Текст книги "Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 103 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]
Alea jacta est! – и что ж теперь балансировать. Карты открыты, и надо иметь мужество стоять за свои убеждения. Так и писать:… продолжая питать полную уверенность в победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками…
Надо выбрать одну сторону – и на ней стоять. Недопустимо дать поколебать союзные отношения. Недопустимо уменьшить или ослабить русскую долю в итогах войны – особенно теперь, когда война кончается.
И на закрытое заседание совета министров о ноте настроился Милюков несокрушимо.
Заседание устроили – в довмине, у Гучкова. Такой важный вопрос, что должны присутствовать все, а Гучкова уже вторую неделю не видели в Мариинском. Итак, поехали все к нему.
Он вышел к ним из спальни слабым шагом. Поздоровался, не с каждым за руку, – поклонился общим поклоном и опустился в откинутое кресло. Ослабление сердца, шалило оно давно, – а выглядело так, что вот он среди них первый подкошенный, раненный.
Смотрел Павел Николаевич на его тяжёлое хмурое лицо с сожалением и глубоким неодобрением. Никогда Гучков не был друг, никогда союзник. (Когда Милюков после американского турне вошёл в Третью Думу – то большинство сразу встало и вышло, в протест против его американских свободных речей, – и Гучков же вышел из первых.) Но в такие-то недели, на таких-то вершинах – могли бы объединиться. Только Гучков тут ещё и понимал как следует, что такое проливы. Как бы они выстояли вдвоём! – совсем иначе направили бы правительство. Да не только не поддержал Гучков союза – он и своего-то места не удерживал. Вот тебе и знаменитый дуэлянт. От пессимизма ослабилась его воля.
Как и ожидал Милюков, бой против семёрки и за мозги остальных – не был лёгок. И прежде всего атаковали проливы, что это отрыжка старого славянофильства. (Милюков – и славянофильство!…) Не поскупился объяснить им вопрос в полноте.
Недобросовестно смешивать мои взгляды на проливы со славянофильскими. Я настаиваю не по шовинистическим мотивам, и вопрос о самом Константинополе для меня второстепенен. (Хотя не забудем, что турками – он просто захвачен, он никак не их.) Но: нам нужен выход в море для экспорта продуктов нашего Юга. И: мы должны обеспечить себе лёгкость защиты Чёрного моря. Проливы нейтрализованные (как уже публично соглашались Керенский и Терещенко) этого не обеспечивают: нейтральные проливы могут легко захватить, они открылись бы для чужих военных судов и, значит, в Чёрном море придётся держать постоянные большие силы. Нынешнее турецкое владение проливами – даже лучше, чем нейтрализация. Но в Константинополе сегодня – уже Германия. Так что истинная постановка вопроса: будут ли проливы германские или русские? И взятие нами проливов должно стать совершившимся фактом ещё до мирной конференции, иначе мы их не получим.
Затем дискуссия об „аннексиях и контрибуциях”, левые министры легко и бездумно переняли этот левый (на самом деле германский) лозунг. Объяснял Милюков терпеливо. Отказ от „аннексий” есть отказ от перестройки Серединной Европы и Балкан, и для Англии он даже лёгок, ибо у неё там нет интересов, она вон спешит захватить Месопотамию и Палестину, а Россия пусть хоть и ничего не получает. К чему весь этот лозунг? – чтобы Россия освободила союзников от обязательства отдать нам проливы? Ну что ж, они охотно пойдут на эту жертву. Отказ от „аннексий” может ускорить заключение ближайшего мира, но не даст Европе мира длительного. И почему же Россия должна стать жертвой отрицательных сторон революции, чтоб её жизненные интересы ослабились? И неужели отказ от прав России вызовет подъём духа в войсках?
Керенский (даже голоса его пронзительного Милюков стал не выносить) настаивал, что если уж не включать „аннексий и контрибуций”, то во всяком случае – „самоопределение угнетённых национальностей”. Милюков сразу его поймал: согласился. (Это же оно и есть: перестройка Серединной Европы, освобождение западных и южных славян, трансильванских румын, заодно эльзасцев и армян, и ужатие наших противников.) По незрелости своего ума Керенский не додумал, что „самоопределение национальностей” как раз и потребует „аннексий”, – а как же им иначе выделиться? (Это победа: „не преследовать захватных целей” – оставляет Милюкову больше свободы действий.)
Придирался Керенский и к другим выражениям, предлагал свои исправления – но хуже, это чувствовали даже его сторонники. Тогда стал ломить уже что-то совсем несуразное: чтобы в этой ноте обратиться не столько к правительствам, сколько к демократическому общественному мнению западных стран. Министры застеснялись. Князь Львов глупо улыбался. Чёрный Львов глупо каменел. Но Милюков, мастер компромисса, блистательно нашёлся, соединить с навязанными ему Альбером Тома „гарантиями и санкциями, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем”: „проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые…”
Так – и Тома сохранился (важно иметь его в сторонниках ноты), и Керенский удовлетворился, – и как будто всем пришлось.
И ещё же убеждал Милюков министров: да может только благодаря войне у нас всё ещё держится, а то бы рассыпалось. (Министры, по согласию, уже пустили слух в несколько уст: если мы нарушим союз – Япония объявит нам войну и нападёт с Владивостока.)
И получилась нота, незаметно, покрепче Декларации. Vivat, Милюков!
Но момент – исторический. И предусмотрительно не исключая неприятностей впереди, Милюков внушительно отметил: что, стало быть, правительство в полном составе согласно целиком с данным документом – и берёт на себя ответственность за его содержание?
Кто молчал, кто кивал. Не нашёлся возразить и Керенский.
Принято.
Оставалось решить дату опубликования. Дни стали все какие-то текучие: это воскресенье 16-го Совет постановил всем работать и служить, а этот вторник 18-го – праздновать по новому стилю интернациональное 1-е мая, чтобы в один день со всем Западом (хотя и в этом году на Западе его не праздновали, воюя по-серьёзному). С Советом не поспоришь. Но может быть и красиво: эту ноту как раз и пометить 18-м числом? Однако по той же причине 19-го не будет газет. Ну, значит, опубликуется 20-го, а через дипломатов потечёт раньше.
Так ещё лучше!
В общем – выстоял Милюков. Не обидел союзников, не расторг Согласия!
18-го погода была совсем не праздничная – серое небо, резкий пронзительный ветер, ни весна ни зима. Редко проглядывало через облака кислое солнце. Небезынтересно было бы Павлу Николаевичу посмотреть это народное скопище – но какая-то скованность, неловкость перед большими толпами, да и опасность (да и память, как унизительно задержали на похоронах), – нет, министрам не место в этом кишеньи, а Павлу Николаевичу особенно. Остался дома. Да уже накануне из своего министерского кабинета на Певческом он мог любоваться по верху Зимнего дворца: „Да здравствует Интернационал”. А сегодня с интересом собирал сведения по телефону, и всех просил звонить ему. И жена Анна Сергеевна ходила посмотреть, рассказывала. И заходили коллеги-кадеты.
Говорили, что уступает похоронам, но больше полустолицы на улицах. Трамвайного движения нет, не выехали извозчики, закрыты все магазины и рестораны. По всем мостам, по всем улицам стекаются к центру (да и под окнами, по Бассейной, валили), множество красных флагов (ни одного трёхцветного), на мостах еле удерживаемых против ветра. Но удивительно, что порядок идеальный: колонны послушно маневрируют, пересекаются, отступают, идут параллельно, ни одного несчастного случая. Весь Невский – лес красных флагов и плакатов, на углу Садовой – вообще не пробиться. Везде много военных оркестров, но сами воинские части организованно не маршируют, а солдаты шатаются группами и одиночками. Продвигаются через толпу грузовые автомобили с ораторами на платформах. (Но всеми платформами овладел Совет, а кадетским ораторам не дали ни одного места…) Больше всего платформ пошло на Марсово поле, там – центр митингов, и выступают все лидеры Совета, но Ленина нет, а большевиков много. А и повсюду: кто только влезет повыше, крикнет „товарищи” – уже толпа и митинг.
А – что говорят ораторы? о внешней политике что?
Например, на Мариинской площади – анархисты-коммунисты, чёрный флаг с красными буквами, кричат всякий бред: скорейшее окончание войны, захват всех земель, уничтожение всех частных собственностей, не верить Временному правительству и всем буржуям…
Да это вздор. А где ещё?
У самого Мариинского выступал Стеклов. И с балкона „Астории” речи. И на Дворцовой. Прекращать войну – увы, во многих местах. Но толпа спрашивает: а как прекращать? Ораторы ответить не могут. Надежды на братство народов, что германский очнётся… Несут плакаты – „Требуем немедленного вскрытия союзных договоров!” (Ого…) „Заводы Обуховский и Путиловский! возьмите дело мира в свои руки!” (Ослы…) А то: „Буржуев – в окопы!” (Травля начинается…) То подсаженный на памятник инвалид произнёс речь против братания с немцами. Офицер на Дворцовой: „Нам не нужно чужих земель, но проливы нам нужны. Вопрос о Дарданеллах – более сложный, чем нам кажется.” (Умница.) То генерал выступает, то солдат, то женщина в красном платочке. Больше всего споров везде – об аннексиях и вокруг ленинцев. Ленинцы из кожи лезут, подвижны, десятки автомобилей, и самых шикарных, наворовали, везде выступают, но успеха не имеют. Против Ленина многие резко говорят, об остальном – миролюбиво.
Оказывается, всё было не страшно. И обидно самому не послушать.
А тут ещё новые сообщения. Красочно! По Невскому на огромном грузовике плывут несколько десятков человек в разных национальных костюмах. Экзотическое шествие мусульман, всех поразило: татары, сарты, таджики, солдаты-магометане, в тюрбанах, тягучие песни, на красных знамёнах – белый полумесяц с белыми звёздами, надписи по-арабски. Очень их все приветствовали. На бундовских знамёнах – по-еврейски, и митинги их по-еврейски, и песни. Шли отдельно украинцы, поляки, литовцы, белорусы. У всех свои хоры. (Опять, опять разделяются по нациям, это тревожно.) Портнихи несут: „Цените труд иглой”. Союз петроградских швейцаров: „Долой чаевые!” Амнистированные уголовники: „Дайте нам скорее паспорта!” Дети лет пяти-шести: „Дайте трёхлетнюю бесплатную школу и республику.”
По всему видно – это и до вечера не кончится. И очень почему-то захотелось Павлу Николаевичу самому посмотреть. Казённый автомобиль – во дворе, наготове. Надел демисезонное пальто, мягкую шляпу – поехал. Через Невский – нет, нельзя ему. И Марсово поле – неприятно, обойти. Пробраться по Надеждинской, Кирочной, Сергиевской – а там по набережным.
После схода снега никем не поправленные петербургские мостовые – сплошь в ухабах, езда такая – тряханёт и сустав вывихнет. (Кадет князь Оболенский вот так в автомобиле на ухабе выбил плечом оконное стекло.) Но сегодня – тихо ехать, быстро и не проедешь.
А поют плохо – нет ни своих песен, ни гимнов. Несут красные флаги – а поют пошленькую песенку немецких гусаров. Но два раза встретил плакаты: „Долой Ленина!”, порадовался. А то: „Гряди вперёд, народ державный! Будь славен в мире и в веках!” А грузовики-то тащатся забрызганные в грязи. Наверху – наряженные рабочий с молотом и крестьянин с серпом.
Марс-Суворов обвешен красными флагами, Мраморный дворец, казармы павловцев – в гирляндах цветов. Всё Марсово поле грозно-чёрно-красное, сто тысяч народу и тысячи знамён. Объехали благополучно.
А Нева – как будто снова сковалась, снова лёд хватает у берегов, а посредине проносится рыхлый.
Юнкера. И что ж несут? „В борьбе обретёшь ты право своё” и „Пролетарии всех стран, соединяйтесь”. Ну, навоюем мы с такими юнкерами.
Под огромным красно-зелёным флагом – митинг: „Товарищи, записывайтесь к нам! Гнусное царское правительство преследовало свободных эсперантистов, потому что у нас – равенство и братство…”
Ехал Павел Николаевич в открытом автомобиле, но с надвинутой шляпой, поглядывал из-под полей. А на Английской набережной – встречная толпа солдат, правда невооружённых, ёкнуло сердце: узнали!
И сразу – поперёк дороги, остановили машину. Недружелюбно кричали:
– Милюков!… Вот он!… Попался!
Но, к счастью, превалировало сегодня настроение мирное, не бой же был. Да и Павел Николаевич на самом деле – десятка неробкого. Не стал укрываться и отговариваться, а поднялся в машине в рост, как оратор, будто того и ждал, снял шляпу на сиденье, обнажил седину. Очки прочно сидели на ушах. И бесстрашно глядя на сердитых солдат, скрестил руки (не любил он дешёвого жестикулирования) и обратился к ним с речью. Спокойно:
– Товарищи! Старая власть своими бюрократическими приёмами не могла добиться единения страны. Но сегодня вы видите это единение в торжественном народном празднике. Первое Временное Народное Правительство работает, не покладая рук. Но ему необходима ваша поддержка. Враг близок и надеется нанести сильный удар по революционному Петрограду. И мною получена секретная телеграмма, что немецкий штаб рассчитывает не столько на силу своих армий, сколько на то, что русская свобода потонет в анархии. Мы настоятельно призываем всех вас – объединиться вокруг Временного Правительства…
И ещё так поговорил – толпа стихла. Два-три голоса что-то одобрили. И пропустили автомобиль.
Сошло. А – неосторожно было ехать.
Свернули с набережной – да не подумавши попали на Театральную площадь. А там-то – и митинги. Хорошо, что остановились на самом краю, за спинами. От консерватории к Мариинскому театру был перетянут длиннейший плакат: „Стократ священ союз меча и лиры, Единый лавр их дружно обвивает”. У памятника Глинки с помоста, обтянутого красной бязью, какой-то интеллигент произносил речь к рабочим, какой гнёт переживали при царе императорские театры и всё русское искусство. Но не дав ему договорить, отгораживая его от толпы – спереди него втеснился грузовик, где стояли матросы и штатские. И кто-то из толпы, узнав, крикнул:
– Германская братия приехала!
А маленький юркий штатский с грузовика, не смущаясь, сразу взялся за речь:
– Буду говорить о министрах. Двенадцать министров – как двенадцать апостолов. Но среди них же есть Иуда.
Милюков охолодел.
– … Кадеты говорят, нам некем заменить их? Но мы и из народной среды наберём двенадцать…
Так похолодел, что не слышал его речи дальше.
Но из толпы тому стали кричать враждебно.
Он кончил:
– Прощайте, черносотенцы! Ещё увидимся!
И грузовик пошёл, раздавая толпу.
*****
Нам памятен будет Семнадцатый год,
Да здравствует наша свобода!
(из песни на первомайском шествии в Петрограде)
37
10 апреля, в сороковой день смерти Дмитрия, отслужили панихиду в Лавре и в тот же вечер выехали с Лили из Петербурга. До Москвы ехали в международном довольно прилично, хотя коридор был набит сидящими. Следующий день в Москве прогостили в доме Шереметевых на Воздвиженке, тут уж наговорились. Вся Россия расплывается как тесто из квашни, вывернутой на пол. А собирать его – хотят Воззваниями. Это правительство ещё ни с кого и 10 рублей штрафу не взяло – кто будет его слушать? Вот если б оно проявило первые признаки силы – к нему бы потянулась действенная помощь со всех углов. И все – боятся говорить правду, всюду лесть, каждение массам, призывы „обожать мужика”. Россия так изучает свободу, как если б ребёнок, изучая закон тяжести, выбрасывался с пятого этажа: захватить всю землю! захватить все деньги в банках! меньше работать, больше получать! не сражаться, а целоваться. Нужно иметь сильный характер, чтобы заявить народу: это я, а не ты, знаю, что тебе нужно! Все стали очень много говорить против анархии – и этим только показывают свою слабость. А вооружённые шайки господствуют открыто.
Дальше, из Москвы, хлебнули теперешней езды: коридор забит так, что не пройти, а над головой по крыше ходят дезертиры. (Кто эту картину повидал – должен понимать, что война – кончилась.) Двое кондукторов кое-как пробили Вяземских втроём, вместе с девушкой Лили, в двухместное купе и заперли там, – а в дверь потом ещё всю дорогу ломились. Лили спала наверху, а князь Борис с девушкой – полусидя на нижней полке, ещё никогда в жизни так не приходилось. А в Грязях вещи передавали кучеру через окно – и самим бы пришлось лезть через окно – но только потому удалось через дверь, сильно помяв бока, что и многие солдаты в Грязях выходили.
А как – из Грязей теперь в Петербург уезжать! Сразу же, со станции, Вяземский дал телеграмму матери на Фонтанку 7: для поездки похороны добывайте заказывайте отдельный вагон туда обратно.
Поезд в Грязи сильно опоздал, пришёл около 5 часов дня вместо полудня – но как спустились на юг, как тепло! Ещё удивительная погода стояла – то тёплый дождь, то сразу ясно, солнце сушит, и выбрасываются яркие радуги. Не грязно, ехали легко. После петербургского месяца такое счастье – дышать этим влажным теплом, открывающим лето, обещающим плодоношение твоей любимой земле. И счастье, что Лили, без усилия и придумки, полюбила хозяйство, все его расчёты и заботы, так свободно с нею обсуждать.
А в этом году помехи ждались – совсем не только погодные. Чем ближе к имению, тем больше князь Борис волновался: что же там? А подъезжали уже в сумерках, и не посмотришь по пути. Но ещё видны на фоне серого неба – шестиугольная передняя башня и квадратная задняя, а засветились электричеством окна – можно различить и колоннаду двух верхних балконов, и долготу нижней террасы.
Дома, наконец! И сразу – слушать Никифора Ивановича, а пальцы невольно перебирают, какие тут срочные письма. Ну вот: повестка быть завтра в Усмани на заседании распорядительного комитета – то есть распорядительного, потому что он всем в уезде распоряжается, но его не зовут так, а почему-то „исполнительным”, будто он чью-то высшую волю исполняет. Настороженно ждал всю дорогу домой: что же услышит от управляющего? – и на всякий случай ждал самого худшего, хотя верить бы не хотелось. И теперь даже удивлён рассказом Никифора Ивановича: сев – идёт, и вероятно пройдёт благополучно. Вначале местные подёнщики не шли, требовали два с полтиной за день (и грозили девкам расправой, если пойдут дешевле двух рублей). Но тут приехали наниматься калужанки – и за ними сразу хлынули местные, и сейчас избыток подённых, часть отсылаем и назад. Цены: мужчинам полтора рубля, женщинам 80 копеек.
Сев идёт! – это превосходно. Час в апреле – год кормит. Сей меня в грязь – буду князь.
Но со следующего утра, не посмотрев ни полей, ни даже конского завода, погнал на паре в Усмань. Там – впечатлений оказалось больше, чем можно ожидать, даже после Петербурга. Какое смешение новых положений, лиц, идей, новостей, – сперва интересно, а потом уже и жутко. В этом распорядительном комитете вместе заседали представители города, кооперативов, земцев (князь Вяземский и был тут делегат от уездного земского собрания), земских служащих, учителей, солдат 212 полка, рабочих, крестьян (рад был увидеть здесь Тюрина из кредитного общества Княже-Байгоры, и своего коробовского Григория Галицкого, – рассудительные мужики, князь имел с ними дело при выборах в Думу). Такой разношерстный состав никогда прежде не собирался в одной комнате, они совсем не умели говорить друг с другом – но это могло бы оказаться и плодотворно, если бы правильно пошло. В комитете крестьяне шли за голосом разума, и голосовали вместе с двумя третями. Но уездный комиссар Охотников, весьма доброжелательный дворянин, оказался слаб, не мог утвердить власти комитета в Усмани и в уезде.
Прапорщик Моисеев здешнего полка, а сам присяжный поверенный из Нижнего Новгорода и открытый большевик, вполне опережал Охотникова и организаторским талантом и шалым митинговым красноречием. Он травил комитет за буржуазность – и создал свой совет рабочих и солдатских депутатов и социалистический клуб, с самыми отчаянными речами. И он же, оказывается, без помех успел пустить по уезду первых агитаторов – якобы „для организации масс”, а на самом деле они безобразничали, устраивали обыски и даже аресты. Когда доходили жалобы в Усмань – просили Моисеева остановить своих агитаторов через телефон. Но Моисеев явно издевался, и так разговаривал с теми по телефону, что только поддавал им жару. И ещё Моисеев начал создавать какой-то фальшивый „крестьянский союз”, энергия у него была бескрайняя, и никто в уезде не смел его остановить. (А кстати: почему этот 212 полк вообще стоял в Усмани, если он снабжал дивизию под Трапезундом? – и это при нынешнем состоянии железных дорог!) Одного усманского мещанина арестовали только за фразу: „Да кто такой Моисеев? сегодня он здесь, а завтра не будет его” – в том смысле, что он – не местный. Из этого раздули, что „завтра не будет его” – было намерение мещанина убить Моисеева, а Моисеев разыгрывал на митинге великодушие, что он прощает своего убийцу.
Подумал Вяземский: пожаловаться на Моисеева Гучкову? Или ещё лучше: проверить бы через Бурцева, нет ли у этого Моисеева в прошлом какого-нибудь порока по нынешней мерке? – шаг вполне в духе эпохи, хотя противно.
Но впрочем: какого порядка можно было добиться, если революционный Петроград первый же всё и разрушал? Согласно указу Керенского 80 каторжников их усманской тюрьмы, заявив о желании идти в солдаты, были одеты, обуты, отправлены в сторону фронта – и все бежали с пути. А восемьдесят каторжников, распущенных хоть и по трём уездам, – это сила!
Пробыл князь Вяземский в Усмани два дня: на уездном предводителе дворянства всё ещё много висит дел, а его месяц не было. И за эти два дня – он многого мрачного наслушался. С Усманью рядом Воронеж, рядом Липецкий уезд, сообщение хорошее, не то что по раскинутой неуклюжей Тамбовской губернии, – и сюда слухи стекаются со многих мест.
Все в одно говорили, что март – был месяц куда миролюбивей, крестьяне были готовы на всяческие соглашения, а сейчас – от близости сева, оттого ли, что катится из Петрограда, – больше требуют и берут сами, и с этим далеко зашло, не так, как в Лотарёве. Где рубят казённые и помещичьи леса. Требуют не брать на работу никого из чужой деревни, а своим платить не меньше, чем укажут. Что правительство объявило – каждый клочок земли должен быть засеян, поняли так: бросают свои поля необработанными, захватывают помещичьи. На захваченные земли не хватает семян – дай, помещик, семян! не хватает инвентаря – дай твой инвентарь! Или волостной комитет оставляет помещику из его же покосов – не на всех его коров, а сколько надо ему прокормить свою собственную семью, только. Или: заранее назначили ему день, до которого скосить луга в этом году, иначе перейдёт к крестьянам. И вот, иные помещичьи сады остались без весенней обработки, огороды вместо культурных овощей засеяны травой. Или даже берут у помещиков породистых лошадей – и используют на тяжёлых работах. (У знатного коннозаводчика – сердце обрывается, слышать такое.) А то – просто обыски в имениях, будто ищут оружия – а тащат себе что схватят. Уже и о хлебных запасах говорят, кажется только домашней обстановки не трогают.
Есть помещики – сами уже распродают и скот и инвентарь, почём удастся.
Такого и подобного – боялся князь Борис, когда возвращался в имение! Но – ничего, ничего такого в Лотарёве ещё не произошло.
А если что – откуда брать защиту?…
Приехал в Усмань один воронежский мелкопоместный и рассказывал с такой жалостью, едва не плача. Какой он помещик! – он крупный хуторянин. Но у него налаженное хозяйство, многополье, травосеянье, питомник племенного рогатого скота. Приходит под вечер толпа мужиков, человек сорок, вызывают. Вышел к ним на крыльцо. (И – что эта высота крыльца? – когда во всём уезде не жди ни защиты, ни правосудия.) До сих пор у него были самые хорошие отношения с крестьянами. А тут, от толпы, заявляет один мужик, и не голоштанный, но сильно зажиточный. Отрезать обществу десять десятин (вспаханных с осени!). И селу нужно ещё пастбище – так пустить в свой лесок – и ещё вырезать прогон туда для сельского скота через всё своё поле. (Прощай, многополье.) И – что делать? Вся сила – за ними. Согласился. (Заметил: приняли всё-таки со стыдом, благодарили.) А через два дня разобрались: никак им в тот лес не прогнать иначе, как через своё, сельское, яровое засеянное поле. Отпал прогон, отпал и лес, своё поле им жалко. А 10 десятин всё-таки отрезали.
Только кто сам своё хозяйство ведёт – может понять, что значит: пустить через себя прогон. Или захватят семенной, племенной рассадник? В час опустошится налаженное годами.
Всю жизнь мы жили с этими крестьянами – и не знали их? Они оскалились в погромах Пятого года – но то были вспышки отдельные, где дурно сошлись обстоятельства, – а чтоб такая всеобщая эпидемия зла и разрушения?… Или крестьянство просто потеряло равновесие от того, что нет привычной команды и воли сверху?
Но уже и не послушают? Говорят: народ стал как пьян, не принимают никаких объяснений.
Однако же вот Лотарёво держится. И в округе покойно.
И наверно, можно как-то обойтись? Найти язык.
К отрубникам вражда ещё больше, чем к помещикам. У них отбирают землю запросто. Или они сами являются в общину с повинной. Мир! – сила солому ломит.
Всеобщий бред у мужиков сейчас, конечно, передел земли. И – чтобы не платить никакого выкупа. И чтобы получить 20 десятин в одном месте и безо всякого переселения. И видя рядом большие поместья – как им вместить, что это – лишь малая доля российских земель? Что при дележе, на всех в России, – едва досталось бы от двух десятин и до четвертушки на семью, но зато не станет аренды. А главное, чего не разумеют: и от крестьян придётся ж тогда от некоторых отрезать.
А виноваты наши болтливые партийные публицисты, сами не знающие никакого дела, но десятилетия расточавшие басни о богатствах будущего раздела, – они и есть первые агитаторы, ещё до моисеевских. А теперь добавляют нынешние, с красными значками, „долой помещиков-кровопийцев”. Все соглашаются: где не появились агитаторы – там ещё спокойно, крестьянское настроение колеблется, но может быть ещё найдёт разумный путь? Замечено, что особенно едки балтийские матросы и солдаты Северного фронта: „Что хотим – то и будем делать, а кто против нас, тот приверженец старого режима.”
И „режим” – особенно быстро усвоили: „Новый прижим: раньше нас прижимали, а теперь мы будем!”
Но неужели же от одного страха перед этим всем – заранее сдаться? Этого – князь Борис не допускал. Бороться надо даже тогда, когда надеешься спасти лишь жалкие обломки. Да, в таких условиях сеять – большой риск. Тут как раз, на второй день в Усмани, пришли газеты с постановлением об охране посевов: Временное правительство брало на себя весь риск за посевы: уплачивать потравы и уничтожения. (Кажется, их первый достойный шаг за два месяца правления.)
И укрепился князь Борис: устоим, не сдаваться! С новыми крестьянами надо научиться разговаривать по-новому.
Вернулся домой измученный, в пятницу поздно. В Лотарёве всё так же спокойно, и сев идёт. (Отлучаясь, теперь будешь всегда бояться за жену.) И долго пересказывал Лили впечатления. При такой её малости, хрупкости, так хорошо она всегда делит линию мужества: не сдаваться!
А на воскресенье по всему уезду был назначен единый день выбора сельских комитетов, на понедельник – выбор волостных. А за ним вторник не обычен: несведущей, неуразумевшей российской деревне велено праздновать интернациональное 1 мая.
И активная тактика напрашивалась сама: в воскресенье пойти на коробовский сход. Поехали с Лили к воскресной обедне, а потом спрашивал у одного, другого, третьего мужика, когда именно назначен сход. Все кланялись по-старому, а прикидывались дурачками: не знают.
Ну, значит, значит – что ж… Не хотят. Не идти. Да, трудно их взять. Жаль. Упускалась редкая возможность. Вернулись в Лотарёво.
А часов в пять вечера нежданно явился коробовский мужик, верхом охлябь: сход собрался – и зовут князя.
Заволновался. Поехал на малых дрожках. Это значит: собрались, обсудили приглашение, и теперь все вместе топтались, ждали? Нерационально – и типично.
Толпа стояла против новой школы, у колодца. Подъехал к ней. Сняли шапки, загалдели „здравствуйте”, но шапки и надели немедленно, как не сделали бы раньше. С приступки дрожек князь Борис сказал, стараясь с добродушным спокойствием, однако ощущая и необычное новое соотношение:
– Здравствуйте! Рад, что вы меня пригласили. А то уж я думал: со свободой – вы меня и знать не хотите?
Раздались шумные показные протесты.
– Я пришёл, чтобы помочь вам советом в трудном деле. Не желаю вам мешать, буду сидеть вот в школе, выйду, если позовёте. Собрание советую вести не по старинке, когда всякий говорит, а изберите себе председателя и у него просите слова по очереди.
Ушёл в школу, чуть поглядывая издали в окно. Что за новое время? Как одолеть тебя и жить в тебе?
Дважды вызывали за советом: сколько лучше выбрать членов комитета? выбирать ли от солдаток? принимать ли голоса баб? (Их было сколько-то на сходке, тоже новизна.)
И третий раз вызвали – сообщить, что комитет избран, 11 человек (в Коробовке 2200 душ), а сельским комиссаром признали прежнего старосту. Тогда князь пригласил одних только избранных в школу – вот они теперь и главные, с ними придётся и дело иметь. Сели, и держал к ним рассудительную речь: о задачах комитета, об ответственности перед избирателями и перед властями и что значат слова „укрепление нового строя”. (И – поняли всё! Один из них потом точно передал весь смысл отцу Леониду.) Благодарили, и просили приезжать к ним на собранья впредь. Неплохое начало, кажется. Настроение у крестьян – даже идеальное.
Вчера, в понедельник, все избранные сельские комитеты собрались в Княже-Байгоре для выбора волостного комитета. Много крестьян пришло в виде публики. Председатель – печник Вельяминовых, не справлялся с крикунами. Князь Борис сел рядом с ним, унял крикунов, записывал на очередь, вызывал – да стал записывать и сами прения. Все жаркие схватки были – друг между другом, от личных счётов, от старых обид. Вид мужицкого мира всё время меняется: то он загадочно и угрожающе слит, то открыто добродушен, и каждый отдельный утопает в общем, – а вот и раздирается на все отдельные. Больше всего злобы было против волостного писаря и против правления кредитного общества – но всё обошлось благополучно, выбрали и комитет, а волостным комиссаром (уже привыкли мужики к этому сильному непонятному слову) – коробовского Григория Галицкого. Хорошо, будет своя зарука: он из тех мужиков, с которым всегда можно разумно объясниться.
Не успел князь вернуться домой, довольный, и рассказать Лили – от волостного комитета телефонировали из Княже-Байгоры, приглашали князя на вторник на торжественное богослужение – вот как придумали отмечать 1-е мая. А самих Вельяминовых никого в имении нет. И сегодня по утреннику, эти ночи похолодало, поехал в шарабане, без Лили. В церкви все оборачивались. После обедни – ещё молебен на открытом воздухе, всё чинно, как прежде. А потом? – не расходиться же, надо делать что-то особо праздничное для нового случая? А что? Никто не умел. Начали речи говорить – невыразительные, скучные, – толпа перетаптывалась, недовольная. И князь Борис решил попробовать. Поднялся на пень, и: