив: «пиши, старый пес» – повторяется и сам по себе свидетельствует об отношении Кина к другу. Менее всего Кин был сентиментальным, и поэтому, когда он пишет: «Вероятно, природа дала мне очень ограниченный запас дружеских привязанностей. Кажется, на Дальнем Востоке я израсходовал его целиком», или: «Я перелистываю воспоминания – от темной, снежной ночи в Омске до подъезда ЦК, где мы недоумевающе смотрели друг на друга глазами людей, пропустивших поезд. Кажется мне, старый пес, что без тебя ДВ не был бы им – сейчас это для меня особенно ясно», – это серьезно.
Но Кин не был бы самим собой, если бы не почувствовал настоятельной необходимости снять момент «патетики». Поэтому здесь же он пишет: «Чувствую, Антон, что это немного глупо. Очень похоже на „разлуку“, „забыла“ и прочее из сентиментального обихода нежных душ». Антон в то время работал в ЦК комсомола и готовился к поступлению на ФОН (факультет общественных наук в Московском университете в двадцатые годы), и Кин страшно ему завидовал, просил прислать программу для поступления на ФОН. Как раз к этому времени относится автопортрет Кина со словом ВУЗ в стилизорованном облаке. Антон окончил университет, затем РАНИОН, стал китаеведом, написал книгу о Сунь Ятсене, а в тридцатых годах был послан на дипломатическую работу во Францию, потом в Бельгию. Шли годы, появлялись новые друзья, но Антон неизменно оставался для Кина одним из самых близких людей. Антон первый узнавал обо всех важных событиях в жизни Кина, например о женитьбе. Кстати, и об этом Кин писал в своем обычном стиле: смесь лиризма и юмора. Позволив себе несколько традиционных фраз вроде «я влюблен в нее по уши» и т. д., он для симметрии тотчас добавляет, что у его жены есть «существенный недостаток: ее увлечение декламацией и всякого рода музыкой: в данный момент она хочет испытывать мое терпение каким-то народным артистом». И подпись: «В. Кин, эсквайр» (не случайно Алексей Максимович говорил о близости юмора Кина к англосаксонскому юмору).
И, разумеется, в письмах екатеринбургского периода то и дело упоминания о газете «На смену» – иногда серьезные, часто шутливые, но неизменно показывающие, какую большую роль эта газета играла в жизни Кина. «Сегодня пошел в ротационную, чтобы поторопить рабочих и посмотреть, как выходят сетчатые клише на ротации. И к ужасу своему выяснил, что в стереотипной перепутали номера страниц. Шестая страница пошла вместо третьей. Я даже не рассердился. Слишком много неприятностей было у меня с этим номером»; «Сгребаю на стол письма, рукописи, папки, ножницы, клей, карандаши и ручки… Машинально отмахиваюсь от поэтов, писателей, художников, курю, но чаще ругаюсь. Долго, выразительно – вырабатываю трафарет. Слишком их – цинкографов, поэтов, корректоров и дальше – много»; «Сверстка номера. Хорошо вышел. Сейчас для меня нельзя сделать большего удовольствия, как хорошо отозваться о газете»; «На пленуме ЦК о нашей газете говорили, как об одной из лучших». И постоянные вопросы к Антону: аккуратно ли он получает «На смену» (Кин посылал ее в адрес ЦК – Антону лично), и как она ему нравится, и так далее.
И дальневосточные записи 1921—1922 годов, сами по себе очень интересные и характерные, и письма к Антону включены в том «По ту сторону» серии «Тебе в дорогу, романтик», потому что они дополняют наше представление о Викторе Кине – человеке, коммунисте и писателе. В самом деле, удивительная цельность проявляется решительно во всем. Это и индивидуальные черты Кина, и яркий отпечаток атмосферы времени.
9
Отрывки из записных книжек Виктора Кина можно условно разделить на три группы. Во-первых: наброски, портреты, ситуации, кусочки диалогов и отдельные фразы, относящиеся к «По ту сторону», «Незаконченному роману» и «Лиллю». Они помогают уяснить и ярче представить замыслы писателя. Во-вторых: отдельные записи, сделанные, так сказать, впрок и занесенные сюда для памяти. Иногда они тяготеют к особой форме законченных миниатюр (как некоторые подобные записи у А. П. Чехова и И. Ильфа) и почти не нуждаются в дальнейшей обработке. В них выразился зоркий, насмешливый взгляд художника, умение видеть то, что остается не замеченным другими, и любовь к отточенной словесной форме. Но есть еще и записи третьего рода: краткие, афористические формулировки – иногда личные признания, а чаще определения собственной эстетики писателя. Сделанные для самого себя, они лаконичны, а иногда даже парадоксальны.
Такова, например, краткая запись, всего одна фраза, видимо сделанная в середине тридцатых годов: «Молодость, влюбленная в абстракцию…»
Что это такое? К чему это относится?
В самом строении фразы чувствуется как бы ласковая усмешка. Над чем же? Да над целым периодом собственной жизни (а также своих ровесников-однокашников). Я слышу здесь поздние отголоски пылких споров в комнате Платона Кикодзе, диспутов в курилке Ленинской библиотеки на третьем этаже старинного Пашкова дома, в коридорах Комакадемии и в квартирке на Плющихе – дальнее эхо нескольких лет, отданных философии.
Как и все его поколение, Кин переболел этой влюбленностью. В воспоминаниях одного из друзей говорится о том, что Кин самым серьезным образом сердился на жену за то, что она не разделяла этого его увлечения. Даже маленький сын писателя подшучивал над отцом, читающим одновременно Канта и Гегеля. Это было общее для молодых людей тех лет (конец двадцатых и начало тридцатых годов) заболевание, дошедшее до степени непредставимой. С Гегелем под подушкой тогда спали, им бредили во сне, его глотали, держась за ремни-поручни в трамвае, и спорили о нем за скудными обедами в студенческих столовках. Казалось, что в закономерностях триады и законах диалектики находится универсальный ключ ко всему на свете: к творческому методу театра, к мировой текущей политике и к седой истории. Я однажды присутствовал на докладе «Диалектический материализм и искусство цирка». О Гегеле рассуждали и те, кто его не читал отродясь: он был на слуху у всех. Это к ним, к рьяным новогегельянцам, несомненно обращена строка Маяковского: «Мы диалектику учили не по Гегелю» – с ее явно уловимым полемическим заострением.
Гегель, Фейербах, Маркс, только что найденное письмо Энгельса к Маргарите Гаркнесс, первая публикация «Диалектики природы» – для Кина и его ровесников это были огромные события личной жизни, ничуть не меньше, чем первая любовь, брак и рождение ребенка. Я помню один отчаянный по накалу спор об одиннадцатом тезисе Маркса о Фейербахе, когда спорщики дошли до грубых личных оскорблений и после не разговаривали полгода. Говорили все это на полуусловном языке, и никому не нужно было пояснять, о чем толкуется в одиннадцатом тезисе и о чем в девятом. Через это поветрие прошли все: Александр Афиногенов и Анатолий Глебов расходились абсолютно по всем вопросам, кроме убеждения, что метод диамата открывает все двери.
Александр Герцен в «Развитии революционных идей в России» писал о молодых гегельянцах второй четверти XIX века, что для них немецкая философия была «логическим монастырем, куда бежали от мира, чтобы погрузиться в абстракции». При всей соблазнительности исторической параллели, неогегельянство поколения Кина несло в себе другое. Скорее это было своего рода методологическим мессианством. Безайсу в двадцать первом году казалось, что «мировая революция будет если не завтра, то уж послезавтра наверное». Безайсам в начале следующего десятилетия стало казаться, что стоит проштудировать еще несколько десятков страниц (а если уж сотен, то и говорить не о чем) – и все проблемы, тайны, политические и экономические узлы будут разъяснены, раскрыты, развязаны, что истина в ее «конечной инстанции» где-то тут, совсем рядом, что она скрыта под словом «метод» и что единственное, что необходимо, – «применять умеючи метод этот». Все оказалось не так просто, и дорога от философии к жизни была длинней, чем это тогда представлялось, но все же занятия философией были бесспорно полезны: они дисциплинировали и оттачивали умы, расширяли горизонт, помогали связывать практику с теорией, да и попросту приучали читать не только для развлечения или сдачи зачетов. У близких Кина сохранился принадлежавший ему экземпляр «Капитала» Маркса с подчеркиваниями и пометками.








