Текст книги "Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 103 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]
25
С тех пор как он уехал – будто затормозили время: то оно неслось, а то – поползло.
Но всё время, когда Ликоня и не думает о нем, – она о нём думает, он – есть у неё.
И прежние мартовские дни, которые лились сплошным потоком, она потом различила отдельно, каждую встречу.
Потому что тогда – задыхалась.
Страшно другое: а после новой встречи – уже потом не ждать? Даже подольше бы встречи не было, нескорее – не ждать.
Увидела поразительно красивую – и захотелось быть такой же красивой, для него!
Письма. (Пишет!!) Радость даже смотреть, как он пишет решительные буквы на конверте – но каждое и страх открыть, пугает: а вдруг?… За строчками вдруг окажется – изменился?
Но одной только „Зореньки” уже довольно для чуда. Но если, как начнёт письмо, в него „вступает тёплое волненье” – то это уже так много, что не помещается.
Всякое письмо – как разговор в темноте, лица не видно.
И сама бы рада писать ему каждый день. Только боязнь навязываться.
Хочу – благодарить!
Не благодарить – всё равно что и не получать.
26 (фрагменты народоправства – Москва)
* * *
Несмотря на революцию, Пасха прошла в Москве с обычной торжественностью. Гул всех сорока сороков, обилие света от свечей и плошек. Христосование на улицах.
На трамваях – „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”
Александровский сад под Кремлём всегда был такой чистенький, – уже к концу марта усыпан семячной шелухой.
И много её на всех площадях, на улицах.
* * *
Жители становятся в хлебные очереди и с карточками, с 3 часов ночи. Из продажи повсюду исчезли дрожжи. Стало не хватать молока. Милиционеры с красными карточками обходят лавки и назначают скидки с цен.
Не стало санитарного надзора – и на рынке продаются порченные мясо и рыба.
* * *
Зато митингам – нет препятствий, нет границ. И дни и ночи тёплые, вся Москва – сплошной митинг. На площадях, скверах, бульварах, от кучек и до толп, не могут наговориться, наспориться. В одном месте угасло, рассосалось – растёт в другом.
А больше всего – у памятника Пушкину, постоянно и глубоко в ночь, при скудных фонарях. Люди так облепляют основание памятника – кажется, что Пушкин, с торчащими из него флагами, стоит на головах толпы. Солдаты, рабочие, бабы, дамы, лавочники, студенты. От каждой казармы присылают сюда солдат: слушать, потом своим передавать. Наверху – оратор, и близко к нему двое – ждут очереди. Главный спор – насчёт 8-часового дня. Солдат:
– Вот, они 8 часов требуют, а мы по 26 часов в сутки в окопах. Подавай им плату высокую, а кто за эту плату расплачиваться будет? Да мы все, каждый бедняк и крестьянин, все российские люди. Фунт гвоздей шёл 12 копеек, а нонче рубь сорок – это как? А как они 8 часов будут работать – так ещё больше будем платить.
Другой:
– Давайте поменяемся: вы – на фронт, на наше место, а мы на фабрику. И будем работать 18 часов, ой-ой!
Рабочий:
– А на военных заказах баржуй наживается, а мы ему – отдавай труд? Почему не позаботиться об себе? Чтоб на нашем поту баржуй оттопыривал карман?
* * *
На другом митинге, на Скобелевской площади, с постамента кричат, что фабрики надо отдать рабочим. Из толпы баба истошно:
– Батюшки! Да что ж он говорит? Да ведь всё ж пропьють!
* * *
А проняло, и по Москве развешаны объявления: рабочие ввели 8-часовой день, не имея в виду сокращать работу на армию, для неё – хоть день и ночь. А эти нежелательные трения с солдатами подзуживаются фабрикантами.
В брезентной мастерской Земгора рабочие накрыли заведующего мешком – вывели прочь, чтоб больше не было его.
* * *
За пасхальные недели прокипело в Москве съездов: и областной учительский и врачебный Пироговский, и кооперативный, и женский, и Союза городов, – и везде же министры приезжают-выступают. И – съезд рабочих организаций. И – съезд крестьян Московской области (шесть губерний), руководимый интеллигентами, иные – только что из эмиграции: как наконец создать Совет крестьянских депутатов?
Собрание московских старообрядцев призвало старообрядцев всей России: поддерживать Временное правительство, хлебную монополию, заём Свободы и продавать хлеб.
Возник острый недостаток бумаги для газет. Социалисты стали захватывать её на складах самовольно, с дракой.
* * *
А шайки солдат ещё ходят по квартирам и грабят. Или – под видом милиционеров ночные „обыски” в домах (Бутырский комиссариат). 20 человек ворвались в лавку Щенникова на Сенной площади.
В селе Богородском ограбили церковь Преображения: воры спустились через потолок, похитили дарохранительницу и церковную утварь.
На Пресне обокрадена часовня Михаила Архангела.
* * *
Подполковник Грузинов перевёл штаб Военного округа в Кремлёвский дворец и просторно разместился там. (Вообще же, по новому проекту, Кремль будет превращён в городок-музей.) Дворец окружён автомобилями, извозчиками, парные часовые у дверей, у парадной лестницы. Грузинов ничего не предпринимает, не выслушав „Военного совета 33-х” (22 солдата, 11 офицеров).
Тем временем он обнаружил, что в гарнизонных ротах занятия не только не начинаются в 8 часов утра, но даже офицеры не все собираются к половине десятого. Пришлось издать разъяснительный приказ.
* * *
По городу прошёл слух, что пресловутый „батальон 1 марта”, сформированный из дезертиров и уклонявшихся, останется в Москве. Батальонный комитет опровергает: „Ценя выше всех благ в мире добытое освобождение родины… как можно быстрей сорганизоваться, вооружиться и выехать на фронт.” Но, де, не хватает офицеров и инструкторов.
Сибирские воинские части с фронта жалуются, что в Москве принимают дезертиров с распростёртыми объятиями и даже включают в Совет солдатских депутатов.
* * *
На Брянском вокзале ежедневно: солдаты врываются в вагоны, выбрасывают оттуда пассажиров и их вещи, занимают места. Многие обладатели плацкарт остаются в Москве. Комендант вокзала заявил, что не в силах бороться.
* * *
В аудитории Политехнического музея лекция Андрея Белого на тему: „Россия в настоящем и будущем”. В диспуте: Бердяев, Гершензон.
Секретарь духовной консистории предложил изъять „монархическую литературу”, накопившуюся за царские времена в Чудовом монастыре и в церкви Сергия на Рогожской.
* * *
В помещении Союза 17 октября состоялось собрание членов крестьянского союза „Освобождение земли”. Но пришли от социал-демократов, заявили, что никаких налогов на землю ввести не дадут, сорвали собрание, рванули со стены портрет Столыпина, изорвали в клочья и ушли.
* * *
Близ памятника Пушкину кто-то пристроил плакат: „Не забывайте, что он написал 'Сказку о рыбаке и рыбке'!”
* * *
Московское градоначальство отменило регистрацию проституток – и само это слово уничтожается навсегда. Постановлено закрыть притоны разврата и дома свиданий. Прекращается действие жёлтых билетов и административно-принудительный врачебный осмотр: борьба с венерическими болезнями – на основах лишь добровольного обращения пациентов.
* * *
У памятника Гоголю на Пречистенском бульваре – митинг. Публика – самая разная, слушает и стайка гимназисток. Ораторы разных направлений. Большевик успеха не имеет. Тогда он вопит с памятника:
– Товарищи солдаты! Не слушайте буржуев, они только заворачивают вам мозги. Присоединяйтесь к нам, и все эти девки, – показывает на гимназисток, – будут ваши!
В толпе – звериный рёв солдатских глоток. Гимназистки шарахнулись. Митинг сорван.
27
Для кого война минует – лишь воспоминанием. Крута гора обминчива, лиха беда избывчива, – и лет ли через пять, через десять, отсохнет проклятая, начисто. А от тебя, кто оставил там руку, ногу, иль перетравил навеки себе нутро газами, или свет отнялся от твоих глазонек, – от тебя она уже никогда не отступит, раньше ты сам уберёшься из жизни. Так и врежется тебе тот хуторской садочек, где ты, кровоточа из локтя, своё предлокотье левое последний раз понянчил. Или высокие кущи чужой задалёкой деревни Брусно-Ново, какой тополь повыше, какой пониже и круглей, – а больше ничего в жизни ты никогда не увидишь, это последнее, так и стоит, а всё прочее вокруг по догадке.
И потом протрясёшься ты на телегах и по вагонам, проелозишь, провыстонешь на лазаретных койках, вот и в Питере пасмурном, где никогда побывать не грезил, и месяцами многими тебя ещё гоняют по лазаретам, – и теперь, когда срок подходит домой – обрубком или незрячим, уже не тот ты работник и муж не тот, ещё как тебе век дозлыдневать? – достигает слух, что через Германию доставлен к нам какой-то Ленин, говорит по-нашему, и с ним же ещё нашлись какие-то тут, – и кличут они: кончать войну, замиряться с немцем, без одоления, просто так, ни на чём. И из Питера, кто тут по улицам с папиросками шастает, другого дела не знает – ни на фронт ни один, нет!
Вот это та-ак! Вот это – одурачили нашего брата. Горько – аж дышать невмоготу: значит, нас перекалечили и побили – и кому это? Мы теперь в обрубках – а вы гулять?
Всю Фомину неделю сгуживались, и сестры многие способили, и врачи. А нынешним воскресеньем – все инвалиды войны, какие в Питере содержатся, – собирались.
Одни – к Казанскому собору, и там была инвалидная сходка, большое толпище. Говорили речи: войну затеяли – так надо кончать по правде, немца – добить, за всех убитых, за всех газом травленных и за наши раны. Чтобы второй раз больше он на нас не полез. Держали речи – и даже 13-летний малец, слава Богу целый, а уже георгиевский кавалер.
А потом, кто мог идти, поздоровей, – пошёл пешком, кое-как шеренгами, а кого сестры держали под руки, а кого – со всех разных лазаретов обвязанных, и уже выписанных ампутированных, со сборных пунктов – повезли на линейках придворно-конюшенной части, и на грузовых автомобилях и на легковых даже, – и все к Таврическому дворцу. Поперёд калечных и перебинтованных рядов, лиц в ожогах и лиц слепых, – шли три военных оркестра и играли, подбадривая и калек и зрителей. И кому было чем держать, те несли, в пеших рядах или с линеек: „Слава павшим. Да не будет их гибель напрасной.” – „Война за свободу до последнего издыхания!” – „Ленина и компанию – обратно в Германию!” – „Здоровые, замените больных в окопах!” – „Посмотрите на наши раны, они требуют победы.” – „Пересмотрите законы о пенсиях.” И опять: „Верните Ленина Вильгельму!” – „Долой Ленина, он позорит Россию.”
И ещё успели подвезти с Финляндского вокзала только что прибывших увечных из плена: они свои увечья и болезни протаскали через скудные немецкие лагеря, и подо зверством их.
На улицах перед шествием обнажали головы. Глаза в слезах. Какая-то женщина в жалевом чёрном с плачем упала на колени. На углу Литейного рабочая толпа плескала в ладоши калекам.
У Таврического, как положено, на крыльцо выходит речевитый встречать. Моложавый, белобрысый, а ряжка наеденная. Член Исполнительного Комитета Скобелев:
– Народ, сумевший вырвать с корнем гнилое дерево русского царизма, – возьмёт и судьбы страны в свои руки. Пролетариат не позволит… Но вместе с вами мы будем поддерживать и Временное правительство, потому что до сих пор оно выполняло свои обещания, данные в известной программе…
Офицер-инвалид снизу из-под крыльца тут и спроси:
– Мы пришли выяснить тактику Ленина и ваше отношение к ней.
Скобелев:
– Мне легко говорить с вами, потому что я не сторонник тактики Ленина. Уже 14 лет я против него борюсь. Но позвольте высказать наше мнение: всякий гражданин свободной России имеет право свободно выражать свои мысли. На вашем знамени мы видим: Ленина обратно в Германию, долой Ленина. Это, товарищи, неправильно. Мы должны отнестись терпимо и к его мыслям, всякий волен говорить что хочет, а у нас есть своя голова на плечах.
Стал над толпою инвалидов вскручиваться шум:
– Долой!… Долой!… Не желаем слушать защитника Ленина!
А тот инвалид-офицер поднялся на ступеньки рядом:
– Так значит, мы защищали благосостояние тех, кто сейчас кричит „долой войну”? Но мы отдали жизни и не можем допустить, чтобы в России взяли верх подлецы и провокаторы, купленные Германией. Мы отдали руки, ноги, а теперь должны видеть, как трусы кричат „долой войну”? Нет! Пусть нас, полулюдей, сперва убьют, а потом на наших трупах заключайте союз с Германией.
– Так! Так! – кричали калеки. Голоса тоже не у всех здоровы. И офицер ещё:
– Да, за торжество свободы мы готовы отдать и остаток наших сил. Но только победа над Германией и утвердит нашу свободу.
Опять Скобелев замесил:
– И мы тоже говорим – продолжать войну, пока стороны не откажутся от завоеваний, и позади этого лозунга стоит штык. И вы, товарищ офицер, глубоко ошибаетесь, говоря, что мы уйдём в сторону и отступим. Нет, мы останемся вместе с вами, дорогие товарищи, до конца или тоже умрём. Но не надо забывать, товарищи, и о свободе слова. Пусть ленинцы говорят что хотят, а действовать мы им не дадим.
Но опять ему кричали несогласные, и он быстро ушёл.
С кем же теперь толковать? Стали инвалиды затекать, заталкиваться в сам дворец – да и зябко снаружи.
Во дворце – простору как на площади. Длинный зал с колоннами, колоннами, тут и остоялись, сгустились. А на верхнюю площадку выступил сперва низенький рыжий староватый, фамилию не разобрали, сильно неясно выговаривал, про Совет, пролетариат – а про Ленина ни звуком. А за ним выступил попростей, Гвоздев:
– Я доложу вам, товарищи, о результатах Минского фронтового съезда, с которого я только что приехал.
Послушали. Там много чего. Но там, ближе к передовым, ребятам своё видней, они там управятся. А в Питер им не видно, про Ленина они не знают.
– А с Лениным как? – кричат инвалиды.
– А по поводу Ленина я должен заявить, товарищи, что предлагаемый вами способ борьбы с ним совершенно недопустим. Нельзя его подавлять и нельзя арестовывать. Он – не реакционер, не контрреволюционер. И войну конечно надо ликвидировать, но путём соглашения с германским пролетариатом. А лозунг „война до победы” может заставить ихний пролетариат ещё больше озлобиться.
Тут – такое поднялось, такие крики, гул, долой! – не дали Гвоздеву кончить, прогнали вовсе.
И полезли на площадку инвалиды, кто и с подсадкой сестёр. И все заодно: Ленина – долой! Ленина – в Германию! Тутошние таврические заправилы – заелись, засиделись, на войне не были, нас не поймут.
– Мы не говорим – Ленина убить, но ежели он провокатор, германский шпион – почему и арестовать нельзя? А почему он около своего особняка – арестует людей?
– Да мы его – и сами арестуем, одни инвалиды! Хватит у нас на это сил, хоть и окружися он пулемётами и броневиками. Так – все на него и пойдём.
А за то время кто из инвалидов и дальше того колонного зала потёк искать. И нашли большой белый зал с креслами по круговому подъёму. И стали инвалиды по креслам рассаживаться снизу и доверху – и фотографы тут возникли, делать с них снимки для газет. А набилось битком и тут – взошёл на верхотуру высокий чёрный кучерявый. Приготовился ли долгую речь говорить – а ему инвалиды кричат сразу про Ленина. Он тогда:
– Среди вас, товарищи, раздаются негодующие крики „долой Ленина”, а некоторые даже требуют принятия к нему репрессивных мер. От имени Исполнительного Комитета Совета рабочих и солдатских депутатов я заявляю, что мы стоим на совершенно иной точке зрения, чем Ленин, он с нами разошёлся.
– Со всей Россией! – из зала.
– Но мы считаем, что с Лениным и его последователями надо бороться не запрещением ему высказывать свои мысли, ибо в свободной стране должна быть свобода мнения.
– Какая ему свобода, – кричат, – когда он немецкий провокатор и шпион?
Этот чёрный с вышки:
– С идеями можно бороться не насилием, а только доводами.
Куда! кричат, не слушают. Так не договорил, сошёл вниз и вон ушёл.
А вместо него – да кто наверх лезет? Да наш Родзянко, богатырь. Захлопали инвалиды, захлопали и сестры, ещё прежде, чем он туда на верхотуру забрался.
– … пришёл приветствовать вас, не пожалевших крови в борьбе с врагом. Земной вам поклон, я преклоняюсь перед вашими святыми ранами. Свободная Россия оценит ваши подвиги… Теперь первейшая забота государства будет именно о вас. Вам будет дано – всё, государство вознаградит вас за все жертвы… Но враг не дремлет, он хочет отнять у нас дорогую нашу свободу, восстановить старый порядок, – но мы этого не допустим! Я уверен, что великий русский народ победит – и после победы наступит время братства и равенства… Лишь бы была жива наша матушка Русь!…
Инвалидный зал – хлопал, кричал в одобрение. Родзянко высился там, отдышивал, счастливый. Русский народ – не забыл его! Русский народ любил его!
Один из раненых офицеров предложил „ура” во славу первого русского гражданина. Кричали ура, многократно.
Да сегодня и с утра Родзянко уже слышал подобное про себя: из дома своего на Фурштадтской увидел, как неподалеку собирается, по воскресенью, толпа – приветствовать американское посольство. И пошёл влился в толпу рядовым участником. Но разве утаиться ему рядовым, хоть лицом, хоть и по фигуре? – посол Френсис с балкона узнал его и пригласил подняться. И толпа шумела радостно, когда он стал на балконе рядом с заатлантическим послом, а тот объявил: „Нет такого места на Земле, где б не знали Председателя Государственной Думы как героя свободы и человеческих прав!…”
____________________________
Ещё потом долго инвалиды пробыли в Таврическом, заполняя весь дворец. А в думском зале обсуждали и принимали резолюцию. Тут появились и говоруны, не инвалиды, но с нужными словами, которых не хватало калекам.
Полное доверие Временному правительству! (А за Советом – право контроля.) Решительно против агитации Ленина – она сеет рознь в революционной армии и натравливает одну часть демократии на другую. Проезд Ленина через Германию – бестактен и вреден для интересов русского народа. Совет рабочих депутатов должен парализовать его деятельность всеми доступными средствами. Ратников старых возрастов заменить уклоняющимися представителями революционных классов. И привет тем, кто остался в окопах. А землями наделять всех, кто может обрабатывать своим трудом. Наконец и увечным: чтобы дети их до 15 лет бесплатно обучались. А самим увечным: пожизненно бы, за счёт государства, возобновляли протезы – и бесплатный проезд на родину и для лечения.
Всего только и просили из вороха, обещанного Родзянкой.
… Не знали увечные, что ещё утром у Казанского собора, как они оттуда ушли, – какие-то с чёрными флагами защищали Ленина, а толпа рвала их чёрные флаги, и потащила в комиссариат, но там отказались арестовать.
А сейчас, в 4-м часу дня, когда инвалиды выходили из Таврического садиться на свои линейки и грузовики, – наскочили откудошние солдаты, рабочие, лихо вырывали из слабых рук свёрнутые знамёна, плакаты и кричали:
– К чёрту эту армию, нанятую буржуазией!
Вскакивали на грузовики и вместо „Война до победного конца” встромляли там приготовленные с собой „Долой войну!”. Одного, другого инвалида стащили с грузовика и повалили на землю.
И некому заступиться.
Ещё солдат, залезший на грузовик, держал речь к инвалидам – какие они бараны.
– А ты был на фронте? – отзывались увечные.
– Был! – врал или правду говорил. – Но не хочу как дурак терять руки-ноги.
И тогда один увечный в ответ, чуть не плача:
– Да мы не только руки-ноги, мы и жизнь готовы положить за победу России!…
Но ленинцы не дали ему дальше, подговорили оркестр играть похоронный марш, заглушить.
И долго играли.
И тут, при дворце, где и Совет и Дума, – не нашлось никакой заступы увечным, никого сильных и здоровых против озорников, ни комендантской службы, ни милиции, ни тех, кто утром рукоплескал инвалидам с тротуаров.
Сестры милосердия обходили, уговаривали грубиянов: не мешать инвалидам садиться на линейки и автомобили, они не ели с семи утра.
Ленинцы перестали мешать садиться, но обсыпали инвалидов матом.
*****
ТЯНИТЕ, ЖИЛЫ, ПОКУДА ЖИВЫ
*****
28
Министры, после двух мартовских наездов в Ставку по пятеро сразу, опубликовали заключение: дисциплина крепнет и не наблюдается тревожных симптомов в войсках, кризис лихорадки революции на фронтах миновал. Спешили и заявить журналистам. Некрасов, странно: мы нашли в Ставке организацию, совпадавшую с единым желанием народа свергнуть старый строй. (Что он имел в виду? Такой организации сам Алексеев тут не знал.)
А за этим вскоре пришла в Ставку, на второй день Пасхи, и телеграмма генералу Алексееву, что Временное правительство назначает его Верховным Главнокомандующим. И нарочито была помечена телеграмма полуночью пасхальной ночи – мигом Воскресения Господня. Тут узнавалась рука князя Львова: он хотел этим выразить генералу особое доверие и теплоту как христианин христианину.
И изо всей телеграммы Михаилу Васильевичу дороже всего легла к сердцу именно эта датировка: такая сень над его назначением какую-то помощь обещала, очень ожидаемую в столь неустойчивое время. А в остальном она как бы и не меняла его положения: исполняющим обязанности Верховного он и состоял уже месяц. Хотя, как все военные, Алексеев не мог не желать каждого нового своего производства и повышения, но он и не был честолюбив. (Впрочем, остаться начальником штаба, получив над собою Рузского или Брусилова, было бы неприятно.)
Однако за месяц революции положение так неузнаваемо повернулось, что вместе с должностью не получил генерал Алексеев прежнего её значения. До революции ни одно лицо и учреждение в государстве не имело права давать указаний или требовать отчёта от Верховного Главнокомандующего. А вот в какой-то миг – наоборот, Ставка стала подчинена военному министру и правительству. На это не было выпущено никакого специального акта, но вот уже и гражданское управление прифронтовых районов – беззвучно выскользнуло из рук Ставки. И вот уже это заметили главнокомандующие фронтами – и стали искать снестись с министерствами минуя Ставку. А военный министр как раз развернул вакханалию смены высшего командного состава – и часто, в своих поездках, согласовывал смены не со Ставкой, а с фронтами. И сколько же поспешности и сумбура! Может быть и назначены единичные таланты, но и двинулись вверх сотни людей по игре случая, – сотни, потому что за каждым генералом перемещается ещё пяток штабных. Ото всех этих перетасовок многие командиры отрывались от своих частей, где их знали, любили, слушались, – и этим лучшим командирам приходилось завоёвывать влияние заново в новых частях, в необычной революционной обстановке. Но хуже: массовое снятие начальников подрывало общую веру в командиров – и давало оправдание комитетскому надзору и солдатскому произволу.
Чтоб успевать оспорить, противиться этому, да ещё решениям драной поливановской комиссии, – не хватало коротких вагонных встреч на гучковских проездах. (Алексеев мог только негласно поощрять начальников дивизий и командиров полков слать Гучкову телеграммы, протестующие против развала.) Даже начальника „дежурства” Ставки – отдела всех назначений и наград, Гучков устранил, не советуясь с Алексеевым. Да ещё же месяц висело на Ставке и обвинение в контрреволюционном заговоре, измене казачьего штаба, лишь позавчера закрыли дело. В целом всё Временное правительство скрылось в тень, уклонилось твёрдо поддержать офицерство.
И – какая ж тогда могла сохраниться Армия?
Ставка потеряла свою власть внутри страны, но союзникам она виделась прежнею, всесильной, – и они, через военных представителей, теребили и требовали: когда ж наконец русская армия пойдёт в наступление?? И не мог Алексеев им открыть ни истинного состояния русской армии, ни своего бессилия. С конца марта французы пошли в наступление на реке Эн – к счастью, не в великое наступление с решающими целями, как они грозились перед тем (и от чего отговаривал их Алексеев, пока русские не могут поддержать). Вежливость требовала послать Главнокомандующему Нивелю поздравление с (весьма посредственными) успехами французского оружия. Нивель встречно поздравил, что Алексеев назначен Верховным, и обнадеялся, что „русская армия скоро присоединит свои усилия к нашей борьбе”. И нельзя было ответить: как далеко до этого. Теперь терзался Алексеев, что месяц назад поддался уговорам своих главнокомандующих и обещал русское наступление в начале мая, – теперь-то окончательно была видна совершенная невозможность. А англичане волновались: неужели русские упустят неоценимый момент к решительному удару по турецким силам в Месопотамии? И приходилось оправдываться трудностями в снабжении (что и правда было нелегко черезо все хребты) и приходилось командовать конному корпусу Павлова двигаться энергично на Мосул. (И сносился с Юденичем: что, может быть, если скорее втянуть ещё не повреждённые войска Кавказского фронта в боевые действия, то это и морально укрепит армию?) И на днях отговорился английскому Главнокомандующему, что русские войска возобновят согласованные с союзниками действия, как только позволят климатические условия, – и уже передано в английские газеты, и те цитируют с восторгом.
Вот Лукомский, уехавший принять корпус, докладывал: с субординацией не считаясь, командир полка телеграфировал в Таврический дворец, что он и полк благодарят за присылку студента Горного института, хранителя свободы. Из тылов хоть и отправлялись маршевые роты – они наполовину разбегались по дороге. Сами запасные батальоны теперь и вовсе превратились в школы развала. По тыловым округам советы депутатов стали требовать отпускать солдат в сельское хозяйство – и Гучков делал распоряжения об этом, но не чёткие, не единообразные: где – старших сорока лет, где раненых, где ждать заместителей, где не ждать, и это внесло ещё большую путаницу, а Рузский стал увольнять старослужащих густо, не спрашивая Ставку, не считаясь с убылью, – и так поставил в затрудненье остальных главнокомандующих. А тут из-за недостатка продовольственного подвоза к фронту приходилось и Ставке отпускать в тыл всех инородцев с подсобных работ – и это вносило новую тревогу и зависть в солдатские массы. (И всё равно уже на фронте не хватало на человека по 2 фунта мяса в день.)
Силы утекали из армии в тыл, а из тыла впрыскивалось одно разложение. В Петрограде под шумок заодно с охранными отделениями громили и контрразведывательные – да на частных квартирах – откуда же знали? кто-то умелый наводил, кто ж как не немецкая разведка? Алексеев вообще стал склонен видеть немецкую руку в наших революционных событиях. А в Кронштадте? – убивали как на выбор, по спискам, лучших морских специалистов, – не похоже на матросские счёты… А с Кавказа вот доносят, что турецкие агенты проныривают туда, мутят мусульманское население, может быть, к восстанию. Опасаясь и за контрразведку в Могилёве, где только что распугали и разогнали секретную службу царской охраны, Алексеев вынужден был опубликовать специальное воззвание Ставки, что просит не излавливать тайных агентов контрразведывательного отделения, но граждане Могилёва должны им, напротив, помогать, ибо нет сомнения, что противник сейчас предпримет все меры свить шпионское гнездо в Могилёве. А из Петрограда Главное военно-судное управление предписало всем армиям (минуя Ставку) приостановить разбор всех судебных дел. Воюющая армия осталась без военных судов. Обезоруживают демократией.
Ставка и правда почти никем не охранялась сейчас. Георгиевский батальон вконец распустился, не повиновался. А сменить его и вызвать на охрану с фронта сохранившуюся часть – Алексеев не мог из-за подозрительности петроградского Совета. А приезжал в Могилёв – кто хотел, непроверенные депутации, делегации, рабочие, солдаты, матросы с какими-то странными „мандатами” от советов и исполнительных комитетов, и носились по городу и уже в Ставку совались – и никто не смел задерживать их: попробовать их окоротить – сейчас же взвоют во всех газетах, что Ставка – гнездо контрреволюции и сопротивляется завоеваниям революции. Автомобильный отряд при Ставке проверял распоряжения штаба на автомобили: может, генерал едет на прогулку или по частному делу – так не давать мотора, – хорошенькая обстановка для штаба!
И ещё же разливалась демократия: все национальности стали требовать своих отдельных частей – как будто это можно переформировать на ходу войны! Была допущена прежде слабость, поощрили латышские части, потом польские. И теперь – другие требовали, больше всех украинцы, приезжала в Ставку делегация во главе с харьковским адвокатом в чине подпоручика. И просили – сразу корпус, и будто Гучков им уже обещал. Алексеев замялся с ними, обещал похлопотать о двух бригадах. (А вскоре узнал, что Брусилов, не спросясь, уже украинские формирования как будто и начал. И уже требовали: чтобы по всей Украине стояли только украинские части, и чтобы со всей России украинцев слали только туда. Совсем сошли с ума, что ж остаётся от войны?)
И всё же – нет, нет, армия ещё не разложена. Однако надо спешить спасать. Вот наступление бы, сопровождаемое удачей, конечно, сразу бы оздоровило. Но в нынешнем состоянии можно ли будет практически сдвинуть армию в наступление? Да ещё прежде того: посметь ли о наступлении заговорить вслух?
Однако и нельзя дать укрепиться мысли, что мы не будем наступать: противник снимет все силы на Запад. Говорить о наступлении во всяком случае необходимо.
А если стронемся – и в наступлении откроем наше бессилие?… Ещё хуже.
По необычности обстановки, теперь и положение армии лежало на каких-то путях, не привычных для полководческого ума. Что-то требовалось сделать в духе и манере этого сумасшедшего времени. Заморочивалось генеральское сознание. Клембовский предлагал поставить во главе всей армии триумвират: из Верховного Главнокомандующего, правительственного комиссара и выборного солдата. (Командование – совсем уже в сторону?) Тем временем сами собой начались фронтовые съезды – может быть вот это и есть правильный выход? Но вот десять дней бурлил минский съезд – а что обсуждал? Всё – вне своей компетенции: отношение к Временному правительству, к Учредительному Собранию, к демократической республике, аграрный вопрос, рабочий вопрос, – и это занятие воинов на фронте? А кто был председателями съездов? Западного – присяжный поверенный Позерн, Румынский собирал врач эсер Лордкипанидзе, Кавказский – штатский меньшевик Гегечкори. Да и во главе всех крупных комитетов кто стоял? – вольноопределяющиеся, студенты, врачи, адвокаты, случайно в шинелях. Так и Грузинов, такой же штатский подполковник, но захвативший Московский округ, придумал ещё новое: созвать всероссийский чисто военный съезд. И два делегата от него приехали к Алексееву в Ставку: просить разрешение выбирать по всей Действующей армии делегатов на этот съезд, и уже просят сообщить им расположение всех частей и численность их. И ведь станешь в тупик: может быть, вот это и есть то сильное и плотное, что надо противопоставить петроградскому Совету депутатов?… Не мог Алексеев решить, да и права не имел, отправил их к Гучкову. А Гучков ответил, что не может решить без предварительного совещания с Алексеевым. И так бы ещё перекидывали их, но тут Гучков приехал в Ставку, и делегаты за ним сюда же – и добились совместного одобрения. И уже объявили, что такой съезд будет собран в Москве 15 апреля. Но тут московский же Совет солдатских депутатов запретил им, тем и показывая, что общего фронтового голоса Советы боятся, и такой съезд был бы, наверно, неплох. Но вот провалилось.