Текст книги "Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 103 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]
Увольняемые в отпуск или не возвращаются или сильно опаздывают.
В артиллерии стали пропадать лошади. Что такое? Это – у ездовых на пастбищах дезертиры покупают лошадей, чтоб скорей догнать до станции, а то и до дому.
Восемь вёрст от передовой линии – а обстановки не узнать. По деревням и дорогам бродят бесцельно толпы пехотных солдат. Иные идут обнявшись, сильно нетрезвые, поют осипшими голосами. Офицеров по пути останавливают, разговаривают в повышенном тоне.
Из 11 Финляндского полка (где ораторствовал Крыленко) к середине апреля исчезло не меньше тысячи человек – и никого взамен. „Все домой едут – чего ж мне оставаться? Сказывают, теперь мириться будут.”
Свежепленные немцы говорят: не наступаем сейчас, потому что через месяц в русской армии будет полный беспорядок.
* * *
Есаул Шкуро со своим адъютантом пришли в кишинёвский ресторан. Вломилась банда растерзанных пехотных солдат, расселись не снимая шапок и поносительно ругались. Шкуро подошёл к солдатам, потребовал снять шапки и вести себя пристойней. Они пререкались. Есаул пригрозил вызвать вооружённый отряд. Тогда они выскочили на улицу и созывали толпу на расправу. Адъютант успел позвонить в свой Особый Кубанский отряд. Разъярённая толпа грозила громить ресторан, если есаул не выйдет. Шкуро вышел со взведенным револьвером: „Семерых уложу, живым не дамся!” С рёвом и ругательствами толпа требовала идти в комендатуру. Шкуро ответил, что пойдёт сам, но наповал, кто приблизится. И прошли так квартал, – по каменной мостовой конский топот – и карьером вынеслась сотня! – и вторая! – на неосёдланных конях, полуодеты и босиком, но шашки, кинжалы, винтовки при них.
– А теперь – построиться, мерзавцы! – закричал толпе здоровой глоткой круглоголовый Шкуро.
И вся эта росхлябь быстро построилась, и руки по швам. (А казаки – позади них.)
Поблагодарил казаков, а этим:
– Вы – банда хулиганов, а не воины Родины.
* * *
По солдатским рукам в 40 корпусе ходят листки:
„Братья! просим вас не подписываться которому закону хочут нас погубить, хочут делать наступление, не нужно ходить, нет тех прав, что раньше было, газеты печатают чтобы не было нигде наступления по фронту, нас хочут сгубить начальство. Они изменники, наши враги внутренние, они хочут опять чтобы было по старому закону. Вы хорошо знаете, что каждому генералу скостили жалование, вот они и хочут сгубить нас, мы только выйдем до проволочных заграждений – нас тут и побьют, нам всё равно не прорвать фронт неприятеля, нас тут всех сгубят, я разведчик хорошо знаю, у неприятеля наставлено в 10 рядов рогаток и наплетено заграждение и через 15 шагов пулемёт от пулемёта. Нам нечего наступать, пользы не будет. Если пойдём, то перебьют, а потом некому будет держать фронт. Передавайте братья и пишите сами это немедленно.
С почтением писал лес.”
* * *
Из „Молитвы офицера”, рукописного стихотворения весны 1917:
За верность отчизне у смерти в объятьях
Нам русский народ отплатил во сто крат.
Спасибо, родные, спасибо, собратья,
Спасибо, столица, спасибо, Кронштадт!
ДОКУМЕНТЫ – 7
13 апреля
ПОСОЛ В ПЕТРОГРАДЕ ПАЛЕОЛОГ –
ВО ФРАНЦУЗСКОЕ М.И.Д.
Телеграмма, шифровано
… Я предпочитаю разрыв Альянса последствиям двусмысленных переговоров, которые социалистическая партия готовится предложить нам. В случае, если бы мы были вынуждены продолжать войну без участия России, мы могли бы за счет нашей отпадающей союзницы извлечь из победы совокупность в высшей степени ценных выгод…
14
А посчитать, от отречения Михаила, – сегодня сорок первый день его министерства, всего лишь. И из них чуть ли не восемнадцать он провёл в дороге, поездках. И из них же почти неделю – проболел.
Болезни! что за заклятье! Надо было целую жизнь носиться вздорове – от Манчжурии до Греции и до Бурской республики, целую жизнь провести в боях, в дуэлях, в диспутах, в подъёме на государственные высоты – чтобы тут доконало, подкосились колени, оставили силы. И особенно досадно: заболел ещё перед Киевом, уже в штабе Юго-Западного сказал депутатам, что еле передвигается. Но в проклятых грязных Яссах, на самом же юге и уже в апреле, вдруг ненастная погода, холодный дождь, – там он и добавил, крепко простудился. На другой день в Одессу приехал с температурой 39,5, а нагромождено было там дел, и ведь вызвал Колчака из Севастополя, и с мыслями не соберёшься, поговорить как надо. Именно в Одессе функционировал один из его главных военно-промышленных комитетов, и теперь предстояло отдать долг, с вокзала потащился осматривать выставку оборонной продукции одесских заводов, и „поднесли” министру пушечный лафет. А затем – в гостиницу, на банкет с военно-промышленным комитетом, и одесский городской голова Брайкевич говорил речь о роли Гучкова, а Гучков в ответе подчёркивал все невероятные препятствия, какие ставила старая власть комитетам. И сюда же пришли с речами представители студентов, и украинцев, и поляков, и кому-то из них отвечал Гучков, что Одессы мы привыкли бояться, тут всегда был костёр, но она не оправдала наших опасений, тут всё на правильном пути. И в этой гостинице, в натопленном номере, ему и остаться бы до конца. Но только и мог он тут провести намеченные узкие совещания: с одесскими генералами, генерал Маркс докладывал, как он укрепил свободу в Одесском округе и не дал зародиться ни малейшему погрому; потом с особоуполномоченным по продовольствию; и с членами городской управы – о санитарии Одессы (насмотрелся он, как копошатся Яссы и Кишинёв без бань, без дезинфекции, на Румынском фронте – тиф); а на Колчака, самое важное, – и времени почти не осталось. И тут бы лечь в постель, и врач настаивал,– но нет! Надо было ехать, как намечено, в штаб округа, держать речь к чинам штаба, что переворот был необходим для спасения родины. Торжественно произвести в прапорщики вольноопределяющегося Зейферта, при старом режиме задержанного по неблагонадёжности. Но и это ещё под крышей, – а дальше ехать, не отказаться, принимать на Лагерном поле парад войск гарнизона. По дороге – шпалерами кадеты и юнкера, в сумрачном небе – аэропланы, по полю десятки красных флагов вместо боевых знамён. Сошёл с автомобиля и, уж каким голосом, как, – приветствовал и благодарил войска. Но и это ещё не всё, после того, уже к вечеру, – на Платоновский мол, где обходил построившиеся морские команды и морской штаб, здоровался, принимал рапорты, и ещё одну речь держал: служить на благо обновлённой родине. И ещё же не всё – на катере повезли на военный корабль, где Гучков приветствовал на палубе экипаж свободолюбивых сынов Черноморского флота, а потом на корабле ещё высидеть обед, не идущий в глотку, и под марсельезу отбыть на вокзал, а на улицах и под дождём – толпы народа. Ещё на вокзале – делегации, депутации, – и последняя надежда: сутки до Ставки лежать в вагоне.
Но – передалось, осложнилось на сердце, и в Могилёве он не смог даже посетить Ставку, лишь среди ночи в вагоне повидал Алексеева и Деникина, теперь свою главную надежду. Совещались, как Гучков почистил состав Румынского фронта, начиная с Сахарова, да и на Юго-Западном, так что уже снятых генералов дошло до ста сорока с чем-то. (Заодно хотел и Рузского смахнуть с Северного фронта, заменить Корниловым, – Алексеев воспротивился.) Деникин возражал против такой массовой расчистки, неужели ошибся в нём? А Алексеев – полтора года на этом месте, привык, прирос, – как он может не справиться? Умолял их обоих крепить и держать армию. И: напрячься и начать наступление в начале мая, хотя б и со скромным успехом.
И потянулся поезд дальше. Вчера вечером дотащил до Петрограда, и сразу в довмин, и сразу в постель. И хотя сколько тут набралось, приёмов, встреч, бумаг, распоряжений, – всё это на сегодня врачами отменено, и весь день бессильным пластом в постели, только самые близкие, Новицкий и Филатьев, ненадолго. (И Машу не позвал.)
Лежал – и не мог работать. Лежал – а в голове прокручивалась эта поездка, эти встречи, эти речи, уже и путалось, где именно что было. Точно – что с румынским королём встречался в Яссах, и с румынскими министрами (уже своей страны у них не много осталось). А исполнительный комитет дезертиров ведёт переговоры с гарнизонным комитетом и требуют отсрочки явки в полки, и грабят город, нет на них управы, – это в Кишинёве. Хорошо помнил совещание в штабе Сахарова, где снял сразу 14 генералов. И там же солдатские депутаты ему объясняли, почему арестовали генерала Келлера: требовал удаления красных флагов и мешал манифестациям. (Чтобы спасти старика – распорядился отправить его в распоряжение Корнилова.) Уже штаб Брусилова со штабом Гурко – мешались в памяти. А где была овация? Везде. Но особенно, конечно, на минском солдатском съезде, переполнена и площадь перед театром, и театр, и кажется это там в вестибюле, после речи, с некоторыми офицерами и солдатами – целовался. А где-то ещё, кроме Одессы, осматривал новые машины? В Киеве, в Арсенале. Недочёты снабжения, давал указания – и там, и повсюду. Ещё в Киеве – заезжал поклониться в Лавру. (Для министра – нужный жест.) И в Киеве тоже – депутации от поляков, украинцев, евреев. А в инженерном училище речь – там или где? В госпиталях? По разным местам, благодарил, что заплатили подать Отечеству кровью. И почему-то на собраниях сестёр милосердия – дважды, да, в двух городах. Какую-то чушь им нёс, что не представляет себе фронта без сестёр – и пусть продолжают самоотверженную работу, не смущаясь нападками порочных элементов. (Всё ведь в армии стало разбалтываться, и с сестрами тоже.) И где-то носили его на руках до автомобиля, не раз. И где-то осматривал питательные и перевязочные пункты, санитарные поезда, а на станции Бирзула – эшелон, идущий на фронт. И сколько этих станций перемешалось – по пути на многих выходил с речами. И сколько этих речей! – перед сотнями юнкеров, солдат, матросов, перед депутациями Советов, перед толпами железнодорожных служащих, и кто ещё собирался.
Говорил? Что говорил? Он не готовился к этим речам, а где что в голову приходило. (Он всегда считал себя хорошим оратором, но вот что обнаружил: прежде были речи для избранных, для интеллигенции, для Думы, – а перед простой массой нужно что-то совсем другое, он не находился теперь. Но главное: не допустить пессимизма и разочарования.) Больше всего он, кажется, повторял и повторял, что переворот был нужен для спасения родины. (Он и сам нуждался в этом утверждении, а значит, люди ещё больше нуждались.) Переворот явился для России актом самосохранения, единственное средство спастись от гибели. По работе в военно-промышленных комитетах Гучков может им засвидетельствовать, что старая власть вела нас к верному разгрому, и страшно подумать, что сталось бы с нами без революции. Уже полтора года мы сознавали, что надо покончить со старым режимом ценой каких угодно жертв, даже путём насильственного переворота, – а его и не понадобилось, старая власть оказалась совершенно сгнившей. Переворот произошёл потому естественно, что все и всё уже видели: так дальше жить нельзя. А теперь, после сумятицы революционных дней, народ быстро совладал с собой, и жизнь всей страны уже входит в русло созидательной работы. А если мы не овладеем собой (это где-то в другом месте), то все светлые результаты переворота пропадут. Теперь – мы идём к военному торжеству, после чего приступим к внутреннему переустройству на началах свободы и равенства. Но теперь – и нельзя сваливать вину на власть, как это было при старом правительстве. Теперь – каждый из нас ответственен за судьбу родины, и если все проникнутся этим сознанием и сплотятся вокруг Временного правительства… Я знаю, что русский народ – это народ-чудотворец, и пережитое потрясение не пойдёт нам во вред. Оставьте всякую рознь, прочь излишнюю подозрительность, а все усилия – только против врага, немцы бьются уже из последних сил. Теперь, когда воины-граждане смело смотрят друг другу в глаза – дисциплина в армии станет ещё крепче и глубже… А когда совсем плохо себя чувствовал, фразы получались жалостные: помогите Временному правительству, которое несёт тяжёлое бремя. Организуйтесь пока, как сами умеете… А то – чего уже и совсем не думал: Совет рабочих депутатов полон любви к России. Нас с ними объединяет эта любовь и жгучая жажда сохранить нашу свободу. Ну, как у всяких внутренне свободных людей, бывают и расхождения по некоторым вопросам. А на Минском съезде совсем язык заплёлся и призвал: „Теперь сокрушим и второго, внутреннего, врага!” – вместо „внешнего”, и так и в газетах напечатали, да без запятых. И получилось, что призвал – сокрушить Совет рабочих депутатов?… (Да неплохо бы.)
А в дни, когда не в поездках, – смотрел на столах довмина груды телеграмм с изъявлением верности, и от армий, и от флота, и от тыла. (Выскочка Грузинов бил в колокола: „Коренному москвичу, ныне первому военному министру Свободной России, под грохот орудий со стен кремлёвских пусть будет услышан победный зов первопрестольной…” И вздор, а приятно.) И почти всякий час в приёмной ждала одна, а то три и четыре фронтовых депутации, и министр принимал их уже соединённо и по пятку. А в те нечастые дни, когда ездил в Мариинский дворец, – то и там заседания правительства прерывали настойчивые делегации, и министры по нескольку выходили с ними разговаривать и выслушивать и в руки получать резолюции их частей. Резолюции эти составлялись, конечно, немногими армейскими интеллигентами, писались ходкими писарями – а всё-таки настроение армии вложилось тут.
Мы молим вас: не прекращайте войны, пока нет полной победы, дайте нам только хороших начальников. И неужели новая Россия должна быть заклеймена изменой? – это предательская воля старого правительства. И не забудем миллионы наших братских могил. А что мы скажем сотням тысяч калек: что их страдания были напрасны? „Долой войну” – это лозунг для изменников делу свободы, предатели и торгаши бьют нас в спину. – А латышские стрелки заявили: если будет заключён мир – мы никого не послушаемся, и будем продолжать войну. И стоящие рядом сибирские стрелки – присоединились! – А финляндские стрелки: запасные части из Петрограда и Москвы не желают идти на фронт, этим наносят глубокое оскорбление нам, стоящим в окопах: мы – тоже революционная армия, а если б мы ушли с фронта – разве была бы свобода?
Да из многих мест упрекали правительство, как оно могло согласиться не выводить петроградский гарнизон на фронт.
Но, сидя тут, на Мойке, – попробуй выведи его…
И грозно о заводах. Тот не сын своей родины, кто требует от правительства денег, когда мы умираем на позициях. Мы 24 часа в сутки под свинцовым дождём, ваш рабочий пот сохранит солдатскую кровь. За каждый прогулянный вами час ваши товарищи на фронте заплатят головами. Требуем, чтобы немедленно на всех заводах работа пошла полным ходом! (Да разве только на заводах? – уже и на ремонте оружия и на рытье запасных окопов требовали 8-часового дня!)
И даже – гораздо прямей и настойчивей, Гучков удивлялся: эти фронтовые депутации понимали о Совете депутатов такое, что правительство не смело высказать вслух. 15-я Сибирская дивизия: просим Совет рассеять ложные слухи, что он посягает на власть Временного правительства. И даже ещё острей: как это поддержка Временному правительству лишь „постольку-поскольку”? – да это сознательно-губительная деятельность для нашей родины! До нас доходят смутные слухи, что эта политическая группа, Совет рабочих депутатов, не имеет единства взглядов даже сама в себе, а издаёт постановления, противоречащие одно другим. Так просить о немедленном распубликовании именных списков Исполнительного Комитета, мы их никого не знаем!
Делегации, резолюции, – но никто же из министров не согласится заговорить таким языком, ни даже Милюков. Да и резолюции эти двоились. Тут же вдруг требовали: установить строгую очередь в отсидке на первой линии, не считаясь с личными взглядами начальников частей. Или: при назначении на командные должности прилагать к аттестациям также результат тайной баллотировки подчинённых, – то есть почти подвергнуть офицеров выборам. Другая беда: пока делегация едет в Петроград или пока резолюция идёт по почте – а там, там, в частях уже что-то успевает измениться. Поездивши вот по фронтам, Гучков успел и сам заметить: там происходит нечто другое, оно идёт уже дальше, чем в мартовских резолюциях. И даже эти самые делегации – так хорошо говорят, если они начинают с Мариинского дворца или с довмина. А если с Таврического – то Совет как-то быстро успевает их обработать, и эти же самые делегации начинают говорить прямо противоположное. Да вот, в эти дни, пока Гучков ездил, Совет успел собрать в Таврическом какое-то „совещание фронтовых частей”, случайный сброд вот таких делегаций, а как будто они уже представляют всю Действующую армию. Вели это совещание какие-то Липеровский, Лопуховский и Клоповский, ни одного известного имени, а выносят резолюцию, якобы всеобщей значимости: подчинение дисциплине и порядку не может распространяться на те случаи, когда понуждают солдат к политическим поступкам, не согласным с их гражданскими убеждениями. Так предложить Исполнительному Комитету (а вовсе не правительству) послать на все фронты и во все армии комиссаров с самыми широкими полномочиями, и требовать от Временного правительства признания этих комиссаров!
Вот так всё и расползалось, никакого единого стержня не было.
Да из 12-й армии Радко, где сам же Гучков одобрял начинания, четыреста офицеров – Совет офицерских депутатов во главе с латышским полковником Вацетисом, слали Гучкову декларацию: они – сомневаются в искренности многих лиц высшего командного состава и чинов штабов, которые могут стараться вредить. И если, мол, ещё не совершают прямых сношений с врагом, то только из-за боязни быть обнаруженными! Но в их руках – неправильное распределение боевых сил, посылка резервов не туда, куда нужно, сбивчивые распоряжения, опоздавшие приказания, – и это всё предполагали офицеры в своих исконных старших начальниках! Какой опасный переклон! – да гучковской же идеи реформы. Если от массовой смены генералов начнут теперь, даже офицеры! – подозревать и каждого генерала, – то как же руководить войсками? И вот, эти четыреста баламутов предлагали: правительство должно неотступно наблюдать за генералами на каждом шагу, иметь свои глаза и уши на местах – своих комиссаров при каждой армии.
Опять и тут – комиссаров.
Да комиссаров от правительства и можно бы разослать – но в помощь генералам, а не для шпионства за ними! А эти четыреста, от поручиков до полковников, предлагали именно шпионство: „опереться на общественные организации прогрессивных солдат и офицеров”, – прогрессивных солдат! ещё не знали таких со времён Александра Македонского! – получать „точнейшие сведения, не только о поступках и поведении, но даже настроении всех лиц командного состава”! И ещё дальше: создавать при исполнительных комитетах осведомительные бюро из 4-6 лиц, и эти бюро будут постановлять об устранении лиц командного состава, замене чинов штаба, признании их деятельности вредною – и только что не прямо устранять, а докладывать главнокомандующему и военному министру. Вот куда раскатывалась революция!! А простодушный (или потерявший голову) Радко – пересылал вот этакое-сякое Гучкову…
Да в какой стране когда такое складывалось: при полном отсутствии именно всякой ответственности – такая власть исподтишка! Совет депутатов – как тайный советник, которому нельзя отказать. Как ещё один Распутин, коллективный Распутин. Нет, ещё наглей: в последние дни марта на своём гомозливом совещании советов они объявили „тёмной силой”, Распутиным, – именно Гучкова!! и что он – чуть ли не друг династии Романовых, раз ездил к царю за отречением!
И как вот на это всё? Как военному министру поспеть против этих необычных партийных, советских приёмов – каких-то встреч, обработки, совещаний? Отвечать? – как будто низко. А не отвечать? – это и повторить ошибку трона: они ни на что не отвечали – и свалились.
Совещание Советов постановило: „дать решительный отпор всякой попытке правительства уйти из-под контроля демократии”. Свою банду – они называют „демократией”.
Не в таком унижении мечталось прежде Гучкову его будущее участие в управлении Россией.
И бедные, бедные эти „лица командного состава”! Ревельские офицеры призывали забыть все обиды, нанесенные матросами „в период недоверчивого отношения” (когда расстреливали), и только жалостно протестовали, что всё же недопустимо вмешательство матросов в оперативную боевую работу офицеров и, ещё жальче, – в личную жизнь офицеров, потому что, ещё жальче, офицеры – тоже полноправные граждане…
А приходили военному министру и такие офицерские письма, что армия вообще не хочет воевать, надо кончать войну, иначе произойдёт катастрофа.
Да даже не смел Гучков (не оскорбить общественность!) изъять из Земсоюза и Горсоюза пристроившихся там офицеров, а только с горячим призывом звать их на фронт, а в тылу их заменят небоеспособные.
И даже такое воззвание издавал: его прежним приказом № 114 солдатам разрешено посещать театры, кинематографы, пользоваться всеми железнодорожными классами, но не бесплатно, „как это, очевидно, понято”, напротив, защитники отечества должны подавать пример выполнения правил.
И ещё же такое: в первые дни великих событий обновления родины различными лицами взято много автомобилей из казённых гаражей, – так автомобили крайне нужны для Действующей армии, и прошу взявших вернуть, а где есть испорченные – сообщить.
А тут слали военному министру требования дать политические права и вражеским военнопленным в России: свободу передвижения в их местностях, свободу собраний и жить на частных квартирах. И Гучков вынужден был печатать разъяснение, что это противоречит понятиям плена, и было бы несправедливо, ибо наши военнопленные в Германии содержатся жестоко.
А сколько ж было у министра забот, не доходящих до воззваний и публичных оповещений. Из малообученных солдат формировать сельскохозяйственные команды на помощь продовольственным комитетам. Да теперь, с министерского места, ощутил Гучков, как же драли его промышленные комитеты несходные цены за военное снаряжение, цены эти и по военному и по морскому ведомству надо было конечно снизить – а для того назначить ещё две новых комиссии. А изнывающая без дела изначальная Военная комиссия (повисшая в воздухе ненужность, гибрид революционных дней) теперь, чтобы придумать себе деятельность, стала расследовать донос, будто в Петрограде образовалось две крупных монархических организации. (А распустить её всё же нельзя, она наполовину как бы и от Совета.) А доносов анонимных приносили в министерство кипы – и опять-таки приходилось печатать разъяснение, что теперь Россия свободна, опасаться некого – жалоба же анонимная, хоть и правдивая, может остаться нерасследованной. А у самого – анонимно же, тайная задача: как убрать с Балтийского флота самозваного адмирала Максимова? Он самовольно увеличил матросам нормы довольствия, угождает им, они за него горой, и снять не дадут, – а между тем флот разваливается.
А ещё же: армия растягивается центробежно по национальностям, у поляков есть отряды – требуют свести в отдельную армию, украинцы требуют отдельных отрядов и полков.
Какой-то гремящий ужас.
А Гучков – потерял энергию. Израсходовался во всех этих поездках, начиная от псковской к царю.
Всегда он охватывался борьбой как таковой, самой тканью борьбы, переживанием борьбы, – а вот изменило.
Лежал плашмя, неровно билось сердце, тяжёлая голова, и не хотелось смотреть, смотреть эти бумаги, ожидающие решения. Невозможно даже сосредоточиться на одной ясной мысли.
Что же будет – с армией? с войной?
Приходится рассчитывать на чудо.