Текст книги "Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 103 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]
Так-и-знал! так-и-ждал Ленин, что Милюков сорвётся! Крохобор, у него не хватает ни фантазии, ни смелости. „Отказаться от захватов” ему бы сейчас – и крепко стало бы правительство внутри и заставили бы союзников опешить, выиграли бы инициативу перед ними. Но Милюков – не охватывает всей ситуации и всех возможностей. Он подтвердил договоры – и на этом попался!
А вот уже привезли из „Правды” и машинописный текст ноты. Ленин схватил его с нервной радостью, быстро прогрызая глазами. Так! Так! Он даже читал не столько сам текст, а сразу – как на него отозваться, грохнуть резолюцией ЦК. Совершенно подтверждалась правильность позиции нашей партии: Временное правительство – насквозь империалистическое, все его обещания – обман, и не могут быть ничем другим впредь!
Ра-зор-вав-шаяся бомба! И – от отыгранного Милюкова мысль опережает сразу к Исполкому: какое заслуженное банкротство Чхеидзе, Церетели и компании! Политика вождей Совета окончательно разоблачена! А ну, а ну, посмотрим, что они будут делать? Рас-теряются, нечего им делать. Проглотить пилюлю? Значит навсегда отказаться от самостоятельной политической роли, завтра Милюков положит им ноги на стол. Издумывать какую-нибудь гнилую середину? Вот теперь они наказаны!
Ка-кая находка! Вот её и не хватало! На эту милюковскую ноту теперь как можно мобилизовать массы! Вот для чего и приехал на месяц раньше! Уж если подорвал репутацию поездкой – так теперь и действовать скорей, использовать опережение времени! Эта нота окончательно разрывает всю тучу травли – и из угрожаемого положения мы сразу переходим в контратаку! Спешить ударить! Неповторимый момент для двойного удара: и по правительству! и по Исполкому!
Вечно-работающий мозг Ленина никогда не замедлялся ни от какой внешней внезапности: он перерабатывал всякое вторгшееся событие, усваивал его и работал дальше.
Сжигает, сжигает нетерпение: так что? Уже идти на восстание? Од-на-ко: мы ещё не готовы. Военка неравно успела: в немногих полках – крепкие гнёзда, а то – слабы, слабы. Любой риск! – но не ради риска. При купаньях Ленин первый входил в холодную воду. Но когда в эмигрантских собраниях пахло начинающейся дракой – он первый уходил. Идти смело! – но только на то, что необходимо.
Нота – удача, но преждевременная. Такого быстрого хода – не ожидал! Эти полмесяца как ни напряжённо действовал, как ни сколачивал ряды, – а всё равно события опередили. Красная гвардия – нет, ещё не готова у нас.
Слишком быстрая удача.
Но массовые демонстрации – завтра необходимы. Поднять заводы, где мы в большинстве. И пытаться раскачивать солдат тоже.
Сегодня ночью уже не до сна.
Сел в дальний угол, набрасывал резолюцию ЦК бегучим карандашом.
Никакие изменения личного состава правительства, подменяющие борьбу классов… никакие личные перетасовки, отставка Милюкова… Единственное спасение для мелкобуржуазной массы – переход этой массы на сторону пролетариата… Только пролетариат может разорвать путы финансового капитала… Всю государственную власть – в руки пролетариата, совместно с революционными солдатами…
Время от времени звонил из Таврического Зиновьев, передавал, какой там переполох на Исполкоме.
Ленин подходил к трубке – и просто брался за живот: ну, кувырколлегия!… Каша вместо мыслей! Бездна путаницы!
47
По вечерам теперь Исполком не заседал, а только бюро, и то не всегда поздно, и никогда все 24 человека. Сегодня вечером в ИК оставалась только верхушка, да несколько членов где-то по Таврическому, в своих комиссиях. Вдруг привезли из правительства пакет на имя Церетели. Он тут же вскрыл его, при Чхеидзе, Скобелеве и Дане, и увидев, что это – нота союзникам, та самая обещанная правительством и вынужденная Советом нота, – стал читать её вслух. За это время вошёл Брамсон, потом Гольденберг, и слушали со средины.
Сперва всё шло нормально, и Церетели, кто вправе был считать эту ноту своим личным достижением, читал с удовольствием, звонко, красивым голосом. Подтверждалась декларация от 27 марта (вырванная Церетели), которая теперь доводилась до сведения союзников. Опровергались вздорные слухи, что Россия готовит сепаратный мир, подтверждалась верность „тем высоким идеям”, которые высказывали государственные деятели Европы и президент Вильсон. (Тут пришлось и покривиться, потому что идеи революционной демократической России были несравненно выше тех всех и именно на них приличнее было бы сослаться.) А дальше уже шла очень замаскированная, сложно составленная фраза: с одной стороны – о самоопределении угнетённых национальностей, что гласили и все социалисты, – и тут же об „освободительном характере войны”. И хотя второе, вообще говоря, не противоречило первому, но – в каком смысле? только в социалистическом. А сказано так, как это повторяется каждый день союзниками, то есть что у англо-французских капиталистов – тоже освободительный характер войны?…
Церетели запнулся, задумался, перечитал. Насторожились и другие. Ещё две лёгкие фразы, проникнутое духом освобождённой демократии Временное правительство, – а дальше удар: совершившийся в России переворот не повлёк за собой ослабления её роли в общей союзной борьбе! И, кто ещё не понял: всенародное (в России) стремление довести мировую войну до решительной победы лишь усилилось!
Не только настрявшая всем „решительная победа”, ненавистный лозунг войны до конечной победы, но какая война – не своя собственная, а мировая! – и её тоже до решительной победы!? до последней победы английских сипаев в Месопотамии, итальянцев в Каринтии и перехода французами Рейна? И стремление к такой победе от революции ещё усилилось?? – вот что резало! Сумасшедшие! Обезумелый Милюков! что они писали??
Церетели остановился не только ошеломлённый, но зажатый душой, но больно пристыженный как соучастник этого позорного документа. Он – громче всех обещал и пленуму Совета, и Всероссийскому Совещанию (и на том громил Нахамкиса), и всей России, что с правительством сговорились, оно уже не отклонится от избранного пути, что будет „хорошая нота”, – и как же теперь вот этот кошмар объявить революционному народу? Да всех нас и разнесут!
Чхеидзе за столом подхватил голову руками и сидел вылупив глаза.
Все напряглись, исказились, все понимали.
Дочитывал с ещё большей тревогой. А там катило бесстыдное – „вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении союзников”, – то есть принятые Николаем Вторым!… И – ещё раз „победоносное окончание войны”, и – ещё раз „в согласии с нашими союзниками”, и как последние гвозди в крышку гроба – „гарантии и санкции”, которых нужно добиться демократическим союзникам!
То есть – ничего подобного!! То есть – ничего и близко к тому, о чём уговаривались, в чём весь смысл социалистических идеалов мира, циммервальдского понятия о мире и войне! Просто – как насмешка, как плевок в лицо! Русская демократия, первая в мире, уже возгласила отказ от империалистических целей – и снова на неё нахомучивали их же?
Церетели с растерянностью, со стыдом, но и с румянцем грузинского гнева смотрел на товарищей. Он был мучительно уязвлён: он так заранее детски радовался успеху с этой нотой! И уже Совет обращался к общественному мнению западных стран, чтоб они тоже давили на свои правительства, чтоб они имели такой же успех над своим империализмом, – и теперь такой позор?
И в виде глумления подавали нам как выполнение наших же требований??
Так остановить!! Остановить ноту!!!
Поздно. Тут догляделись до даты: она телеграфно сообщена всем русским послам – 18 апреля – вчера днём – в день 1 мая! – за спиной торжествующего народа! – пока мы все ликовали, а дипломатия гнала свою чёрную депешу.
Но – тогда утром? Почему – утром сегодня они нам не сообщили? – почему только поздно вечером 19-го? Это уже негодяйство! – они подстроили на такой день, когда нет газет, и можно затянуть неведение!
Уж и не спрашивай: почему вообще не показали ноты советским заранее?
Окостенелый в той же позе Чхеидзе сумел через сжатые зубы сказать только:
– Милюков – это злой дух революции.
А другие вскрикивали раздражённо, с бранью, с негодованием.
Да! Если бы Милюков специально хотел вызвать разрыв между Советом и правительством – он не мог бы найти лучшего средства.
Это значит – он выкрадывал реванш за своё поражение 27 марта!
Остановить печатание в газетах?? Можно, но бесполезно, это уже ничего не изменит, нота пошла.
Тем временем подошли Либер, Войтинский, неизменный Богданов – и требовали читать для них. Да и для самих себя надо было повторить. Ещё раз прочёл вслух Церетели. Гудение негодования становилось громче. Ещё раз прочёл Богданов. Кричали, и не только левые:
– Провокация!
– Вызов!
И если бы Ираклий Церетели был бы сегодня всё тот же пламенный студент-первокурсник, который с надрывом горла 11 лет назад с думской трибуны бросал вызов Столыпину, – он сейчас не сдержал бы своего гнева, а как вождь ИК и Совета – вызвал бы взрыв бездны, – и с завтрашнего утра закипела бы русская революция, какой ещё не видели. Но после 6 лет Александровского централа и 5 лет сибирского поселения – это был уже совсем другой Церетели, не поддавчивый слепому гневу. В перечитываниях он сейчас искал не усилить то, что взрывает, а – знаки смягчающие, успокаивающие, даже может быть оправдывающие?
И – находил. Да, были там и вполне положительные куски фраз.
Во имя общих интересов революции – надо было держаться умнее этого глупого злого Милюкова!
И когда все заругались и закипели сильнее прежнего (а Чхеидзе сидел такой же окостенелый, после смерти сына он часто впадал как бы в летаргию, и полчаса мог сидеть, если его не тронут) – Церетели нашёлся отозваться и так:
– Товарищи! Во-первых, не будем всё-таки забывать, что эта нота есть всего лишь приложение к декларации, а та декларация, нами всеми одобренная, тоже теперь пошла к союзникам при ноте, и впервые стала дипломатическим фактом. Она во многом нейтрализует и положительно превосходит вредность этой ноты. А во-вторых, давайте хоть разбирать по отдельным выражениям: правительство и не может говорить языком нашего социалистического Манифеста, у дипломатии свой язык. И если разберём, то и в ноте ряд вопросов подан вполне в мирных тенденциях демократии.
Но мировой социализм – ненавидел тот буржуазный дипломатический лексикон!
Брамсон, такой обычно сдержанный, вежливый, спросил с нервной резкостью: думает ли Церетели, что правительство намеренно редактировало ноту в недопустимых выражениях, чтобы отмежеваться от советской демократии?
Церетели, всё более умеряя себя, ответил, что только один министр может иметь такую цель – Милюков. Большинство же министров, напротив, при всех переговорах обнаруживало желание согласовать свою линию поведения с нашей.
– Чем же тогда можно объяснить такую ноту?
– Я думаю – только поразительным легкомыслием министров.
И правда же: ну чем другим можно было объяснить после тех доброжелательных встреч?
– Но чего стоят такие куклы министры?
– А что смотрит там Керенский?
– Керенского!!
– Вызвать сюда, наконец, Керенского!! Он – наш член или не член? Чёрт подери, он заместитель Николая Семёновича, а ни разу тут не был!
Уже и без того у нескольких телефонов дворца стояли, сидели, вызывали всех членов ИК на экстренное ночное заседание. Теперь добавился и вызов Керенскому.
Но служащий министерства юстиции ответил, что Керенский заболел и приехать не может. Ну тогда пусть подойдёт к телефону! Нет, он заболел и горлом, и не может говорить даже шёпотом.
Тут сообразили: когда ж он заболел, когда час назад громко выступал на митинге в Михайловском театре?
Да, и сразу после того внезапно заболел. Ему очень плохо.
Врёт, сволочь! Врёт же!
Но не доберёшься!…
Тем временем подъезжали новые члены, и больше всё левые, особенно будоражимые – Кротовский, Лурье, Александрович, и все большевики, это был их праздник, торжество над линией Церетели, – и они упивались, кричали и требовали. Обсуждение приняло самый бестолковый характер, больше всего бесились – как смело правительство не показать ноту заранее?
Наконец в полночь Чхеидзе открыл официальное заседание. По позднему времени собралось меньше половины членов ИК (и преимущественно левые), но и этого было достаточно, все 80-90 и никогда не собирались, а кворум у них считался всего одна треть.
Заседание происходило при растерянности, заминке разумных правых, и при неистовом горлодёрстве левых, которые искали на этом случае вообще перекачнуть Исполком на свою сторону опять и взять большинство. Они настояли на созыве экстренного пленума Совета сегодня же! Они справедливо кричали, что Милюков издевается над Советом, что он вернулся к позиции старого царского правительства (и против этого не поспоришь), и должен быть ликвидирован из правительства в 24 часа! Они обвиняли Контактную комиссию, что она не смеет разговаривать с правительством полным голосом, почему она прямо не потребовала, чтоб и наше правительство и союзники присоединились бы к Манифесту Совета 14 марта?
Тут остроумно нашёлся Скобелев, от кого и ожидать бы нельзя.
– Когда Совет издавал Манифест, он катил по нашей ширококолейной русской дороге. Но когда правительство обращается дипломатически к европейским союзникам – оно должно приспособиться к их узкоколейной дороге. В Англии и Франции невозможно говорить о всеобщем мире так легко, как у нас. Нота Милюкова не дипломатическим языком плоха, а что под его предлогом подменяет наши лозунги лозунгами империализма.
Теперь Церетели сообразил, что надо начинать с телефонного звонка князю Львову, спросить же разъяснений, – но упущено, не телефонировать же после полуночи.
Неистовал безудержный Кротовский: что кончилось время всяких переговоров с цензовой властью! На провокационный вызов правительства мы должны апеллировать к массам! Теперь на сцену должны выступить народные массы – и весь мир увидит волю русской революции!
Да даже меньшевик Богданов, обычно деловой, был вне себя от негодования, кричал неуравновешенно:
– Да! эта нота наносит удар прежде всего нам, большинству Исполнительного Комитета! Переговоры с правительством с глазу на глаз потеряли смысл. Надо обращаться к массам! Только их выступление подействует!
Каменев, сохраняя однако завидное спокойствие, академически доказывал, что всегда были правы большевики, и только они. Нынешние министры – представители буржуазии и никакой другой политики проводить не могут, что и доказывает дипломатическое произведение господина Милюкова. А призвать массы – большевики, конечно, всегда готовы, – не для того, чтобы переубедить буржуазное правительство, это невозможно, но потому что уличные движения – лучшая школа политического перевоспитания масс. (А Зиновьев всё выбегал, наверно звонил в ленинский штаб.)
От эсеров не было Чернова, а только сумасшедший Александрович, которого уже привыкли не слушать. Он кричал: за борт это правительство! Свергать немедленно! Не нужно нам их победы в войне! Наша победа была 27 февраля!
С опозданием, но к счастью пришёл – Станкевич. Он уже часто совпадал с Церетели, и сегодня тоже. Что не надо терять голову, декларация всё-таки посылается союзникам, и они поставлены перед фактом нашего отказа от аннексий. Тут – не обман со стороны правительства, а неуместная выходка Милюкова, известного „гения бестактности”.
После того как страсти поплескали часа два, стали больше говорить: что же всё же делать, как поступить? Расширяли, что дело – не именно в этой ноте, а мы их плохо контролируем. Обладаем такой силой! – и не хотим её применить. Упрекали и так, что „контроль над правительством” вообще отжившая мера, надо как-то иначе.
Упрёки падали всё больше на Контактную комиссию, и Церетели, ставши теперь её душой, отвечал:
– В возбуждённой сегодняшней атмосфере поднять массы против правительства легко. Одни хотят этого – для свержения, другие – для убеждения. Но если мы развяжем народную энергию – удержим ли мы её под контролем? Не начнётся ли всеобщая гражданская война? Да правительство само держится за Совет, и будет радо исправить положение без всякого нашего призыва к массам.
Но какое требование предъявить правительству? Церетели терялся, ещё не знал. Он понимал, что нельзя требовать исправления ноты в форме, унижающей правительство: тогда оно уйдёт, и придётся советским брать власть, а они не готовы.
И ещё говорили, и ещё спорили – а стрелки перешли 3 часа ночи. Больше уже и головы не варили, и смысла не было спорить. Найти решение и согласиться на него – становилось невозможно. Ничего не постановили, отложили, – собраться завтра днём, когда теперь? Часов в 11? в 12?…
48
К четырём часам ночи вернулся Станкевич домой после ночного Исполкома – на столе записка от Наташи (у них теперь часты стали записки, он всё возвращался не вовремя, и дочку Леночку почти не видел): трижды звонил Керенский и просил непременно тотчас звонить ему, в любое время ночи.
Вот как? да он же говорить не может?
Голова – котёл, только спать. Но позвонил. Оттуда вполне живой и нервный голос:
– Владимир Бенедиктович! Вы можете ко мне приехать немедленно? Я высылаю за вами автомобиль.
– Алексан Фёдорыч, помилосердствуйте, я не спал всю ночь, и сегодня будет тяжёлый день, я должен поспать. А скажите по телефону.
– Никак нельзя! – категорический голос. – И невозможно откладывать!…
– Ну, а всё-таки?
– Нет, никак!
Чуть-чуть уже и не поехал. Но уговорил его: на ночном заседании не решено ничего, дневное начнётся не раньше одиннадцати, до того – заеду. И свалился.
К Керенскому он тепло относился: за искренность, живость реакций, простоту в отношениях. А в первомартовские дни неожиданно и восторженно почувствовал в нём того человека, какой бывает в каждой революции только один и чудесно угаданным ключиком умеет всё отомкнуть. Потом стала коробить поза в некоторых его выступлениях или тон о фронте: что, дескать, кто погибал три года на фронте – творили своей смертью победу новой великой демократии, – как это легко кинуть из Петербурга, тут Станкевич стал очень чувствителен. Но всё же это был единственный наш – разумных, умеренных социалистов – человек в центре событий, и ещё пригодится для больших дел, и надо беречь его от всякой компрометации. За последние дни Станкевич заставил „Известия” печатать и речи Керенского, чего они никогда не делали.
Спал 4 часа, а дальше и не спится, облил голову холодной водой и, не позавтракав (и опять не повидав ни жену, ни дочь), поехал на Екатерининскую, в министерство юстиции.
В прихожих комнатах перед кабинетом министра – не слишком убрано, валяются и окурки. Помятые курьеры ещё не унесли свои матрасы: спали у дверей министра? А в кабинете в вазе – большой букет сегодняшней свежести – из роз, тюльпанов, георгинов, и все – красные.
Керенский – в халате, ярком, туркестанском, на правах больного. Видно, спал не много, воспалённые глаза. А движения – как всегда метучие. Заперлись.
И – ни в чём не скрытничал, с полной откровенностью, и эта искренность очень располагала. Он – в капкане! Он – в отчаянном положении! У него просто внимания не хватило уследить за всеми хитро-прорытыми выражениями милюковской ноты, да может быть и рассеялся, да может быть и спешил: ему казалось главным, что нота – идёт, а такого подвоха он не ожидал даже от Милюкова.
Хриплый срывистый голос. Без надобности хватался на столе за газету, за ключи, разрезной нож. Лицо лихорадочное и измождённое.
Не ожидал он вот чего: такого резонанса! Всю ночь – сколько телефонных звонков!! – подходят дежурные чиновники. Какое возмущение со всех сторон! И Милюков же будет козырять, что правительство одобрило! – так всё падёт на Керенского! А ведь он – и заместитель председателя Совета, у него положение совсем между Сциллой и Харибдой! А – что было ночью на Исполнительном Комитете? что? что?
Таким беспомощным не только не видел, но и представить себе его не мог Станкевич. И этот ёжик мальчишеский, трогательный, никогда не дошло до взрослой причёски.
Станкевич рассказал про ночной Исполком. Не повеселел Керенский: вляпался! Можно потерять едва что не голову, а министерский пост погиб! (И что бы стоило на один день раньше заявить особое мнение?!) Сегодня – грянет вся буря, и сегодня он – никуда, болен! и без горла! Но просит Владимира Бенедиктовича: по возможности уводить прения от того, что министры дали согласие, при чём тут другие министры? это единолично схитрил Милюков! И – ещё раз сегодня заехать рассказать, потому что тут задохнёшься в неведении!
Очень посочувствовал ему Станкевич. Пообещал – делать, что можно, и ещё заедет к вечеру.
Ехал от него опять в шикарном министерском автомобиле, думал: да, этот кризис несомненно показывает: так, как шло до сих пор, продолжаться не может дальше. Дефект – в самой конструкции нашей революционной власти. Невозможно Исполкому делать собственные дела чужими руками. Или: отдать цензовикам полную власть в правительстве и больше им не мешать. Или: устранить Временное правительство и стать вместо них самим. Или: разделить с ними власть коалиционно, но открыто и полновластно.
Однако закруженность Исполнительного Комитета такова, что ни один из этих трёх выходов им неприемлем – по какому-нибудь из теоретических вывихов.
А четвёртого выхода – нет.
Ещё неизвестно, как эту всю суматоху используют ленинцы.