Текст книги "Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 103 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]
ДЕВЯТНАДЦАТОЕ – ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ АПРЕЛЯ
41
Севастопольское чудо! – так уже называли в Петрограде первые успешные революционные недели Колчака. (Более успешные – мартовские, в апреле уже появились тени.) Повсюду в России пошёл развал – а Севастополя как бы не касался!
Это началось с того объединённого откровенного офицерско-матросского собрания, которое толчком изобрёл Колчак, и той ликующе-дружественной мартовской ночи, когда встречали опоздавшего думского делегата Тулякова, а он по приезде держался очень просто и искренне нёс социалистическую галиматью, тут же возник первый революционный комитет во главе с бойким вольноопределяющимся Зороховичем из крепостной дружины (потом оказалось – сыном симферопольского коммерсанта, он весьма успешно проявился и в первой севастопольской делегации в столицу). И Колчак, не без совета подполковника Верховского, понял, что надо действовать быстрей всяких возможных захватчиков снизу: самому же первому создать матросские комитеты на судах, солдатские в командах (две трети от команд, треть от офицеров), – а из них через день состроился и центральный военный исполнительный комитет, в полном доверии к Колчаку, – и одним из первых решений было: запретить всякую торговлю вином в Севастополе и преследовать скрытую. Вместе с Верховским выработали новые демократические правила судовой жизни, и Колчак приказом придал им силу закона. А гвоздь был: что любые решения комитетов должны утверждаться и центральным комитетом и Колчаком, а без этого недействительны. И севастопольский Совет принял такой порядок!
Так весь переворот завершился в 3-4 дня, боеспособность флота и крепости не была нарушена ни на час, корабли тут же стали выходить в море и держать блокаду анатолийских берегов, как если б революции не было. И севастопольский военный комитет поспешил сам заявить, что Россия может спокойно смотреть на свой южный фланг.
Не меньше умения, чем к матросам, надо было спешить проявить и к офицерам: преодолеть их кастовость, косность. Требовал от них как можно больше идти в матросскую толщу, не чуждаться – и разносил офицеров крепости, что у них не хватает нервов всё время „пребывать с хамами”. И вот – вражды между офицерами и матросами не легло, и по всему Севастополю взаимная честь отдавалась даже с изысканной тщательностью, и с предупредительностью к офицерам. Вот в вагоне трамвая солдат закурил и умышленно-нагло пустил дым в лицо отставному генералу, – матрос остановил трамвай звонком кондуктора: „Как смеешь, негодяй, перед заслуженным человеком? Вон из вагона!” Несколько солдат в вагоне запротестовали, но матрос махнул в окно морскому патрулю – и солдату пришлось поспешно убегать.
На улицах города – образцовый порядок, при патрулях. И ни единый красный флаг не был поднят в Севастополе, только перевернули национальные, так что красная полоса стала верхней.
Но всего удивительнее проявились севастопольские рабочие – ещё сознательней команд. Они заявили, что будут поддерживать Колчака и отказываются от 8-часового дня, а будут работать, сколько понадобится для флота. Их отдельный совет не слился с флотским, отношения с адмиралом были наилучшие, а когда в апреле среди матросов повеяло первым заразным ветерком „ликвидировать войну”– из рабочего Совета приходили в команды стыдить и успокаивать.
И как же сложилось всё это чудо? Колчак верно знал, что главной тягой было его личное обаяние во флоте, он был – как флотское знамя или хоругвь. Матросы чувствовали в нём своего прямого вождя и защитника, минуя даже всех офицеров, – и этого не возместишь никакими комитетами и комиссиями. Каждый шаг, движение и фразу перед матросами Колчак производил с уверенностью – и всегда выигрывал. Его и любили – и продолжали бояться. Сказалась и дальность флота от столицы, изолированность от центров бунта, и что Черноморский флот круглогодично бывал в боевом напряжении.
В ответ на немецкие радио и прокламации с аэроплана – Колчак обратился в середине марта к флоту и севастопольцам: „Агенты неприятеля работают изо всех сил, чтобы расстроить удивительный порядок и спокойствие у нас. Отнеситесь со спокойным презрением к этой работе врага.” И пока столичный Совет торговался об отмене присяги Временному правительству, Колчак построил на Куликовом поле под городом все флотские команды и гарнизон – и с чистой совестью читал присягу вслух сам, а десятки тысяч уже повторяли.
Адмирал и думал так: восстановление прежней династии, конечно, уже невозможно, и трудно представить, чтобы стали выбирать новую, как в Смутное время. Колчак служил не той или иной форме правления, но – родине своей.
Все комитеты были настроены патриотически. Центральным военным руководил лётчик Сафонов (по совпадению – дорогая Колчаку фамилия), рабочим Советом – Васильев, всем Севастопольским – приехавший из ссылки бывший каторжанин Конторович – лет сорока, с полуседой бородой, социал-демократ, а разумный. Перевёл адмирал Совет из скромной приёмной штаба крепости во дворец, только что построенный для командира порта, – и с его балкона Конторович взывал сохранить бескровную революцию в чистоте – и ему отвечали „ура”.
Да вот теперь и среди других комитетчиков узнавал Колчак об одном, другом и третьем, что они – эсеры: некоторые только что вступили, а другие так и служили потаённо во флоте. Годами они бунтовали флот, а вот произносили открытые, совсем не подрывные речи (не один адмирал, и многие офицеры с сочувствием слушали), брались держать порядок во флоте. Вот как! – и в эсерах люди. Они же считали Колчака настоящим демократом и охотно согласовывали с ним все распоряжения. На всех их митингах он был всегда желанный оратор. (И знал: при любом митинге поднять боевой сигнал – и все тотчас будут на местах.)
И – горячо, убедительно получалось. А ведь никогда себе не ждал политической деятельности.
И – как же долго и непотревожно могло такое отдельное севастопольское Чудо устоять?
Однако въезд в Севастополь из России открыт – и незаметно натягивались сюда какие-то тёмные типы, которых и эсеры считали врагами или агентами немцев. Но не было установленных средств и приёмов обуздать этих приезжих. И стали потягивать невидимые глухие течения – против военного исполнительного комитета. И подспудно потекла пропаганда, что офицеры – империалисты, обслуживают интересы буржуазии, которой только и нужны Босфор и Дарданеллы. Уже в Балаклаве кто-то говорил, что офицеров, стоящих за войну до победы, надо побросать в бухту. Раздалось одно, другое требование об удалении, перемещении того, другого офицера, иногда и с резоном. Пока удавалось разумно улаживать.
Надеясь обо всём этом ясно и твёрдо объясниться с начальством, Колчак к 10 апреля пошёл в Одессу, где ожидался Гучков, неизменный старый друг флота. Увы, Гучков оказался там не только перегружен революционными парадностями, меж которыми не было времени воткнуть часовой деловой беседы, но добрался до Одессы и сильно простуженным. Повёз Колчака на заседание одесского Совета, где приветствовали „первого адмирала, примкнувшего к народному правительству”. (Непенина, самого-то первого, уже не вспоминали.) И Колчак, с приобретенной теперь лёгкостью, подтвердил, что является сознательным сторонником демократического строя, а безболезненный переход к новым формам жизни вызывает веру в дальнейшее спокойное течение.
А поговорить серьёзно – не вышло. Даже о таких приёмах Гучкова, как телеграфное снятие начальника штаба флота Погуляева (за то, что был офицер свиты его величества) – вопреки мнению самого Колчака. (Колчак тогда телеграфировал: мотивировка недостаточна, Гучков настаивал: у петроградского Совета есть документы против Погуляева. Чёрт возьми, у какого-то петроградского совета против черноморского адмирала! – нельзя же так им поддаваться. А пришлось снять.)
Сказал Гучкову в Одессе: очень озабочен пропагандой неизвестных приезжающих лиц, под видом свободы слова. Гучков: у вас до сих пор так хорошо получалось, надеюсь справитесь и теперь. Колчак: но все средства борьбы отняты у меня постановлениями самого же правительства.
Однако Гучков был сильно-сильно болен, плохо воспринимал. Условились, что через неделю Колчак приедет в Петроград.
Не близок свет – на столько дней отрываться от флота, когда столькое держится на самом Колчаке. Но надо же и решать всё. А тут узнал, что и Алексеев поехал на Северный фронт и, видимо, дальше в Петроград. Тем лучше, все вместе и встретимся. Газеты печатали, что Гучков уже выздоравливает и работает. Перед отъездом Колчак собирал делегатов команд – подбодрить. И в ночь на понедельник выехал из Севастополя, а сегодня в среду рано утром приехал в Петроград. И сразу же узнал, досада, что Гучков не вовсе выздоровел, с делами справляется замедленно, сможет принять его только во второй половине дня. А Алексеев – да, ожидается завтра утром. Ну, ещё не так плохо.
Но по пути, в Орле, в петроградской газете Колчак прочёл о чудовищном распоряжении морского министра: всем во флоте снять погоны! Как можно было такое отчаянное решение принять, даже не посоветовавшись с командующим флотом? Даже в ровное мирное время это было бы большое сотрясение (и при перемене формы всегда давался спокойный год для донашивания прежней), а сейчас, когда так неустойчиво держатся весы, – как же можно с размаху шлёпать такую гирю? И в самом беспомощном положении Колчак это встретил – в поезде. Разволновался – хоть возвращайся с пути. Но и пригонит в Севастополь уже поздно. Да и будь он на месте – ведь отменить этого нельзя, а только лучше приспособляться. Жалкая роль. И – что теперь в Севастополе от этого нового удара? А – в сухопутных частях флота? – даже и не сказано, не продумано.
А проехав Москву, прочёл в свежей газете ещё новое: что адмирал Колчак едет в Петроград, так как назначен командовать Балтийским флотом! Да что ж это делается? И – не верил, и поверил, и последнюю ночь по нервности спать не мог.
А приехал, сразу в Адмиралтейство, – и ничего подобного, утка. А приказ о снятии погонов? – его вырвал из Гучкова адмирал Максимов, отчаявшись остановить срывание офицерских погонов в Балтийском. (В министерстве в такой панике, что готовы хоть на штатское платье перейти.) Да так ли борются с опасностью? И спасая своё – раздёргать чужое? Максимова хорошо знал Колчак по Балтийскому: неумный, морально нечистоплотный, если не сказать грязная личность. И вот, в карикатурной форме, он как бы повторил путь Колчака: с начальника минной дивизии – в командующие флотом, но при бунте. И, оказывается, сегодня он тоже ждался к Гучкову, во второй половине дня. Ещё не хватало – совместно с ним совещаться. Избежать. Просить Гучкова хоть на час раньше.
Гучков болен – и первые полдня провисали зря. Это нарушало и другие планы Колчака: он надеялся в этот приезд найти денёк промелькнуть ещё и в Ревель – к Анне Васильевне (она-то и была в девичестве Сафонова, а теперь – чужая жена), – но вот никак, наверно, не выкроить. Да застал в Адмиралтействе и тщательную регистрацию прибытия-убытия всех морских офицеров (видно – оттого, что тайком бегут с кораблей). И – тоже неудобно…
После дневного завтрака Колчак из Адмиралтейства перешёл в довмин. И Гучков принимал его – лёжа в постели… Лицо обрякшее, старое, кожа с желтизною, и рукопожатие совсем слабое. Плохое начало.
Должен был Колчак докладывать о радостном состоянии своего флота? Или прежде высказать возмущение приказом о снятии погонов? Началось не с того. Слабым, медленным и мрачным голосом Гучков выразил ему, что Балтийский флот – под чёрными тучами, ждут повторения убийств, офицеры не находят себе места, во многом виноват адмирал Максимов, усвоивший самые скверные демагогические приёмы, – и Гучков сейчас велел ему остаться в Гельсингфорсе, а с докладом сегодня приезжал его начальник штаба и привёз новые матросские требования: чтобы суда управлялись не командирами, а комитетами; чтобы все командиры были выборные; и ещё другое в этом роде. И Гучков не видит другого выхода, как назначить командовать Балтийским флотом – Колчака.
Вот оно, нет дыма без огня.
И раздвоились и шатнулись его чувства. Раздвоились – потому что он и вырос в Балтийском, и рос вместе с ним, сгорающе нетерпеливым возродителем. Душа Колчака ещё оставалась тут, – но и как теперь оторваться от Черноморского?
Шатнулись – потому что: чем хуже в Балтийском – тем разительней, но и хрупче в Черноморском. Не мираж ли это? – может ли держаться? Если и армия не держится – то флоту ещё труднее выдержать удары революции, он – уязвимый организм, от дурного поведения одного матроса может погибнуть сразу целый корабль.
Ответил: я готов. Но боюсь, что в Балтийском ничего не изменю. А Черноморский – совсем не так благополучен, как кажется. Я не уверен, что и мой престиж сдержит. Кончится и там, как в Балтийском.
И так некстати – министр измучен, болен, а как же и не сказать? Разлагает и флоты и армию – ваша система. Ваши приказы, Александр Иваныч. Вот – и приказ о снятии погонов.
Не с такой энергией это надо было выразить! Но тот – болен. И старый покровитель флота.
Гучков – лежал.
О переназначении – ещё подумает.
И в таком ли положении огорчать его тревожностями? Дезертирства у нас – ни единого случая, правда грозно умножились просьбы об увольнении в отпуск, чуть ли не массами хотят в отпуск. Боевая работа флота не прерывается ни на день. Стрельбы, тренировки, обучение команд. Миноносцы и подводные лодки несут дозорную службу. Успешно треплем турок. То налетают наши гидропланы на Босфор, то посылаем миноносец, и он захватывает шхуну. За последние недели наши лёгкие суда совершили ряд блестящих набегов на турецкое побережье. У Босфора наша подводная лодка потопила пароход с военными припасами, две груженых шхуны и одну барку. Разрушили портовые сооружения в Карасунде. „Бреслау” и не вылезает из Босфора, а „Гебен” всё лечится.
А всё это к тому, и мысль та, что: надо же брать Босфор! Если раньше десант был и важен и эффектен, то теперь он даже – повелителен: успешная операция на Босфор скрепит Черноморский флот, удержит от развала и сухопутную армию. Да скажем же Алексееву: если турки будут знать, что мы неспособны наступать на Чёрном море, – они перебросят войска в Галицию, против него же. И нельзя откладывать решения: для операции подходят только июнь-июль. А на подготовку транспортов – ещё два месяца от получения приказа, так – немедленно, уже край!
А между тем: в марте Гучков распорядился не оборудовать транспорты под 2-ю и 3-ю десантную дивизии: они заняты перевозкой руды и угля. Но Колчак тогда же встречно телеграфировал, что для этого румыны могут дать на Чёрное море свою бездействующую в Килийском рукаве Дуная речную флотилию, так выиграем транспорты на две дивизии, но румыны не хотят дать. А пока с этими шквалыгами идёт торговля – Колчак получил директиву Ставки: поддержать флотом операции Румынского фронта в нижнем Дунае и у Добруджи: не справившись ни с чем на сухопутьи, они будут, видите, развивать великую операцию на Браилов. Как же можно расходовать золото по пятакам? что за бездарность, нет полёта мысли, нет цельного чувства русской славы! Для большой русской победы только одно решение: брать Константинополь!
Гучков – ещё усталее, с вовсе потухшими глазами:
– Александр Васильич, операция на Босфор устарела уже морально. Революционная Россия не желает завоёвывать Константинополя.
– Да не завоёвывать! Но отнять же его у немцев! Для чего ж сохранился Черноморский флот?!
Всё тщетно. Гучков потерял напор.
Подносили ему, они тут вот какой ерундой занимались: переименование черноморских кораблей, невозможно оставлять императорские. В морском министерстве выработали: „Александр III” – „Свободная Россия”, „Императрица Екатерина” – „Воля”. „Цесаревича” – в „Гражданина”, а „Пантелеймона” – обратно в „Потёмкина”, „Кагул” – в „Очакова”, как был при Шмидте.
Колчак никогда, ни в тяжкие дни в Ледовитом океане, ни в трудные часы Порт-Артура, когда сам от болезни едва на ногах, не применял к себе никаких послаблений, не прощал себе ни малейшего шатка духа.
Но – и другим тоже.
И – Гучкову теперь. Он не смел так опускаться.
И – чего теперь ждать для Босфора от Алексеева? Или, вот, дозволяется доложить о проекте завтра на заседании правительства. Так если Гучков оброхлился – что там с остальными?
Самый яркий шаг России в эту войну упускали бездарно – сперва при царе, потом в революцию. Все они, все они были не в темпе века – дремали в духе Девятнадцатого.
Прощай, Великая Россия!
(А то: и правда не выдержит Черноморский? Рухнет вослед за Балтийским?…)
_______________________
Как побитый, перемолотый брёл Колчак в своё „Бель-Вю” по Невскому, раскраснённому флагами вчерашней тут всеобщей манифестации. (А как прошло в Севастополе?)
И вот ведь что получалось: адмиралу флота приходилось ехать на приём не к министрам – а к социалистам, просить поддержки у бывших гнаных революционеров, вот времена! Но необычность времени ведёт и к необычности ходов. Говорят, Плеханов, самый знаменитый изо всех русских социалистов и вместе с тем разумный русский патриот, необычное сочетание! Он в Петрограде. Поехать к нему. И просить прислать в Севастополь нескольких сильных уговорчивых агитаторов – чтобы пересилить этих тёмных пришлых типов. А у Керенского, завтра на правительстве, попросить таких же несколько эсеров. Введём их в центральный военный комитет, справимся и без Временного правительства.
Пошёл до Караванной, в гостиницу. Опять пропадали вечерние часы и ночь – и не поехать в Ревель.
Или – поехать?… Наплевать на неудобно, на слухи?… Но завтра среди дня соберётся правительство, не успеть?
С чем считаться? Не посчитался, что сам женат, и сын шести лет. (А женился на Софье Фёдоровне – много оглядывался? Куда-то всё страшно спешил. Был женихом перед первой экспедицией с Толлем, не успел. И женился наскоро перед Порт-Артуром и через несколько дней уехал туда. Как во сне. И вернулся – только из плена, больным.)
Не посчитался, что и Аня – замужем, и её сыну год. Не посчитался, что она на двадцать лет моложе. Не озирался, как это выглядит. Когда впивается страсть (не только к женщине – к Южному, к Северному полюсу, к Константинополю) и отливается в стрелу решения – уже не знаешь границ возможного, а всё – чтобы выполнить!
Аня Сафонова, дочь знаменитого пианиста и дирижёра, молода, хороша, весела, была хохотливый центр их морского кружка, эссенского, когда они собирались на суше, – а на суше моряки и собираются веселиться. (В штабе же Эссена вместе с Колчаком служил и муж её, Тимирёв, её троюродный брат.) Летом 15-го жили на смежных дачах на острове под Гельсингфорсом. (Когда подходил к Гельсингфорсу и знал, что увидит её, – он казался лучшим городом в мире…) За ней – все офицеры ухаживали, и тогда ещё поведение Колчака не давало повода думать, что он захвачен глубже. Но всегда не могли наговориться, сидя рядом. „Будет ли ещё так хорошо, как сегодня? Хотя бы не расходиться.” А один раз вечером – Гельсингфорс затемнялся, освещался синими лампочками – встретились в дождь на улице, постояли две минуты, разошлись, – но что-то особенное произошло, почувствовал он, хотя не знал что. (Она потом: „вдруг подумала: а вот с этим – я бы ничего не боялась; и какие же глупости в голову придут”.) А вот – она уже выговаривала ему, что он однажды ухаживал за другой. А вот на вечере в собрании, все дамы были в русских костюмах, он попросил её сняться, подарить ему карточку – и повесил у себя в каюте (она знала), и только её одну – ни жены, и ни единого адмирала.
А в прошлом июле назначение на Черноморский флот застало его в Ревеле – и были сроки малы и сдача минной дивизии, не мог и переехать через залив, – так внезапно приехала в Ревель она (узнала)! И три вечера – с вечера до утра – они встречались. В парке Катриненталя, при летнем морском собрании, гуляли по аллеям, сидели за столом, и никак не могли наговориться. В первый вечер он просил разрешения писать ей. Она разрешила. Он уезжал на юг совсем, война, казалось – уже не встретятся. И во второй вечер она сама первая сказала, что любит его. Он ответил, изменясь: „Я не сказал вам, что люблю вас.” – Она: „Но это я говорю. Я – всегда хочу вас видеть. Я всегда о вас думаю. И вот выходит, что я вас – люблю.” И он: „А я вас – больше чем люблю.” И – снова по каштановым аллеям Катриненталя, под руку. И снова возвращаясь к залу собрания, где люди. (Её муж – в плаваньи, а Софья Фёдоровна в Гельсингфорсе.) И – горько. И – сладко. И – ничего больше.
И в первые же дни из Севастополя послал нарочным матроса-великана с тонким письмом к Софье Фёдоровне, с толстым пакетом к Ане. (А все сидели на ступеньках одной террасы и получили рядом.) Таких писем он никогда не писал, неделю подряд – и в Ставке у Государя, и в поезде, и в море, когда сразу же погнался за „Бреслау”. Писал ей и о задачах своих, и что нашёл во флоте, и как мечтает её увидеть. И потом – почтовые письма обеим, и оказией через морской штаб, и всегда – одно тонкое и одно толстое. И отвечала Аня, что живёт от письма до письма, как во сне, и не думая ни о чём больше.
Осенью Софья Фёдоровна с сыном Ростиславом переехала в Севастополь. А мужа Анны Васильевны перевели в Ревель, – и теперь они там.
Ко дню именин её в феврале он заказал ей в Ревеле по телеграфу корзину ландышей.
И сама Аня – как эти ландыши. Эта нежная её воздушность, её колокольчатый смех – вытягивали нити из сердца.
И – страх, и – страсть: разломать сразу две семьи. Двух сыновей лишить отцов (ибо каждый должен остаться при матери). Лишиться Славушки, а принять её сына.
И – не казалось невозможным!
И – даже на волнах революции.
И для этого – броситься в Ревель сейчас!
Но – его ждал Черноморский флот. На шатком перевесе. Где день без командующего может стать катастрофой. А завтра утром приедет Алексеев. Ещё один бой за Константинополь.
А может быть, увидев этих эфемерных министров, соединённых в заседании, – можно убедить их соединённо?
Босфорская стрела, уже отлитая, торчала из груди.
ДОКУМЕНТЫ – 14
19 апреля
ПОСОЛ В БЕРНЕ РОМБЕРГ – В ГЕРМАНСКОЕ М.И.Д.
250 русских эмигрантов просят понизить стоимость билета, назначить умеренную общую сумму за весь специальный поезд.
19 апреля
М.И.Д. – ПОСЛУ РОМБЕРГУ
Просьба установить, какую долю издержек должно будет понести министерство иностранных дел.