Текст книги "Поздние вечера"
Автор книги: Александр Гладков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Александр Гладков
ПОЗДНИЕ ВЕЧЕРА

Цецилия Кин. Об Александре Константиновиче Гладкове
История литературы знает случаи, когда произведения живут в сознании и памяти людей как бы сами по себе, независимо от того, кто их создал. Так произошло с Александром Константиновичем Гладковым. В 1940 году он написал героическую пьесу в стихах «Давным-давно», о войне 1812 года. Пьеса была патриотической, исполненной поэзии и оптимизма. Премьера состоялась в 1941 году в осажденном фашистами Ленинграде, потом спектакль шел в десятках театров страны, и эта пьеса о войне 1812 года приобрела особый смысл и звучание. Много лет спустя, когда все знали, что «Давным-давно» – это советская классика, Гладков вспоминал: «В самом замысле пьесы соединились три личных импульса: гражданственно-патриотический, то есть мысль о том, что неминуемую опасность надо встретить смело и оптимистически; второй – мой долг отплатить всему самому дорогому для меня в искусстве, что формировало меня в детстве и продолжало восхищать, и желание испытать свои собственные силы…»
Пьеса до сих пор не сходит со сцены ЦТСА, киновариант «Гусарская баллада» видели по телевизору миллионы людей, а уже после смерти Гладкова в Большом театре и в Ленинграде шел балет «Гусарская баллада» на музыку Т. Хренникова.
Прекрасное искусство не умирает. Молодому драматургу предстояло пережить много хорошего и много трудного. Он писал сценарии, по которым ставились кино– и телефильмы – достаточно назвать популярный телеспектакль «До новых встреч» о Великой Отечественной войне, часто показывающийся по телевидению, или фильм о молодом Горьком – «Невероятный Иегудиил Хламида». И еще были фильмы и пьесы.
Одной из самых важных для Александра Константиновича была пьеса о Байроне. Он несколько раз (в процессе работы) менял ее заглавие: «Смерть Байрона», «Путь в Миссолунги» и окончательное – «Последнее приключение Байрона». Гладков писал в дневнике в 1957 году: «Я о Байроне последних лет все знаю и понимаю, но это все тонкое, романное, для анализа, а драматургия, жанр, сюжет требуют яркости, резкости, романтики. Но романтика, как это ни странно, противопоказана реалистическому изображению характера Байрона. Он отнюдь не человек позы, наоборот. Выражаясь модным жаргоном, это человек антипозы… А если это и сделать основным внутренним сюжетом: он не тот, за кого его принимают. Ему навязывают поведение, а он хочет быть самим собой».
Образ Байрона, созданный Александром Константиновичем, резко отличался от традиционного представления о поэте. Гладкову удалось убедительно показать нарастание трагизма в его судьбе, его одиночество и огромную нравственную силу Байрона, сохранившего душевную цельность в момент, когда для него стало очевидно предательство идеалов освободительной войны.
Пьесу «Молодость театра» о рождении советского театра, о рыцаре театра Евгении Багратионовиче Вахтангове поставили вахтанговцы. Последней радостью Гладкова было ее сотое представление – 9 апреля 1976 года. Перед началом спектакля зачитали приветственную телеграмму Александра Константиновича, но сам он не мог там быть. Это была пятница; в субботу мы много говорили об этой пьесе; в воскресенье 11 апреля Гладков умер во сне: он был тяжело болен.
Но Александр Константинович был не только драматургом. Человек, обладавший оригинальным умом, редкостной интуицией и памятью, он написал воспоминания о Маяковском, Олеше, Паустовском, Пастернаке, Эренбурге, Мейерхольде, Алексее Попове. Вероятно, именно то, что Гладков был драматургом, помогало ему с большим мастерством воссоздавать образы своих «персонажей» и атмосферу времени.
Покойный Александр Бек сказал ему однажды полушутя-полусерьезно: «Зачем вы пишете пьесы? Вы должны написать „Былое и думы“ нашего времени».
Еще в 1964 году Гладков задумал написать «книгу портретов». Список «персонажей» изменялся, но некоторые присутствовали неизменно. Среди них – Виктор Кин. Гладков написал мне из Ленинграда 14 ноября 1963 года о том, что по согласованию с редакцией «Нового мира» он хочет написать большую статью о Кине: «Для меня Виктор Кин – фигура, концентрирующая в себе лучшее из того, что было в людях 20-х годов. Думаю, что писать сейчас о таких людях очень нужно. Во-первых, я хотел бы знать, не возражаете ли Вы против моего замысла. Во-вторых, встретиться с Вами». Он приехал, и в первый приезд (это было 14 января 1964 года, в день рождения Виктора Кина) сразу возникла атмосфера товарищества и полного доверия.
Над статьей он работал долго. Мне она очень понравилась, но кто-то из товарищей Гладкова, прочитав рукопись, сказал, что автор идеализировал Кина и его поколение. Гладков ответил очень темпераментно: «Кин и иже с ним не были только „исполнителями“, как Вам кажется, они-то и есть субъект революции, ее мозг и мускулы… Нет ничего более неверного, чем считать, что они „машинально“ делали то дело, которое им было поручено. „Машинальность“. „Автоматизм“. Ну и ну! Никто ничего Маяковскому, или Кину, или Гайдару не поручал. Они сами себе все поручали. А что касается того, что они „не задумывались над вопросами, над которыми бились лучшие умы“, интересно, какие тут вопросы имеются в виду? О свободе воли, о том, что „все дозволено“ или „не дозволено“, о мальчике, затравленном собаками, или о боге, который опять входит в моду? Эти вопросы или еще какие-нибудь? Да, они считали их решенными. Ну и что же? Я тоже, например, считаю их решенными. Для меня тут проблемы никакой нет, и то, что кто-то „бьется“ вокруг них, меня не трогает, и это вовсе не оттого, что я автомат или живу „машинально“, а потому что верю, что история беспрерывно решает одни вопросы и ставит новые, а вечных вопросов не существует. Даже Ватикан это сейчас понял, а „лучшие умы“ этого понять не хотят. Нет, и для Кина и для Маяковского были нерешенные вопросы, но вовсе не те, которые им хотят навязать».
Кредо, выраженное в этом письме, конечно же не следует понимать слишком буквально: хотя оно и характерно для мироощущения его автора, но, безусловно, не исчерпывает его целиком. От Гладкова же, особенно в последний период его жизни, мне приходилось слышать и высказывания, свидетельствовавшие о том. что и для него не безразличны «вечные истины», «вечные вопросы». Полемический пыл, с которым он отвергал эти вопросы в данном письме, говорил скорей о глубине его «настройки» на волну своих героев, о степени его «заряженности» этическим максимализмом первых революционных лет. Без такой «настройки», такой «заряженности» Гладков, вероятно, не сумел бы так глубоко войти в духовный мир тех «персонажей», о которых он писал.
В любых суждениях есть временное – то, что принадлежит текущему моменту и уходит вместе с ним, но есть и «вечное», то, что остается надолго, если не навсегда. В августе 1967 года в «Юности» была напечатана статья Гладкова «Романтики», посвященная редакции «Комсомольской правды» первого периода: «Все они писали правду о своем замечательном поколении. Они не занимались искусственной рецептурой создания „положительного героя“ – они нашли его образ в жизни и в самих себе… Никто больше их не презирал украшательства в литературе, поддельный, раскрашенный романтизм, мещанскую красивость. Но из того, что существуют суррогаты и поддельные, наигранные чувства, вовсе не значит, что в жизни нет настоящей романтики, поэзии, красоты подвига».
Временное, преходящее в опыте и суждениях тех людей, о которых писал Александр Константинович, да и в его собственных суждениях видно сегодня, как говорится, невооруженным глазом. Важнее другое: то, что остается верным и сегодня, – та преданность и верность идеалам революции, которая была ведущей чертой, доминантой и поколения Кина, и тех, кто были старше его. То самое главное, что нашло воплощение в творчестве каждого из них.
В краткой автобиографии, написанной для ЦГАЛИ, когда там создавали его фонд, Гладков писал: «Работа над мемуарными жанрами в 60-х годах становится едва ли не моим главным делом». По всему складу ума и характера Александр Константинович словно был создан для того, чтобы стать летописцем эпохи. Ему было присуще редкостное чувство историзма, он видел, угадывал и запоминал многое, чего не видели другие. Соединение ума и интуиции художника было в нем драгоценным даром; удивительно разнообразие манеры письма, интонации, лексики в зависимости от того, о ком он писал: о Маяковском или Мейерхольде, об Олеше или Пастернаке, о Паустовском или о Викторе Кине.
Литературный талант Гладкова был многообразным: у него есть много хороших стихотворений, но большей частью написанных для себя, хотя первое из них было напечатано в «Комсомольской правде» еще в 1929 году. Главными все же являются две линии: драматургия и мемуаристика.
Александр Константинович Гладков родился 30 марта (н. с.) 1912 года «в городе Муроме на Оке». Отец его, Константин Николаевич, инженер, во время первой мировой войны прапорщик, был социал-демократом и в период от февраля до октября 1917 года городским головой Мурома. Мать, Татьяна Александровна, дочь военного врача, кончила Александровский институт в Москве. Попечителем института был сын великого поэта А. А. Пушкин, и в семье хранился Новый завет с дарственной надписью А. А. Пушкина. Судя по всему, что рассказывал и что записывал Александр Константинович, «чуть ли не 11—12 лет мир детства ограничивался домом, двором и великолепным садом… Это был большой и поэтический мир». Безыскусное описание сада – прекрасная, неторопливая и прозрачная проза. И быть может, еще больше любил Александр Константинович сад на своей подмосковной даче в Загорянке. Он писал мне однажды из Ленинграда, как думает об этой «бедной даче под снегом». Подлинный художник, он обладал живым чувством природы, и в дневниках, посреди литературных записей и раздумий, появляется вдруг несколько беглых слов о закате, о дожде.
И все это без лишних фраз, с чувством меры, целомудренно. Его талант был свежим и оптимистичным, он утверждал, что ему неинтересно писать о плохих людях, ему скучно с ними. Он умел находить доброе и прекрасное, его патриотизм, его любовь к России были глубокими и органичными, он никогда не говорил пышных фраз, и все для него совсем не сводилось к «березкам» как к эмблеме. Да, свежий и оптимистический талант.
И все-таки – я пишу об этом с большой болью – при жизни Александра Константиновича масштабы этого таланта не были достаточно ясными, многое оставалось нереализованным. Отчасти из-за стечения разных жизненных обстоятельств. Случилось так, что далеко не всё написанное им было опубликовано при жизни. Замыслов – масса. От многих он отказывался, некоторые не доводил до конца. Однажды он сказал мне: «Что я о себе знаю? Я, может быть, о Тынянове все знаю, а не о себе». А вот автохарактеристика из письма: «Я часто говорю о себе, что я комедиограф. Это не констатация моего любимого жанра, а характеристика мировоззрения. Это склад ума и характера. В этом многое. Я считаю, что смех – самая серьезная вещь в мире. В разреженном воздухе идей нет места для смеха. А там, где жизнь, быт, правда и характеры, – всегда есть и смех. Я умру, когда разучусь смеяться».
И еще цитата из письма: «Я не люблю писать об „отрицательных“, м. б. потому, что я со своими героями живу годами (пока пишу), а жить с неинтересными и плохими людьми невыносимо. Такие люди есть, но я стараюсь не пускать их в свою жизнь, в том числе и в свои пьесы. Ненавидеть я не то чтобы не умею, но мне просто жаль на это времени своего, ибо я жизнелюб, добродушен и гурман…»
Тут правда, но не вся: Гладков был сложнее. В нем было не добродушие, а другое и большее – доброта, но также и эгоцентризм большого художника и большого ребенка. Были и противоречия, и то, что он сам называл «фантастическая способность обижаться», и мнительность.
Но самое главное – всепоглощающая любовь к литературе. Он писал мне: «Я больше всего ценю в литературе независимость, и всякая групповщина мне противна. Т. е. такая групповщина, которая основывается на системе взаимных амнистий. Плохая книга – это, по-моему, факт, общественная весомость которого перевешивает то, что ее автор, допустим, хороший парень. Увы, вокруг много хороших парней и мало хороших книг».
Но как он радовался каждой хорошей книге. Это было для него важнее всего на свете. В одном письме, рассуждая о всякой всячине и немножко иронизируя, Александр Константинович писал мне: «…и при всем том я чувствую себя литературно, так сказать, в форме. Пишу с удовольствием, и в общем-то больше мне ничего в жизни не нужно. Деньги сами по себе тоже не очень нужны, а лишь в той мере, в какой они дают некоторую свободу и, иногда, удобный образ жизни. Ну, Вы сами это понимаете…»
Подчеркнула фразу: «Пишу с удовольствием, и в общем-то больше мне ничего в жизни не нужно» – я сама, потому что убеждена: это и есть кредо Александра Константиновича, выраженное с предельной скромностью, ясностью и лаконизмом. Так случилось, что жизнь ему очень многого недодала, и он не мог не понимать этого. Однажды он сказал мне о себе, что он «неудачник» и поэтому так болезненно реагирует на многое. Конечно, слово не то. Но он был очень непростым, противоречивым, подчас трудным.
Он массу читал («Я прежде всего читатель, а уж потом писатель»), круг интересов был очень большим. Но был и момент сознательного отбора: какие-то эпохи особенно интересовали Гладкова, и о них он поистине «знал всё», например о Наполеоне.
После смерти Александра Константиновича его архив привезли ко мне, я на несколько месяцев бросила свою работу и занялась разборкой архива, прежде чем отдать все в его фонд в ЦГАЛИ. Никогда бы я не справилась без помощи Владимира Всеволодовича Забродина. Он приходил ко мне каждую субботу с утра и работал до полуночи. Я не искусствовед и не сумела бы так подготовить к печати все, что вышло, как сделал он. Там были россыпи замечательных материалов. Вот замысел о Наполеоне: «Я не хочу ни „развенчивать“ его, ни „оправдывать“. Просто хочу описать его сложный характер во всех его противоречиях. Он у меня будет и герой и трус, и гений и глупец». Это запись от 24 ноября 1943 года. И потом много раз Гладков возвращался к теме «Наполеон», но она попала в разряд неосуществленных замыслов. В нем не было суетности, он не спешил печататься, годами работал над своими замыслами.
О литературных вкусах Александра Константиновича можно было бы написать точно и конкретно: они были постоянными, отчетливыми и уверенными. Все, что он писал о Пушкине, о Герцене, о Блоке, надо было бы привести здесь, но немыслимо из-за объема. И потом, когда речь шла о литературе, для него не существовало мелочей. Приведу два примера: в них Гладков – читатель и писатель – таков, каким он был. Я основываюсь преимущественно на письмах ко мне и на дневниковых записях, хотя для справедливости замечу, что о Герцене он мне 19 марта 1969 года написал текстуально то же, что я потом обнаружила в его архиве. Но вот два примера из писем.
Александр Константинович глубоко возмущен тем, что режиссер в фильме о молодом Горьком позволил себе отсебятину: «В одном эпизоде мальчишка просит у газетчика выпуск Ната Пинкертона. Но действие происходит в 96-м году, а Пинкертон в выпусках стал выходить в 1910-х годах, т. е. через 15 лет».
Второй пример: я должна сообщить Марьямову, что в очерке, помещенном в № 1 «Нового мира» за 1969 год, на стр. 159 «допущена серьезная ошибка». А именно: сказано, что в приложении к «Ниве» был издан Бьернстерне-Бьернсон, чего никогда не было. Гладков просто понять не может, как такая ошибка прошла и в редакции не нашлось «книжника», чтобы исправить.
Для Александра Константиновича ошибки такого рода никак не мелочь, а вещи чрезвычайно серьезные. Точно так же, как опечатки. Каждого литератора возмущают опечатки, особенно в его собственной работе, это ясно. Но Александр Константинович был просто безутешен, когда их находил. Кроме того, его бесило, если корректор исправлял в его тексте написание слова или пунктуацию. (Я помню, что Виктор Кин тоже горячо отстаивал свое право употреблять знаки препинания так, как ему хочется, даже если это не совпадает с грамматикой, – тут вопросы слуха и ритма фразы, я это понимаю отлично.)
Я много думала об эстетической «платформе» Александра Константиновича. Он в «Вопросах литературы» написал историю пьесы «Давным-давно» с точностью, которой могут позавидовать многие литературоведы. Но мне кажется, что есть какая-то принципиальная разница между Гладковым-драматургом и Гладковым мемуаристом и эссеистом. Он любил слово сверхзадача. Может быть, разница, о которой я говорю, отчасти объясняется разницей сверхзадач, которые си ставил перед собой. О литературе мы говорили всякий раз, когда Александр Константинович приходил, вернее, говорил он. И писал длинные письма.
У него была абсолютная независимость оценок, и он презирал литературную моду. Вся Москва увлекается «Мастером и Маргаритой», – Гладков «никак не мог заставить себя увлечься этой вещью». Ему чужда философия Булгакова.
Это только один пример. О конкретных оценках всегда можно спорить. Александру Константиновичу не нравилась знаменитая трилогия Фолкнера, потому что это «растрепанная проза». Но уж чуть ли не рассорились мы из-за романа «Шум и ярость»: Гладкову неинтересно, это патология и еще более «растрепанная проза». Он не любил Рабле, он не любил всего, что казалось ему извращенным. Думаю, правильно будет сказать, что он любил настоящую традиционную литературу, реалистическую и психологическую, но не терпел ничего, что казалось ему нарочитым новаторством или манерностью. В письмах ко мне много конкретных оценок: нравится «Железный Густав» Фаллады; нравится Чивер; нравится роман Кеппена «Смерть в Риме»; нравится «отличный Честертон», напечатанный в «Вопросах литературы»; нравится роман Труайя «Семья Эглетьер», находящийся «внутри традиции». О том, как Александр Константинович любил Моруа, он прекрасно написал в «Прометее». Очень большое впечатление произвел на него роман Томаса Вулфа «Оглянись на дом свой, ангел». Настолько сильное, что заставил его «изменить мнение об американской литературе». Вполне естественно, Александр Константинович не переносил французскую школу «нового романа». Но и Кафку он не любил («Кафка меня не увлек. Это современный Леонид Андреев, но я равнодушен к Андреевым любого сорта»). У Франса он любил только «Боги жаждут».
Здесь нет возможности говорить о Достоевском. Мы много о нем спорили. Из великих романов Гладков любил только «Идиота». Но он восхищался юмором Достоевского («Село Степанчиково», например). В «Бесах» он признавал только Степана Трофимовича. Что-то было в творчестве Достоевского, что Александру Константиновичу казалось «почти патологическим», но это особая тема.
Вообще тема «книги» была перманентной. В письме от 8 января 1970 года Гладков перечислил, о чем он мечтает, – шесть пунктов, второй гласил: «Достать Камю». Камю он достал, но мечты этого типа постоянны. Не помню периода, когда бы он не боялся: «вот мы пропустим…» Сплошь и рядом мы все-таки не пропускали, но из-за паники, которая начиналась, я звонила в Пермь, в Саратов, в Ленинград…
В дневнике Александра Константиновича есть запись, датированная 10 января 1964 года: «…сейчас бы помереть, и станешь легендой, и постепенно всё издадут, что написал, и приятели будут писать воспоминания о чудаке и светлой личности, а я и не светлая личность и не чудак, а человек очень много думавший и очень много намеревавшийся сделать и очень мало сделавший, любивший жизнь больше славы и успеха».
Ему оставалось жить чуть больше двенадцати лет, и это как раз годы нашего знакомства и дружбы, интенсивной переписки и долгих разговоров.
О чем только мы не говорили. Помимо книг, я имею в виду. Часто это бывали не диалоги, а монологи Александра Константиновича: ему надо было выговориться, со мной это получалось, я понимала, что живется ему нелегко, знала его мнительность и старалась не огорчать его. Было в нем что-то такое детское. Вот он поспорил о чем-то (забыла, о чем) с Юрой Трифоновым и подробно рассказывает мне. Я неосторожно говорю: «Мне кажется, Юра тут прав». Александр Константинович молчит, но потом не выдерживает и совершенно серьезно заявляет: «Это не очень лояльно с вашей стороны». Ему на самом деле казалось, что это нелояльно.
Была полушутливая, полусерьезная теория, согласно которой «друзей надо держать по разным карманам». И еще были «сферы влияния». Поскольку я явно принадлежала к его сфере, не надо было мне соглашаться с Юрой. Но так получилось, что если АКГ (я так звала его часто) ссорился с кем-нибудь из друзей, то я должна была раньше все выслушивать от него, а потом «вступать в игру». Была целая драма, когда Трифонов в какой-то повести поселил не слишком симпатичного литератора в Загорянке. Он совершенно не имел в виду Гладкова, но тот был единственным реально существовавшим писателем, жившим в Загорянке, и ему показалось, что могут найтись люди, которые сочтут его прототипом. Тут я решительно встала на сторону АКГ и устроила Юре сцену. Он сначала спорил, а потом переделал Загорянку на Валентиновку, и Александр Константинович успокоился.
Врагов – мы это знаем от него самого – у АКГ практически не было, но были бывшие друзья, которых он зачеркнул навсегда, а они подчас этого и не знали. Встречает он однажды такого зачеркнутого друга в ЦДЛ, тот начинает разговаривать и грозится прийти проведать его. Александр Константинович рассказывает мне всю сцену в ЦДЛ, воображение заводит его далеко, и он начинает совершенно серьезно говорить: «А вдруг он придет без звонка?» Пробую успокоить его: «Да не придет он», по АКГ упрекает меня в том, что я недооцениваю, не понимаю, и так далее.
Потом он успокаивается и мягко говорит, что я «не театральный человек» и именно поэтому не поняла. Мне кажется, он постоянно был комедиографом, все вспышки были не наигрышем, были совершенно настоящими, и он тоже по-настоящему нередко нервничал из-за сущих пустяков.
У меня около двухсот его писем и записок. Еще при его жизни я первые сто двадцать писем с его разрешения отдала в ЦГАЛИ, но оставила себе копию и написала «Комментарий», который отдала АКГ. Он был рад и, кажется, польщен, ответил тоже письменно, с чем-то соглашался, с другим спорил, объяснял.
Однажды я получила от него письмо, посланное по почте (а жили мы рядом, только в разных корпусах). Это было к Новому году, и Александр Константинович решил послать мне стихи. Они начинались так:
Хоть поздравления Вы не ждали,
пускай примчится к вам оно.
Лежат другие письма в ЦГАЛИ
давным-давно, давным-давно.
А иногда, когда бывало хорошее настроение и книжная тема оказывалась (на этот вечер только) исчерпанной, АКГ говорил: «Теперь давайте посплетничаем». Надо ли пояснять, что никогда мы не сплетничали. Это тоже было своеобразной театрализованной игрой. Но, если говорить серьезно, его интересовал быт, разные истории, жизненные факты, все, что не было «пустыми абстракциями». Помню, как я его упрекала в том, что он создает «театр абсурда» и всех нас, его друзей, втягивает в этот театр, подчас создавая совершенно невероятные ситуации.
С определением «театр абсурда» он решительно не соглашался. Были вечера, когда он рассказывал мне сюжеты. Сюжеты пьес, которые так и не успел написать. Часто это были не настоящие сюжеты, а какие-то черновики, наброски, – он просто думал вслух…
«…И постепенно всё издадут, что написал». Вышел сборник пьес, который он успел сдать издательству «Советский писатель» при жизни. Вышла книжка «Годы учения Всеволода Мейерхольда», большой том «Театр. Воспоминания и размышления». Теперь вот эта новая книга.
Для людей, любивших Александра Константиновича, его смерть была страшным ударом, это не гипербола. Он был человеком необычайного ума, таланта, благородства и обаяния и в чем-то поистине неповторимым.
Была еще одна запись, более ранняя, от 24 июня 1963 года: «Все время думаю об одном: надо постоянно, неотрывно, исподволь все время писать что-то большое. Иначе жизнь не имеет цены, балласта осмысленного труда. Дело не в том, чтобы прославиться или разбогатеть, а в том, чтобы что-то сделать вровень своим силам. Не прожить жизнь силачом, никогда не поднимавшим ничего, кроме картонных гирь».
Александр Константинович Гладков был глубоко русским писателем, муромским богатырем – недаром его могучий организм так долго сопротивлялся болезни. Он был патриотом в высшем смысле слова. Масштаб писателя не определяется внешним успехом. Была громкая слава, связанная с классической пьесой «Давным-давно». Все последние годы Александр Константинович жил замкнуто, напряженной внутренней жизнью, в полном соответствии с дневниковой записью о «балласте осмысленного труда». Может быть, не все мы, современники, отдавали себе до конца отчет в том, что Александр Константинович Гладков, такой, каким мы его видели и знали, неминуемо займет в истории русской культуры подобающее ему место. «Главный редактор – великое время», – писал Твардовский. Наносное и сиюминутное уйдет, и останется только подлинное. Лучшее из того, что успел написать Александр Гладков, принадлежит к этому подлинному.
Цецилия Кин








