Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2"
Автор книги: Александр Туркин
Соавторы: Григорий Белорецкий,Иван Колотовкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
– А ты не боишься смерти, тетушка?
– Вот те на! Да чего же ее бояться? Ведь я уже пожила…. Вот ты – совсем другое дело, может, и боишься, потому человек молодой. А все же и тебе, если придется, не следует бояться… Ты ведь писание-то, чай, знаешь? Все мы прах и уйдем в прах… Только душенька пойдет скитаться… Охо-хо-хо… Пойдет она, голубушка, в темны края и будет она скитаться по темным краям…
Я молчу и не нахожу, что сказать.
– У тебя большая семья была, тетушка?
– А только муж был да дочь. Немного у меня семьи было, голубчик… Все убрались, вот только я осталась, грешница…
– А от чего они померли, тетушка?
– Ишь ты, какой любопытный! Ну, расскажу, только старое горе надо тревожить.
– Так не надо, тетушка…
– Ну, ничего… Рассказывать немного… А иной раз расскажешь, так будто легче станет…
Я совсем было приготовился слушать, но тут случилось нечто неожиданное.
Тетушка Василиса вдруг швырнула чулок, живо вскочила на ноги и закричала:
– А-ах ты, разбойник этакий! Вот погоди, голубчик ты мой!..
Я взглянул на огород и понял, в чем дело. Какой-то карапузик, не заметив нас, пробрался через изгородь и приготовился было сорвать самый большой подсолнечник. Тетушка Василиса на бегу схватила тычинку из-под гороха, двинулась в атаку. Карапузик так оробел от неожиданности, что первое время замер на месте, но потом сообразил, бросился к частоколу и начал карабкаться на него с легкостью белки. Еще минута – и мальчуган бы удрал, но тетушка Василиса подоспела, и в воздухе раздался звучный шлепок. Мальчуган перевернулся через тычинник, как мячик, и побежал. За ним бросились его компаньоны, которые наблюдали из-за изгороди, и немного погодя воздух огласился звонким детским смехом. Тетушка Василиса вернулась, вся запыхавшись, и ее доброе лицо дрожало от смеха.
– Ведь вот озорники… Ну, что бы попросить добром… А то все изорвут да потопчут…
Немного погодя, успокоившись, тетушка заговорила:
– Так вот, батюшка… Семья была маленькая… А споженились мы с покойным Иванушкой по душе да по доброй совести. А споженились мы с ним в те времена, когда людей, кормилец мой, считали хуже всякой животины. Вот в этом самом заводе правил тогда всем приказчик. Звали его Федором Иванычем, и был он из себя такой, что как увидишь во сне, испугаешься. Был он росту саженного, черный, толстый, как бык, и глотка на всю улицу хватала… Нрав у него хуже был звериного… Господи ты мой батюшка, что тогда было… Чего только не натерпелись люди… Теперь как-то не верится самой, когда вспоминаешь это… Вот слушай, батюшка, чего он творил. Ежели кто прошел мимо его двора да шапки не снял – сейчас ведут на конюшню и порют до смерти. Идет, бывало, мужичок мимо барского дома и весь-то он сердечный изогнется, а шапка в руках ходенем-ходит. Ежели откуда едет или куда поехал наш барин, – на церкви звонят во все колокола. Раз не понравился ему звон, велел звонаря сбросить с колокольни… И ничего – сошло. А уж кому всех больше доставалось от него – так это нашему брату – бабе. Больно был охотник до женского полу. Ежели увидал на улице смазливую – пиши кончено. Будь она девушка молодая или мужняя жена – все ему было равно: достанет и начнет пакости делать. И баб этих, и девок у него полон дом всегда находился. И по ночам каждый раз бабий рев слышался.
Вот в такие-то времена и жили мы с Иванушкой. Мужик он был у меня смиренный и работящий и самому Федору Иванычу был по нраву. Был он у меня хорош по слесарной части, и чуть, бывало, у самого Федора Иваныча в доме поломается – сейчас бегут за Иваном. А жили мы с ним душа в душу. И только, бывало, наказывает мне: ты, Василиса, пуще всего берегися барина, на глаза ему не попадайся на улице… А детей с ним у нас была одна только дочка Машенька… Охо-хо-хо…
Тетушка вдруг замолчала и понурила голову. Но потом оправилась и опять заговорила;
– Вот с этой-то моей Машеньки и горе началось… Было ей уже пятнадцать годов и была, кормилец ты мой, как птичка поднебесная: целый день, бывало, что-нибудь напевает. Какая-то у меня она вышла, точно не мужицкого роду: тоненькая, беленькая, чистенькая… И была она работящая да кроткая… Берегли мы ее пуще глазу своего. Никуда не выпускали, а вот и выйди тут горе…
Раз надела моя Машенька белое платьице да и вышла в праздничный день за ворота, хоть одним глазком взглянуть на улицу. Села она на завалинку и сидит себе попевает, И вдруг, откуда ни возьмись из-за угла тройка лошадей, и выкатил сам Федор Иванович. Сравнялся с нашим домом и кричит зычным голосом: «Стой!» Лошади остановились, а он смотрит на Машеньку и смеется… Смотрит и смеется… А у Машеньки в глазах помутилось и с места двинуться не может… А Федор Иванович и кричит: «А поди-ка сюда, красавица!» Вскочила с места Машенька, бежит в избу и кричит: «Мама! Мама!» Я выбежала к ней, а она только на улицу рукой указывает да трясется, как листик осиновый. Я на улицу выбежала, лошади все еще стоят на одном месте, и Федор Иванович все посмеивается. Я взглянула, да и бегу назад, а кучер гикнул, свистнул, и Федор Иванович укатил дальше.
Вечером пришел с работы Иванушка и такой сердитый да сумрачный, «Что, говорит, вы теперь наделали? Призывал меня, говорит, к себе Федор Иванович и приказал привести Машеньку… Мне, говорит, нужна девушка горничная, а я, говорит, и не знал, Иван, что у тебя дочка такая красавица. Приведи, говорит, сейчас же, а если, говорит, не исполнишь, то знаешь… И зубами скрипнул».
Ох, как помню я эту ноченьку… Только мы сели ужинать – вдруг в избу четыре мужика… «Мы, говорят, за тобой, Иван… Драть тебя, говорят, велено…» А сами смотрят в пол и шапки в руках мнут… Встал Иванушко из-за стола, побелел, как скатерть, начал искать шапку. Я к нему бросилась, а он отвел меня рукой и говорит: «Не мешайся, жена… Пусть дерут, только бы Машенька…» Не договорил, хлопнул дверью и пошел с мужиками. Только что ушел, вдруг бросилась ко мне Машенька. Глаза как у полоумной, вся дрожит… «Мама, говорит, я пойду… Не дам, говорит, драть отца…» Я остолбенела. А она накинула на себя платочек и все в том же беленьком платьице и выскочила на двор. Я было за ней бросилась, да вдруг упала и осталась на месте…
Пролежала я, говорят, три недельки, а я ничего не помню. А как очнулась – гляжу кругом: на лавке сидит Иванушко и держит голову книзу. Поманила его рукой, говорить не могу. Он смотрит на меня и плачет… А где, мол, Машенька?.. Он махнул рукой и говорит: «У него…» И после этого я опять была как во сне…
Неделю спустя начала поправляться, а в доме у нас как будто покойник: тоскливо и сиротливо. Как-то раз ложимся спать, вдруг стук в окно… Я вскочила – и к окну… А там стоит моя Машенька и шепчет: «Мама, мама!» Побежала я, отворила дверь и пустила ее в избу. А она, как пришла, слегла и через недельку душу богу отдала… А за ней, немного сгодя, и Иванушко помер… Вот и осталась я одна.
Тетушка Василиса замолчала и старается смотреть куда-то в сторону, но я отлично вижу, как сквозь ее старые очки что-то сверкнуло и покатилось по щеке… У меня на душе сразу потемнело, и весь этот нежный и страстный колорит чудного вечера вдруг потерял свое обаяние. А впрочем, что за дело природе до того, что у человека на душе? А все же в эту душу просится мысль: отчего так прекрасно это небо, отчего так чист и прозрачен воздух и зачем молчит этот благоуханный лес, когда на свете пронеслось это горе, прошумело, как крупные капли дождя, и опять все своим чередом идет: опять жизнь и горе, опять солнце и опять это безмятежное небо… А если бы все это говорило человеческим языком? Что бы рассказала мне эта старая береза, под которой я лежу, и что бы нашептал мне этот тихий ветер, от которого чуть дрогнули истомленные зноем листья?..
Сумерки надвигаются и, как флером, окутывают землю… За ними плывут образы прошлого, глубоко загадочные и безмолвные, как кресты на старых могилах… И мне чудится, что вот сейчас, в этих душистых сумерках, белеет измученное девичье лицо и слышится тихий, мучительный шепот:
– Мама, мама!
1897
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту публикации в газете «Урал», 1897, No№ 135 и 136, 21 и 22 июня.
Руда
Всю жизнь как-то не везло рабочему Ивану Соколову. Когда он женился после смерти отца и матери, то вышло так, что жена его на свете прожила недолго. Женщина была высокая, худая и часто кашляла. Иван любил ее и пробовал лечить всячески. Звал старух-знахарок, поил жену разными снадобьями и сам, собственными руками, втирал ей в грудь и спину какое-нибудь лекарство. Раз даже попробовал пригласить доктора, когда тот приехал из соседнего завода к управителю. Прикатил доктор, мрачный, тяжелый человек, страдавший сильной одышкой. Не снимая пальто, он постучал пальцами в грудь больной и приложил ухо. Лицо у него сделалось багровым, и он прохрипел:
– Баста!.. Скоро карачун…
Сказал и уехал. А больная долго сидела после этого, бледная, как мел, и молчаливая. Ивану было страшно жаль жену, и он старался успокоить ее:
– Ты думаешь, это он правильно? Это ему скоро карачун, язвило бы его!.. Слышала, небось, как дышет, холера. Это они только управителя да его жену как следует лечат… Потому день и ночь жрут там, да вино разное пьют…
Так или иначе, а жена у Ивана чахла, как подснежник, охваченный внезапной стужей. Весной, когда снег бежал с гор, когда звонко перекликались тревожные ручьи и мучительно хотелось жить, – она слегла в постель и умерла. Пришли соседки, обмыли ее, а Иван, угрюмый, как ночь, целый день пилил и стругал на дворе – делал крест и гроб. Потом понесли ее и похоронили в том месте у пруда, где стояли высокие сосны. И день тогда выдался славный… Бежала торжествующая жизнь в потоках солнца, пели птицы, в вершине пруда кричали с прилета лебеди и стояли стройные сосны, душистые, высокие и молчаливые. И точно берегли они людей, лежавших под белыми крестами…
С год после этого Иван Соколов прожил один. Поддержать его было некому, и начал он часто выпивать. Работу на заводе забросил, завел какую-то тяжбу об избе, и кончилось тем, что из избы Ивана выселили. Купил себе, с грехом пополам, Иван старую баню, переделал ее на жилье и начал жить бобылем. И чувствовал мужик, что окончательно сбился…
Выручил случай.
Как-то весной, в числе других рабочих, Иван нагружал железо на барки, которые готовились уплыть по вздувшейся реке. Народу работало много, были женщины и девицы. В воздухе пахло уральской весной, сдержанной и неяркой, но могучей в своей накопившейся страсти… Пруд очистился, горы обнажились от снега, и солнце смеялось с неба, точно оно впервые увидало людей. На пристани, где нагружали барки, кипела жизнь. Звенело железо, нестройный гам несся в смолистом воздухе, фабрики дышали грузно и хрипло, а на реке, как белые молодые птицы, выстроились к отходу барки.
Во время работы Соколов познакомился с Дарьей – высокой, некрасивой и рябой женщиной. Несмотря на эту неказистость, лицо у Дарьи дышало энергией, взгляд был смелый и прямой, а работала она на пристани за мужика. К ней не приставали с прибаутками и шуточками, как к другим, и, видимо, побаивались ее сурового взгляда.
Иван разговорился с ней и узнал, что она вдова. Это навело его на некоторые размышления. Он начал часто задумываться, скреб в затылке и часто посматривал в сторону бабы. Однажды, когда Дарья стояла в ожидании очереди за расчетом, Иван подошел к ней и поздоровался. Лицо его казалось смущенным, и он нервно потеребливал свою козлиную бородку.
– К расчету? – спросил он.
– Да…
– Куда теперь думаете?
– Да хочу на Громатуху… Говорят, дрова сплавляют… Работа хорошая… Думаю туда…
Иван усиленно тянул себя за бороду и смотрел в землю. Рука его заметно дрожала. Проклятая робость, точно паук, захватила его и сжала в своих лапах. И ему пришло в голову, что он круглый дурак: надо бы выпить… Тогда бы он сразу перескочил через все…
Потоптавшись немного на месте, он вдруг сказал сдавленным голосом:
– А что, Дарья Митревна… Отойдем немного в сторону…
Слегка удивленная, Дарья подумала и согласилась. Оба отошли от людей, и здесь Иван, вытаращив на нее свои добрые глаза, корчась и замирая, изложил суть своего решения. И нес он страшную околесицу…
– Конечно… Чего, мол, тут… Баба, мол, ровно ладно… До бани добился… В бане живу… Телка была хорошая… Куриц покойница держала… Лошадь промотал… Тьфу, язвило бы меня!..
В конце концов Дарья его поняла. Подумала и ответила, что через три дня даст ответ. И кончилось тем, что Дарья вышла за Ивана Соколова.
В первый же год после этого события дела у Ивана стали поправляться. Дарья оказалась хорошей и дельной хозяйкой. Мужу насчет выпивки спуску не давала, завела птицу, огород и подумывала о корове. Лошадь еще казалась отдаленной мечтой, но Дарья, видимо, рассчитывала и на это. Каждый грош Ивана, каждый его заработок подвергался самому тщательному учету. Иван иногда с грустью подумывал, что блаженные времена «шкаликов» а «стаканчиков» прошли, но, в общем, сердце у него радовалось. Как слабохарактерный человек, он нуждался в сильной и твердой руке.
К лету Дарья заставила Ивана взять в конторе билет на покос. Отвели им место верст за семь от завода. Дарья сама целые дни торчала здесь и выворачивала пни да колодник, чтобы очистить место. Иван устроил земляной балаган у маленького ручья, который только весной, забившись в черемуховые кусты, трепетал тоненькой поющей нитью. Летом же он пересыхал.
Во время самой страды, между делом, Иван вздумал на покосе вырыть колодец. Выбрал низкое место и начал рыть. Когда он вырыл яму аршина в два, то натолкнулся на камни, которые и начал было выворачивать ломом. Однако камней оказался целый пласт, и Иван решил бросить это место. Пришла посмотреть Дарья, спустилась вниз, подняла один камень, осмотрела и промолвила:
– Да ведь это руда…
Взял Иван камень, осмотрел, поскреб ножиком и согласился, что это, действительно, руда. А Дарья, слегка побледневшая, смотрела куда-то вдаль затуманенным взглядом. Иван глядел на жену и ждал.
– Надо заявку сделать в конторе… – вдруг быстро сказала Дарья.
Иван потоптался на месте и откликнулся, как эхо:
– Надо…
– Может, дадут чего… Тогда бы можно и лошадь… – соображала Дарья.
– Можно бы и лошадь…
Дарья отобрала несколько камней и положила их в мешок. Колодезь решили вырыть в другом месте.
На другой день Дарья отправила мужа в контору показать руду. Провожая Ивана, она снабдила его некоторой инструкцией.
– Ты с ними много-то не разговаривай… Они ведь жулье все… На лошадь, мол, дадите, так покажу место… Слышишь?
– Слышу…
Пришел Иван в контору и спросил смотрителя рудников Худышкина. Тот оказался в конторе и, увидав Ивана, вдруг прыснул со смеха…
– А… Соколов… Ха-ха-ха… Взял другую бабу, так и глаз не кажешь… Го-го-го… Ну, что?
Веселый вид смотрителя ободрил Ивана. Впрочем, Худышкин и так считался самым смешливым человеком на заводе. Маленький, кругленький, розовый, он ежеминутно прыскал. Бывало, какой-нибудь мрачный конторский счетовод, страдавший от вчерашней выпивки, вдруг бросит в сторону перо и скажет соседу:
– Ваня…
– Что?
– Сходи к Худышкину…
– Зачем?
– Покажи ему палец…
– Для чего это?
– А заржет непременно…
И счетоводы, в свою очередь, хохочут. Маленький эпизод этот точно рассевает облака табачного дыма и гонит на минуту усталость.
Ободренный Иван вытащил куски руды и подал смотрителю.
– Это что?
– Руду нашел.
– Где?
– Пока не скажу… Дарья не велела…
Смотритель покатился со смеху.
– Баба не велела? Ха-ха-ха… Вот это я понимаю!.. Слышите, Петр Иваныч? Ему баба не велела!.. Гы-гы-гы… Вот оно, что значит баба…
Он вдруг сделал серьезное лицо и сказал Ивану:
– Ну-с, милый человек… Я поговорю с управляющим… А потом мы отправим руду в лабораторию… Сделаем анализ… Понял?
– Понял…
– Через недельку приходи… Я скажу тебе окончательно. А теперь ступай и скажи своей Дарье, что, мол, так и так, все трефи козыри… Го-го-го! Баба, говорит, не велела!..
Иван ушел и рассказал все Дарье. Та сначала выразила некоторое сомнение в намерениях Худышкина, но потом успокоилась. Решили подождать…
Через неделю Иван опять стоял перед Худышкиным. Тот на этот раз не смеялся и казался озабоченным.
– Ну, Соколов, руда, видимо, ладная… Железа 56 процентов… Теперь, брат, вот условие: ты должен поехать со мной и показать место… Иначе я ничего не могу…
Иван почесал в затылке.
– Что? Опять нельзя без бабы? Гы-гы.
– Да, надо бы спросить…
– Ступай, спроси…
Дарья разрешила ехать Ивану. В один прекрасный день поехали смотритель, Иван, молодой техник с инструментами и несколько человек рабочих. Измеряли, рыли, осматривали место двое суток. В конце концов смотритель Худышкин положительно сиял: в земле лежало нетронутое богатство.
Когда закончили совсем работу, Худышкин с техником выпили. Угостили рабочих и Ивана. Лежа на траве и закусывая икрой, Худышкин ежеминутно ржал, рассказывал скабрезные анекдоты и под конец окончательно развеселился.
– Ну, Соколов… Руды, брат, хоть отбавляй… Гы-гы… Ну-с… а сколько ты с нас возьмешь за эту находку?
– Не знаю…
– Опять, видно, у Дарьи спрашивать… Го-го…
– Придется…
– Смотри, дорого не бери.
Худышкин наклонился к уху техника и прошептал:
– Тысячу рублей ассигновано за подобную заявку… Положительно выработали все рудники… Еще год – и мы без руды… Но эта штука нас воскресила… Главное, близко!
Через день после этого Иван стоял в кабинете управляющего, где находился и Худышкин, стоящий в почтительной позе. Управляющий, бледный и худощавый инженер, с холодным выражением на лице, читал доклад Худышкина относительно заявленной руды. Окончив читать, он откинулся на спинку кресла, прищурил глаза и спросил Соколова:
– Сколько желаете получить за заявку?
Иван затоптался. Его смущал холодный взгляд инженера. Подергивая бородку, он испытывал такое же чувство, как было при сватаньи Дарьи. И опять он начал отдаленно:
– Оно, конечно… Сами знаете, ваше благородие… Конечно, как вы по совести… Вот тоже лошади нет… Кобыла была хорошая… Каряя кобыла… Добился… до бани добился!..
Инженер молчал, и его холодные глаза смотрели на Ивана так же безразлично, как на кусок руды. Круглые изящные часы мелодично ударили полчаса. У Худышкина спирало в животе от хохота, но он сдерживался…
– Ну-с, так сколько?..
– Не знаю…
– Пятьдесят рублей будет?
Иван вздрогнул от радости. Дарья наказывала просить не меньше двадцати пяти рублей. А тут…
– Покорнейше благодарим…
Управляющий взял листок бумаги, написал несколько строк и, подавая Ивану бумажку, произнес:
– Ступайте в бухгалтерию… Там выдадут.
Иван отвесил поклон и вышел из кабинета. Сердце его стучало от радости. Все выходило так, как велела Дарья.
А управляющий посмотрел на Худышкина, усмехнулся и произнес, слегка покосившись вслед Ивану:
– Ду-р-р-р-ак!
1906
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту первой публикации в журнале «Русское богатство», 1906, № 6.
Как они сговорились
Крестьянин Спиридон Белкин три года уже живет в городе в качестве водовоза. Ремеслом этим он занимается не от себя лично, а от мещанина Кириллова, который несколько лет подряд доставляет воду обывателям и находит, что они должны быть ему «по гроб благодарны», так как вода всегда доставлялась всем исправно и вовремя.
– У меня, брат, дело поставлено… Хоть на себя лей… И в баню бери и в комнаты… Это, сделай милость, всегда во-время… И работники у меня народ подходящий… Все молодцы!..
Если кто-нибудь ему осторожно напоминал, что бочки у него гнилые и что нужно их переменить, – тогда мещанин Кириллов краснел, как рак, вплоть до самой шеи и говорил:
– Понимаете вы, с позволения сказать, столько же, сколько черт в ладане!.. От новой бочки вода всегда пахнет… Нда-с… И чаю вы никогда не попьете как следует… Мы, слава те господи, самой игуменье воду доставляем, да хоть бы что когда… Новую бочку захотел… Чудаки!
Вот у этого Кириллова и служил в работниках крестьянин Белкин три года. Был он человек высокий, сильный и кривой. Говорил крайне мало, беспрестанно сосал трубку и, когда ему давали на чай, он угрюмо дотрагивался до шапки и бурчал:
– Благодарим…
Мещанин Кириллов дорожил им. Раз, под веселую руку, когда у него сидели гости, он сказал:
– Спиридон у меня золото… Работник хоть куда. А главная причина, друг мой, в том, что он молчит… Ты его хоть заругай до смерти, хоть дай ему в рожу – ухом не ведет… Курит и молчит. Другой ведь супротивник, дьявол! Ты ему раз – он тебе два, ты ему слово – он тебе десять! А от этого и раздражение можно получить и здоровью вред нанести. Этак я от одного работника чуть в гроб не ушел, чуть паралич меня не хватил… Нда-с… Ну-ка, Спиридон Карпыч, выпей рюмочку.
Спиридон молча взял рюмку, выпил и пробурчал:
– Благодарим… А в рожу все-таки не дамся, хозяин…
Мещанин Кириллов удивился:
– Как это так?
– А так… Времена ныне не те стали… Сам тяпну – только держись.
Мещанин Кириллов понурил голову, долго молчал и, наконец, проговорил:
– И этот где-то испортился… Ловко ответил, да еще при гостях хватил… Хорошо вот гости-то свои люди: а то бы сконфузил… Ну, времечко пришло!
Обыкновенно Спиридон вставал рано, чуть свет запрягал старого, изъезженного мерина и выезжал на целый день. Возвращался вечером усталый, угрюмый и молчаливый. Поест – и тотчас же ляжет спать. Утром рано опять запрягает мерина. Так шла жизнь.
Однажды ему пришлось возить воду в новое место. Воды сюда требовалось для чего-то много, мещанину Кириллову платили вдвое, и Спиридон обыкновенно ездил сюда с водой два раза в день.
Воду из бочки вытаскивала девица, на которую Спиридон невольно почему-то обратил внимание. Ей было лет тридцать пять, она была здорова, широка в плечах и красива. Вытаскивая раз воду из бочки, она спросила вскользь Спиридона:
– Из какой деревни будете?
– Из Зубровки…
Она остановилась и покраснела.
– Земляк, стало быть, будете…
– А вы откуда? – спросил Спиридон.
– Из Коневой… Рядом с Зубровкой… Всего три версты…
Лицо у Спиридона просветлело. Он усиленно затянулся из трубки и спросил:
– Давно в городе живете?
– Три года…
– А как вас зовут?
– Василисой…
– А по батюшке?
– Ивановной…
Помолчали.
– Тоска иной раз бывает… – заговорила Василиса, глядя в ведро. – Не знаю, как вас, а меня так домой тянет… По веснам как-то больше…
Она посмотрела на крыши, где свистели скворцы, и добавила:
– У нас теперь, наверное, река пошла…
Спиридон улыбнулся.
– Чего говорить… Здесь вот, в городе, и весна совсем не такая… Гниль какая-то… Эх, как она у нас теперь играет!..
– У вас, что же, родные есть? – спросила Василиса.
– Один… Как есть бобыль!.. А у вас как?
– Я тоже одна… Никого у меня нет… Ну, до свиданья!..
– До свидания!..
После этого случая Спиридон с особенным удовольствием завертывал с водой в новое место. На дворе он старался быть дольше, и Василиса заметно не торопилась таскать воду на кухню. Земляк, видимо, ей нравился, несмотря на его угрюмый и неказистый вид. Они подолгу говорили о своих деревнях, и Василиса откровенно заявила, что ее страшно тянет домой, но только не находится подходящего «попутчика».
В середине мая, когда весна была в полном разгаре, когда особенно тянуло куда-то на волю, Спиридон однажды сказал Василисе, что сегодня он воду привез в последний раз и что он идет…
– Куда же это вы?
– А куда-нибудь… Может, и лучше найдем место… Возишь, возишь воду у этого дьявола!.. Все здоровье измызгал… А он только ругается. И я дурак: ведь плотничье ремесло знаю… Привязался к этому дьяволу!.. Нет, уйду… Кончено!..
Василиса вдруг начала тяжело дышать. Спиридон, заметно, тоже сильно волновался, отчаянно курил и старался не глядеть на Василису.
– Так как же это, Спиридон Карпыч? Идете?
– Иду…
Василиса вздохнула.
– Ну, что ж… С богом… Видно, я только…
Она не договорила и вдруг заплакала.
– Тоже целый день маешься… С утра до вечера… Это подай, то неладно… Три года маюсь тоже… Сама-то целые дни на кровати лежит… Кроме дуры, никакого названия не имею… Кабы попутчик!..
– Так вы что, Василиса Ивановна! Идем вместе…
– У меня никого нет…
– И у меня нет… А если… того… к примеру… да в церковь: сразу двое и будет… Оно, конечно, и у меня никого нет… Вот тогда сразу двое и будет… Вот и родня будет…
Василиса вспыхнула.
– Я ведь уж не молодая, Спиридон Карпыч…
– Гм… И я ладно… Вот глазу одного нет… Это ничего… Так идем, Василиса Ивановна?
– Что же… Хорошо… Не брезгуете, так я согласна…
Дня через три после этого, в яркое утро, Спиридон и Василиса шагали за городом с котомками за плечами. Солнце заливало молодые листья деревьев золотым потоком, звонко чирикали птицы, и людские голоса на дороге сливались с звучным грохотом колес. Версты за четыре от города начиналась степь, длинная и пахучая, влажная, с могучим и вольным ветром. Потонувшая в цветах и птичьих песнях, она звала к себе безграничным простором и блеском, гордой жизнью и волей… И хотелось жить, хотелось бороться с кем-то и бодро шагать вперед – к лучезарной и влажной степи…
В одном месте Спиридон не вытерпел. Остановился, дохнул трубкой и звучно ударил Василису по плечу. И крикнул ей оглушительно и весело в самое ухо:
– Отделались! На свои харчи идем!
И оба радостно захохотали…
1906
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту публикации в журнале «Рубин», 1906, № 1.
Как он запел
Кочегар Онисим Петров сидел за столом и, склонив низко лохматую голову, тоскливо слушал, как за грязными и оборванными ширмами стонала его жена. Баба третью неделю валяется в постели, губы у ней потрескались, а глаза засели далеко, точно их туда вдавили силой. Временами она говорит про себя, и – странная вещь – весь ее разговор, все ее тяжелые мысли сводятся к одному предмету – к семье. Тихо и жалобно просит она кого-то затопить печь, посмотреть за коровой и сходить на фабрику – унести Онисиму обед. Положив на тощую грудь худую, желтую руку, на пальцах которой от работы выело ногти, Анна шептала про себя молитвы, вздыхала и крестилась правой рукой. И Онисим Петров чувствовал, что кто-то, сумеречный и строгий, забирается в самую его душу и говорит глухо:
– Отчего ты ее не лечишь?
Не лечишь? Странная штука! Разве он получает сотни рублей, чтобы каждый день звать доктора, который и так был два раза? Но что сделал доктор, этот жирный барин, который для какого-то дьявола вывесил на своих дверях, что он «бедных принимает бесплатно»? Разве Онисим когда-нибудь забудет эту кислую рожу в золотых очках?..
Между тем болезнь Анны – не шутка. В избе стало как-то мрачно и бездомно, дети, как призраки, бродят без смеха, вечно голодные. Их двое, и старшему минуло восемь лет. Что он может сделать? Правда, в избу забегает по утрам (дай бог здоровья!) соседка Марья. Затопит печь, поставит кой-какое варево, иногда накормит детей, но все это не то, не то, не то! Жизнь как-то сразу осеклась, точно ее подкосила горячка. Когда, на днях еще, Онисим громоздил и ворочал адский огонь в фабричной печи, – ему все казалось, что Анна, быть может, уже не дышит, что она умерла и перестала шептать бессвязные слова в горячей постели… И он не выдержал. Отказался от работы и пятый день сидит дома. Конечно, заработка нет, но ведь не вечно же это будет. Поправится Анна – тогда опять за дело…
Больная за ширмами тихо застонала. Онисим на цыпочках, стараясь не греметь большими сапогами, заглянул туда. Жена, видимо, узнала его. Слабая тень улыбки пробежала по ее лицу. Губы Анны зашевелились, и Онисим наклонился к ней.
– Пить…
Осторожно приподняв голову больной, Онисим напоил ее. Какая она сделалась легонькая! Лопатки на спине выдвинулись и торчат, как две деревянные доски… В волосах много седины, а разве можно назвать человека стариком в тридцать лет?.. И Онисим опять почувствовал, что тоска залезает ему в душу и прежний проклятый голос язвительно говорит:
– Отчего ты ее не лечишь?
Он тихо пошел от Анны. Она закрыла глаза и, видимо, уснула. Онисим постлал детям постели, покормил их, уложил, а сам долго сидел у окна. На улице брызгала слезами осень, ставень скрипел жалобно и тоскливо. Онисим почему-то вспомнил фабрику. Там теперь все дышит огнем и железом. Бегают, как в урагане, сотни людей, кричат охрипшими глотками, градом льется пот по грязным телам. Адской силой дышут машины, блестят и вьются их стальные мускулы и давят железо… Боже мой! Вся жизнь его, молодая и здоровая, прошла в огне и пожаре, около чудовища, которое вечно было голодно и вечно пожирало топливо… Ему нет еще и сорока лет, а разве он не развалина? Руки на вид громадны и черны, как уголь, но в них нет упругой, молодой силы, и они бесчувственны, как камень: прижми к ним горячий уголь – и ничего! А лицо? Красное, но это не здоровый румянец. Просто оно испечено, как яблоко. Тело по ночам ноет и ломит, а глаза почти совсем не видят… Жизнь как-то испеклась и скорчилась берестой на огне. Впереди – ничего! Вот скоро выйдут деньги, и тогда капут, если Анна не поправится…
Он вздохнул, еще раз заглянул за ширмы, погасил огонь и лег рядом с ребятами. В избе сделалось тихо. И слышно было только, как за окном, в мертвом и неподвижном мраке, плакала и брызгала слезами бездомная осень…
Как-то вскоре к Онисиму зашел его приятель по фабрике, слесарь Ежов. Он был, видимо, навеселе. Пришел, крякнул и поздоровался. Была у него одна особенность – страсть говорить в рифму.
– Ну, как живешь, душа моя? – загудел Герасим. – Говорят, жена у тебя хворает? Дело от этого страдает?
– Да, больна… Ну, садись, рассказывай, чего там у вас на фабрике…
– Фабрика, брат, загуляла, работать перестала…
– Как так?
– А так… Будет уж господам владельцам карманы набивать, нашего брата прижимать…
И Герасим уже серьезным тоном начал рассказывать Онисиму, что все цехи неделю бастуют. Управляющий сносится телеграфом с хозяевами, но пока толку мало. Рабочие устраивают собрания, обсуждают свои требования совместно с начальством. Два цеха – катальный и доменный – удовлетворены отчасти: заработок увеличили на треть. Теперь вопрос о других цехах. Слесарный, кроме того, требует смены учетчика Брена, потому что человек этот – известная скотина. Вообще без шуму не обойдется, должно быть. Вчера солдаты прикатили…