355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Туркин » Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2 » Текст книги (страница 13)
Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:12

Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2"


Автор книги: Александр Туркин


Соавторы: Григорий Белорецкий,Иван Колотовкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

    Замолчал и думал о том, что сотни раз он видел золотистые колосья, но почему-то никогда не интересовался узнать, что, собственно, растет на полях. И вообще жизнь как-то шла по одной узкой плоскости, точно огромный мир состоял из одних протоколов, дознаний, прокурорских предписаний и винта в клубе. И сотни человеческих трупов пришлось видеть, но в то время, когда нож доктора гулял по мертвому телу, на душе все было как-то странно – размеренно и узко. Смотрел, курил и слушал, как врач, работая ножом, ронял заученно: «…в шейную область, слева под нижней челюстью, нанесена острорежущим орудием рана, длиною в полтора вершка, повредившая дыхательное горло, левую яремную вену и левую сонную артерию…» Смотрел на мертвые, иногда искаженные черты лица, и никогда не приходила мысль в голову, что под ножом легла многогранная, цветная человеческая жизнь… Не думал никогда об этом, записывал свое, что нужно, острил с доктором и говорил ему:

    – А вечером, доктор, смастерим винтик?

    …Не хотелось думать о чем-то таком сложном, на что требовались пытливые, гибкие мысли, и Зайцев опять спросил возницу:

    – А в Коровьем отводная квартира есть?

    – Так точно! Плохая, ваше благородие…

    – Плохая? Чем плохая?

    – Тесно. Да и хозяин не в порядке…

    – А что?

    – Пьет!

    – Пьет?

    – Да.

    – Так, как же?

    – А я вас, значит, доставлю к Якову Семенычу…

    – Это кто?

    – Торгующий тут: Яков Семеныч Лушников.

    – Так, удобно ли? Может, я стесню его?

    – Никак нет! Яков Семеныч сам наказывал: ежели какое начальство – ко мне доставляй. Потому, он любит всякое начальство… вот недавно становой у него останавливался: очень довольны остались его благородие…

    – Ну… хорошо. Мне все равно…

    Говорить больше не хотелось, и Зайцев, откинувшись на подушки, замурлыкал старое. У самой поскотины повстречались со странником. Высокий, худой старик, без шапки, совсем лысый, с мешком за плечами, – странник метнул в сторону Зайцева странно-враждебным взглядом и точно черкнул мимо экипажа. Казалось все это простым и обычным, но невольно хотелось оглянуться назад и узнать – кто он, молчаливый путник холодной степи?

    От поскотины, которая развернулась версты на четыре, ясно виднелось село Коровье. Выступала церковь, белая, как лебедь, и поблескивала крестами. Отсюда можно было сосчитать дома, покрытые железом, остальные, больше крытые соломой, сливались в общем, однотонно-сером. В поскотине пасся деревенский скот, и мальчишка-пастух звонко пощелкивал длинным ременным бичом. Скот был больше тощий, вялый и точно подчеркивал своим безжизненным видом, что, наконец, провалилась холодная, бескормная зима, которую всем было пережить нелегко: и людям, и животным…

    Скоро доехали до села. Солнце уже садилось низко и мягкими бликами играло на соломенных кровлях. На улицах бегали босоногие мальчишки, что-то кричали вслед, но колокольчики, сразу заигравшие гуще, заглушали детские голоса. Доехали до церковной площади, и ямщик круто завернул лошадей к двухэтажному дому, который резко выделялся среди остальных своей крепкостью, солидностью и сравнительной нарядностью. На воротах высился новенький раскрашенный скворечник, пока пустой, а в нижнем этаже помещалась торговая лавка. На дверях лавки густо расклеены разного рода «рекламы», причем особенно выделялся ярко раскрашенный, франтовато одетый господин в цилиндре, который «рекомендовал» покупателю папиросы какой-то «самой лучшей фабрики в мире». Господин курил папиросу, и на его раскрашенном, глупом лице «почтеннейшая фирма» усиленно постаралась изобразить сладостно-умиленное выражение, которое должно было получиться от курения папиросы… В окнах верхнего этажа четко сверкали белоснежные шторы, собранные к подоконникам широкими розовыми лентами…

    – Это что? К Якову Семенычу? – спросил Зайцев.

    – Так точно!

    Колокольчики взыграли в последний раз у ворот и замерли. Из лавки, брякнув стеклянной дверью, живо выскочил сам Яков Семеныч Лушников. Круглый, жирный, с белыми пухлыми руками, с густо сросшимися бровями и черной бородой, он тонко изобразил на лице почтительность, подошел к экипажу и низко поклонился. Зайцев подал ему руку и сказал небрежно:

    – Я – судебный следователь. Знаете: хотел на отводную квартиру, но ямщик…

    Он не договорил. Яков Семеныч, с приятной улыбкой, зазолновался и начал сыпать, как горохом:

    – Помилуйте, ваше высокородие! Да мы завсегда! Весь, можно сказать, век прожил с начальством. Пожалуйте! Степан, заезжай прямо на двор. Эй, Гришка!

    Из лавки вышел чумазый малый, вытер нос рукавом и остановился.

    – Живо! Помоги вынести вещи его благородия. Знаешь, в угловую? Пожалуйте! Милости просим! Мы по-русски: милости просим!

    Отворили ворота и въехали. Везде было все прочно, солидно. Под навесом стояла крытая повозка с застегнутым кожухом, и в отверстие выставилась детская голова. Сытый, огромный пес, очень лохматый и серьезный, медленно вылез из балагана, брякнул цепью и хотел залаять, но раздумал, почесал за ухом лапой, сладострастно оскалив зубы, и так же медленно убрался в балаган. Зайцев вылез из экипажа, а Лушников забежал вперед и сыпал:

    – Пожалуйте! Сюда пожалуйте, ваше высокородие! Наверх милости просим…

    Поднимаясь по высокой, крашеной лестнице, устланной цветной дорожкой, Зайцев думал сентиментально:

    «Странно! В печати много кричат о том, что русский мужик измельчал, огрубел, часто готов на преступление… Вот вам образец истинного русского добродушия, гостеприимства… Да… Есть еще люди. Есть!»

    Поднялся наверх, а впереди, как из земли, опять вырос хозяин:

    – Сюда, ваше высокородие! Сюда пожалуйте! Эй, Гришка! Сюда вещи его высокородия…

    Зайцев, улыбаясь, вошел в отведенную для него комнату и приятно удивился. Чистая кровать с белоснежной простыней, большое дорогое зеркало, мраморный умывальник, шторы с розовыми лентами. Потолок и стены покрыты масляной краской, и на нежнолазоревом фоне разбросаны зеленые букеты. Над самой кроватью висела олеография в золоченой раме, где был изображен Фауст, подкарауливший у окна Маргариту. И Фауст и Маргарита друг другу улыбались, а коварный Мефистофель, сзади Фауста, корчил рожу и для чего-то высунул огненно-красный язык…

    Зайцев медленно раздевался и думал, что в этой приятной обстановке он чувствует себя превосходно, «как дома».

    – Хорошо у вас тут… Вот мне бы теперь умыться…

    – Сию минуту, ваше высокородие.

    Яков Семеныч исчез, точно провалился, а через несколько минут пришла плотная, босоногая баба с ведром воды. Налила в умывальник и сказала певуче:

    – Пожалуйте…

    Зайцев с наслаждением умывался, фыркал, чистил зубы, и сзади резко выступала его слегка загорелая, жирная шея. Долго стоял перед зеркалом и нашел, что еще «очень сохранился». Надел чистое белье и подумал, что недурно бы теперь выпить чаю.

    С улицы надвигались в окна нежные полутени сумерек – милые дети ранней северной весны. Прижимались к окнам и, робкие, точно жаловались на то, что слишком медленно идет весна и мучительно хочется звуков и солнца. Что там, за перелесками, где чернеют истомленные ожиданием пашни, еще холодно по ночам, и звонко отдается мерзлая земля. Что все там – и земля, и деревья, и луга, где реют туманы по ночам, живет и дышит радостью ожидания жизни, сотканной из песен без слов, из жгучих лучей и человеческих голосов, что будут звучать рядом с золотистыми колосьями…

    Пришла опять босоногая, плотная баба и принесла зажженную лампу с синим стеклянным абажуром. Поставила на стол, быстро метнула на Зайцева глазами и вышла. Почти тотчас же появился Яков Семеныч, погладил бороду и пригласил:

    – Чайку милости просим. С дорожки…

    – Да ведь я бы и здесь напился: чай и сахар у меня есть…

    – Помилуйте! Ежели не брезгуете…

    – Я с удовольствием. Я – человек простой…

    – Приятно слышать!..

    Еще немного полюбезничали, и Зайцев направился за хозяином. Прошли в большую, такую же расписную комнату, посредине которой стоял круглый стол, накрытый скатертью с массивными кистями. Задорно шипел пузатый никелированный самовар, стояли вазы с вареньем разных сортов, и заманчиво выделялся пухлый пирог с яблоками. На соседнем столе помещалась «выпивка» с закусками.

    Из-за стола поднялась дородная женщина, очень белая, рыхлая, свежая, с голубыми глазами и небольшим, пухлым и нежным ртом. Жеманно потупила глаза, а Яков Семеныч рекомендовал:

    – Моя супруга – Анна Ивановна…

    Зайцев деликатно шаркнул ногой и пожал руку у Анны Ивановны. И невольно подумал, что его собственная рука, также пухлая и белая, как у женщины, погрузилась на секунду в подушку…

    Помолчали. Чай наливала Анна Ивановна, и Зайцев заметил, что руки у нее немного дрожали, что она краснела и волновалась, а высокая грудь ее, под просторной кофтой, переливалась студнем.

    Яков Семеныч вдруг спохватился, встал с места и, указывая на бутылки, пригласил:

    – Ваше высокородие! С дорожки…

    – Гм… Я ведь плохо, Яков Семеныч, на этот счет.

    – По маленькой… По баночке.

    – По баночке?

    – Да-с…

    – Хе-хе! В первый раз слышу: по баночке! Ну, хорошо… А хозяюшка?

    – И она выпьет… Анюточка! Поддержи коммерцию.

    Хозяйка, краснея, встала, зашуршала платьем.

    И Зайцев, опрокидывая рюмку водки, косил глаза на Анну Ивановну и думал про хозяина:

    «Недурно устроился, шельма'»

    Пили чай, разговаривали, прикладывались к «еще по единой», и мысли у Зайцева, розовые и праздничные, сходились в одном: что хозяин, несомненно, хороший человек, гостеприимный, и та грань жизни, где слабо очерчивались черные мужицкие тени под серыми соломенными кровлями, тушевалась в приятной обстановке, где шумел никелированный самовар, а чай разливала пышная женщина с пылающим лицом и наливной грудью… Думал об этом и невольно поморщился, когда вспомнил, что там, в звонкоголосом городе, осталась жена, которая недавно вынесла трудную операцию и походила на выжатый лимон. Вспомнил ее прозрачные, костлявые руки, с тонкими, бескровными пальцами, заостренный нос и вечное болезненное нытье, в котором выступало одно выпукло, что он – лично – в жизни «не практик». Невольно в душе сорвалось мысленно-злобно:

    «Гимназию окончила… На курсах была… А что, собственно, она мне доставила в жизни? Вечные болезни, операции, заостренный нос и погоню за практическими понятиями… Черт бы их забрал, всех этих умных, практических женщин! Ведь вот сидит женщина сейчас: здоровая, непосредственная, без фраз, без рисовки… Н-да!..

    Хотелось думать о другом, и Зайцев спросил хозяина:

    – Вы что? Исключительно торговлей занимаетесь?

    Яков Семеныч вытер платком потное лицо и ответил:

    – Все помаленьку: и торговля, и хлебопашество… Сепараторы вот поставил недавно…

    – А это что такое?

    – А это масло сливочное выделываем… Это недавно, ваше высокородие… Постараюсь доставить вам маслица…

    – Ну… я ничего не беру!..

    – Это так, ваше высокородие: гостинец… Для нас ничего не стоит…

    – А много засеваете?

    – Десятин сто…

    – О-го! Арендуете землю?

    – Нет, своя собственная…

    – Так. А торговля идет?

    – Плохо: беднота все больше… С хлеба на квас перебивается. И все в долг больше даю…

    – Отдают?

    – Ну, не всякий раз. Иной просит подождать до осени, до уборки хлеба, значит, а затянет года на два. Ну и ждешь. Судиться я не люблю, ваше высокородие, а все честью: отдадут – ладно, не отдадут – жду… Не поверите: есть долги рублей на двести.

    – Так… ведь это вам убыточно?

    Яков Семеныч взглянул на икону, широко перекрестился и сказал проникновенно:

    – Господь не оставит. Мы больше на господа надеемся… Вот ныне летом хочу в Верхотурье сходить – к мощам Симеона праведного. И даю в долг почему? Я уж вам по правде…

    – Пожалуйста!

    – Душа болит, ваше высокородие! За всех у меня душа болит – это вам и моя супружница скажет. Придет в лавку бабенка али мужичок – и в ноги: батюшка, такой-сякой, отпусти чаю-сахару и прочего… Да ведь вы, говорю, старое не отдали? Опять в ноги: все отдам осенью! Душа не камень, ну… и раскиснешь! Запишешь в книгу лавочную карандашом, а ныне, говорят, в судах такие книги в расчет не принимаются… Надо, значит, чтобы книги были по форме и чтобы расписка покупателя в книге была собственноручная… А нам где это? Ежели по-настоящему книги заводить – с разными там формами да с письмоводителями – так сам, извините за выражение, без штанов останешься!..

    – Яшенька! – кокетливо-укоризненно протянула Анна Ивановна.

    – Хе-хе! – отозвался Зайцев. – Это ничего, хозяюшка: Яков Семеныч – русак. Хе-хе!

    – Именно русак-дурак, ваше высокородие! Правильно сказали: русак-простак всякому верит, потому что душа у него такая. Ну, вот так и живем день да ночь – сутки прочь… А сам трудолюбие всякое люблю: не могу без дела. Приступал к делам без ничего, можно сказать, а теперь, слава всевышнему! Бывало, покойная жена, Елена Ивановна…

    – Вы разве на второй женаты? – спросил Зайцев. Яков Семеныч узенько прищурил масленые глаза, погладил бороду и ответил:

    – Третью изнашиваю. Хи-хи-хи!

    И все засмеялись: Яков Семеныч с тонким визгом, Зайцев жидким тенорком, а супруга опустила глаза и беззвучно колыхала наливной грудью.

    Яков Семеныч хотел говорить дальше, но в комнату вошла плотная, босоногая баба, что приносила Зайцеву воды, и сказала:

    – Яков Семеныч! Вас спрашивают там.

    – Кто?

    – Дарья.

    Пушников странно заволновался, вскочил с места, но опять сел и обратился к Зайцеву:

    – Ваше высокородие, дозвольте: тут до вас одна женщина большую нужду имеет…

    – В чем у нее дело? По убийству?

    – А это… я объясню вам.

    – Что же… пусть зайдет сюда…

    – Зови Дарью сюда! – приказал Яков Семеныч бабе.

    Баба ушла и через минуту, тихо-тихо, как серая тень, робко вошла женщина и остановилась у двери. Долго крестилась на икону, точно проржавленными пальцами, низко поклонилась всем и хрипло произнесла:

    – Чай да сахар милости вашей…

    Все трое молчали и смотрели на бабу. Она стояла у двери, высокая, костлявая, черная, с жуткими, ничего не говорящими глазами в синеве. Тонкие, сухие губы истрескались: она часто облизывала их и, заметно волнуясь, дрожащей рукой сжимала другую.

    – Вам что угодно, голубушка? – мягко, с сознанием права и силы, спросил Зайцев и тотчас же сделал „казенное“ лицо.

    Баба сделала шаг вперед и беспомощно взглянула на хозяина. Яков Семеныч прижал руки к груди, повернулся всем корпусом к Зайцеву и произнес нежно:

    – Позвольте объяснить, ваше высокородие: они – народ темный…

    – Пожалуйста.

    – Дело в том, видите ли… Эта самая, значит, женщина – вдова, имеет четырех детей малолетних. От покойного мужа ее остался надел в шесть десятин земли с угодой…

    – Как с угодой?

    – Ну с угодьями разными: удобная, значит, земля, лес и прочее…

    – Так. Дальше.

    – Ну, значит, надел этот общество пока, до передела, оставило за Дарьей. Но сами судите, ваше высокородие: может ли баба заняться хлебопашеством? Ведь ребята малые у ней да домашность… Выходит, что ей с землей некогда валандаться, да и сил нет…

    – Так…

    – Ну… а сам я слышал и справочки наводил, что и вдова может завсегда выйти из общины. Весь надел, значит, этот укрепить за собой по закону его императорского величества от 9 ноября… Я наводил справочки. И может, после этого, продать надел кому угодно… Ведь, ежели двести дадут – деньги не малые-с! Положила их на сирот – и живи себе в свое удовольствие: работай только по домашности. А с денежками еще и жених найдется. Хе-хе!

    – Гм… Так я что же тут могу помочь?

    – А то, ваше высокородие: научите нас, как ей приступить к делу повернее. Душа болит! Ведь, право, жрать нечего – к чему ей надел, дело женское – неподходящее к этому. Не поверите: по книге лавочной задавал ей в долг на 87 рублей 64 копейки по первое число апреля месяца… Ведь так, Дарья?

    – Так, – чуть слышно ответила баба.

    – Ну, помни: при личности его высокородия подтвердила, что должна мне 87 рублей 64 копейки. Так и помни!

    – Я помню… – почти шептали иссохшие губы.

    Зайцев сосредоточенно нахмурил брови, сделал очень серьезное лицо. О наделах, о выходе из общины, о хуторах он знал смутно. И, смотря на огонь лампы с значительным выражением на лице, он произнес неуверенно:

    – Это, кажется, можно. Гм… вдова… А почему бы ей не обратиться к адвокату?

    – Эх, ваше высокородие! Ведь адвокату нужны денежки, а у ней, извините за выражение, кроме вшей, ничего нет. Ходила она и к адвокату – есть у нас по соседству, в селе Ильинке. Пришла она к нему – он и спрашивает: „Тебе по какой книге прошенье писать: по маленькой али по большой? По маленькой – 3 рубля, а по большой – 5 рублей“. Сказал он это и указал на книги – две у него имеются, уже не знаю, законы это у него али песельники… Она, дура этакая, продала телку, пошла и выдала пятитку: пиши по большой книге!.. Необразованность! Написал он ей, а толку никакого не вышло…

    – Ну, это… подпольный адвокат, – строго сказал Зайцев.

    – Повидимости, так. Да разве она поймет это?

    – Надо было жалобу на него: это караемо… – опять строго произнес Зайцев.

    – Куда там! Суд, да дело, ваше высокородие… И так теперь поучена будет: брякнули пятиткой по карману – будет помнить! А мне, значит, уплатить по книге лавочной – все нет…

    Баба стояла у дверей, молчаливая, с каменным лицом, и смотрела в землю, как в чем-то виноватая. Может, перебирала в памяти все цепкое, тусклое и серое в прошлом, от чего врезались в лицо глубокие борозды, такие же черные, как на заброшенной пашне. Может, проклинала себя в тяжелых, неуклюжих мыслях за то, что родилась на свет божий, где некогда было смотреть на солнце, на небо, где не знала яркого, звонкого смеха, ласковых речей, шелеста листьев…

    – Так можно, ваше высокородие, ей хлопотать о выделе? – помолчав, спросил Яков Семеныч.

    – Я думаю, что можно. Хотя… у меня лично своя специальность – уголовщина, а здесь дело гражданское. Я могу рекомендовать поверенного…

    – На поверенного у ней денег не будет…

    – Я устрою. У меня есть хороший знакомый – присяжный поверенный, который для меня устроит все бесплатно…

    Зайцев сделал ударение на словах „для меня“ и посмотрел внушительно на хозяйку. Яков Семеныч как будто повеселел и сказал кротко:

    – Для души сделайте, ваше высокоблагородие, для души: она с ребятами малыми помолится за вас и семейство ваше. Так, слышишь, Дарья: вот они обещают тебе все сделать – слышишь?

    – Слышу…

    – Благодари!

    Баба, все с тем же каменным лицом, подошла к Зайцеву и молча бухнула в ноги. И сделала она это как-то мертво, точно подчеркнула, что так кланяться в жизни приходилось бесконечное число раз и, если люди позволяют так делать, то, очевидно, это необходимо… Зайцев, немного сконфуженный и тронутый, отодвинул стул и сказал:

    – Ну… зачем же это? Сделаю и так, раз Яков Семеныч просит… Ступай с богом!

    Поднялась, повернулась и вышла. У Якова Семеныча было очень веселое лицо, и он попросил Зайцева:

    – Ваше высокородие. По единой…

    – Ну, нет: я и так выпивши…

    – Помилуйте! Анюточка… поддержи!..

    Опять выпили и закусили. Зайцев все время смотрел на хозяйку. Потом решил, что необходимо кончить все это и отдохнуть с дороги. Его уже не удерживали, и, благодаря „за угощение“, Зайцев долго держал в своей руке мягкую, пухлую руку хозяйки. Яков Семеныч проводил его до комнаты, пожелал спокойной ночи и мимоходом спросил:

    – Вы по убийству Катерины Коркиной приехали?

    – Да. Кто, по-вашему, ее ухлопал?

    – Известно всем, ваше высокородие, это муженек. Первый разбойник, сукин сын, извините за выражение!..

    – Неужели?

    – Первый разбойник! На меня несколько раз угрозы делал: сожгу, говорит, Лушникова или зарежу!..

    – Да за что?

    – За мою доброту, должно быть… И просьба у меня, ваше высокородие: зверя этакого на поручительство не отпускайте.

    – Почему?

    – Зарежет! Ему теперь все равно…

    – Ну… там увидим. Спокойной ночи…

    Хозяин ушел, Зайцев разделся и лег. Горела голова от выпитого, и мысли прыгали, как полевые кузнечики. Думал о жене, об ее прозрачных, бескровных руках, а рядом вставала белая, здоровая, с высокой грудью и жгучими глазами. Думал об Якове Семеныче и о том, что в личной жизни его не хватает чего-то свежего, солнечного, красивого. На улице взгремели колокольчики, и Зайцев решил, что едет уездный врач Мандель на вскрытие трупа. И, уже засыпая, улыбнулся чему-то, вздохнул глубоко и засопел носом.

    На другой день вскрывали труп убитой Катерины Коркиной. Резал фельдшер, молчаливый и лысый человек в очках, а врач Мандель – курчавый и тучный еврей – следил за вскрытием, записывал в протокол и, по привычке, ронял вслух заученно: „твердая мозговая оболочка в затылочной части, равно, как и мозг, в соответствующей доле – найдены в двух местах разорванными осколками костей“.

    Зайцев курил и смотрел в самое лицо убитой. Она была еще молода, и странно тянули к себе сурово-красивые черты застывшего навеки лица. Резко очерченные крупные губы были сжаты, а из-под век, на одном из которых краснело кровяное пятно, чуть-чуть мерцали незрячие зрачки.

    Зайцев смотрел и думал сентиментально:

    „Эх, жизнь! Вот умерла – молодая, красивая…. Жить бы, да жить! И все темнота народная: напился, мерзавец, и жену бить. Где это сказано: „будет бить тебя муж“? Решительно все забыл… А жаль: молодая, красивая…“

    А мертвая презрительно поблескивала незрячими зрачками и точно подтверждала, что жизнь, действительно, не шутка.

    После вскрытия, когда все было оформлено, Зайцев допрашивал в волости обвиняемого – Корнея Коркина, который пока содержался под стражей при волости. Мрачный и красивый, Коркин сознался, что бил жену „в пьяном виде“, но убить совсем намерения не имел. И говорил хрипло:

    – Грех такой вышел… Знать, на роду заказано – каторги испробовать. Ну, что ж! Все равно…

    И это „все равно“ дышало чем-то, действительно, равнодушным ко всему на свете.

    – За что вы ее, собственно, били? – допытывался Зайцев.

    – Это… мое дело! – отрезал обвиняемый.

    – Вас придется отправить в тюрьму…

    – Все равно: я в ваших руках…

    – Вы в руках закона… правосудия…

    Коркин чуть заметно ухмыльнулся и сказал:

    – Конечно… по закону вон людей вешают…

    – Я вас прошу не касаться этого!..

    – Я к тому сказал, ваше благородие, что закон не может знать, что у меня есть на душе… За Катерину я пойду в каторгу по своей совести… Сам желаю этого!

    Зайцев посмотрел на него внимательно и подумал: „Тоже… душа болит…“

    Закончив допрос обвиняемого и свидетелей, Зайцев медленно шел к дому Якова Семеныча. После холодных весенних дней, что были до этого, сверкало ослепительное солнце, было тепло и празднично, точно весна, чувствуя себя виноватой, надумала сразу бросить везде и звуки, и краски. Встречались мужики и кланялись. Неизвестно почему, Зайцев всем козырял по-военному, и что-то точно пело у него в душе при мысли, что он – сила здесь, что золоченые пуговицы внушительно поблескивают, а толстый портфель подмышкой дополняет солидное впечатление…

    Пришел на квартиру и приятно удивился. На столе оказалась записка от доктора Манделя с извещением, что местный батюшка, отец Василий Гонибесов, приглашает вечерком „посидеть“ и сыграть в винт. В конце доктор добавил, что „батюшка очень приятный и радушный человек“.

    Зайцев решил вечером сходить к батюшке и думал:

    „Завтра утром уеду – успею домой. Очень хороши эти внезапные знакомства: необходимо знать людей шире – пригодится…“

    Пообедал заодно с Яковом Семенычем и женой его. Все было приготовлено вкусно и обильно, но сама хозяйка выглядела днем не так заманчиво, как при огне. Обрисовались крупные морщинки около глаз, и шея казалась уродливо-жирной.

    Зайцев, плотно пообедав, решил поспать до вечера. А вечером, когда гасли последние лучи солнца, оделся, долго стоял перед зеркалом, внимательно изучая лицо, и решил опять, что выглядит „молодцом“.

    Дом, где жил священник, оказался недалеко, тут же на церковной площади. Выделялся стройкой и садом, где росли тополи, березы, черемухи и, точно сирота, чернела одинокая, крупная сосна. В саду были пчелиные ульи, дорожки, усыпанные песком, и беседка в старинном вкусе. Зайцев осмотрел все это сквозь редкую изгородь и подумал:

    „Недурно: что-то тургеневское…“

    Парадное крыльцо со звонком выходило на улицу, и Зайцев, надавив кнопку, одобрил:

    – Современно!..

    В прихожей его встретил сам батюшка, дородный и свежий человек, с большой бородой, румяными губами, и пригласил густо:

    – Добро пожаловать! Весьма рады! Прошу покорнейше…

    В зале, куда вошел Зайцев, сидел уже Мандель и беседовал с матушкой – маленькой и полной женщиной. Мягкая мебель, ковры, драпировки у дверей и диван, над которым в золоченой раме висела картина, изображающая „Море ночью“. Моря, собственно, не видать было, а из синевы фона резко выделялись паруса какого-то судна да огромный месяц, почему-то ужасно желтый, легкомысленно усевшийся на самом кончике торчавшей мачты.

    Познакомились. Поговорили обо всем понемногу: о семьях, о ранней весне, о посевах. Батюшка рассказал, мимоходом, такой анекдот из семинарской жизни, что матушка не выдержала и вышла „по хозяйству“. Пришел молчаливый и лысый фельдшер в очках, приготовил стол с закусками и винами. После предварительной выпивки засели за карты. Батюшке не везло, Зайцев выигрывал, а молчаливый фельдшер после каждой игры подходил к столу и выпивал. Доктор Мандель больше проигрывал, но был совершенно спокоен и посвистывал.

    В разгар игры в залу вошли еще двое: высокий, сухопарый семинарист с прыщеватым лбом, толстым носом, но умными серыми глазами, и девушка – полная, смуглая, с слегка розовыми щеками. Батюшка взглянул на Зайцева и произнес:

    – Это мои дети: Семен и Людмила.

    – Очень приятно…

    Семинарист небрежно ткнул Зайцеву руку и произнес октавой:

    – Гонибесов…

    – Очень приятно!.. Судебный следователь Зайцев.

    Помолчали. Зайцев наклонился к батюшке и спросил любезно:

    – Вероятно, дети ваши учатся?

    Отец Василий усмехнулся и ответил:

    – Да, учились, а теперь изгнаны…

    – Неужели? За что?

    – Спросите их. Говорят, что ныне в училищах режим невозможен. Сынка вытурили из шестого класса семинарии, а дочку из епархиального… Господь послал утешение на старости лет: обрадовали! А я, можно сказать, ночей не досыпал и все думал: вот окончат ученье и в люди выйдут… Не тут-то было!

    Людмила густо вспыхнула, повернулась и вышла из залы. Семинарист не моргнул глазом, спокойно уселся около бутылок и налил себе рюмку водки. Выпил, закусил и еще налил.

    – Ты бы, Семен… того!.. – внушительно оглянулся на него отец Василий.

    – Не беспокойтесь, папаша: вашего достоинства не уроню!..

    – Я не об этом…

    – Не беспокойтесь!..

    Батюшка замолчал. Откуда-то выплыла матушка, тихо подошла к сыну и что-то прошептала ему на ухо. Семинарист налил третью и произнес сочно:

    – Не беспокойтесь, мамаша!..

    Матушка опять беззвучно уплыла куда-то. Семинарист закурил папиросу и начал смотреть на играющих. Чтобы несколько разрядить атмосферу, Зайцев спросил отца Василия:

    – Вам, батюшка, знаком Яков Семеныч?

    – Лушников?

    – Да.

    – Еще бы: церковный староста, не скуп на благолепие храма и имеет благословение от евладыки. Превосходный человек!

    – Я думаю так же. Притом замечательно гостеприимный субъект!.. Я у него остановился и – представьте – сам пригласил…

    – Весьма приятный человек! – подтвердил батюшка.

    – И, кажется, добрый?

    – Душевный человек!

    Семинарист прозвенел рюмкой и прорычал октавой:

    – Первый… м-м-м-ерзавец!

    Все затихли.

    – Г-р-р-р-абитель! Мироед!

    Зайцев разинул рот, чтобы возразить, но семинарист бросил опять:

    – Ати-л-ла!

    – Но, позвольте, молодой человек…

    – Нет, вы позвольте!..

    – Семен! Так со старшими не говорят, – строго произнес отец Василий.

    – Я не умею деликатничать, папаша, уж извините! Не понимаю: зачем представлять людей в розовом виде, если не знаешь их досконально… Яков Семеныч… Приятный человек… Малина… мармелад, печенье! Благословение от владыки… Тьфу! Вы, господин судебный следователь, не читали Шиллера?

    Зайцев слегка покраснел и ответил:

    – Читал когда-то…

    – Ну-с, так у Шиллера есть такие слова: „О, вы, фарисеи, исказители правды, обезьяны божества!..“ Это в „Разбойниках“ у него… Вот папаша говорит: „благословение от владыки…“ А мне хочется ответить: „о, вы, обезьяны божества!..“

    – Замолчи, Семен! Не оскорбляй, хоть при людях…

    – Не беспокойтесь, папаша: не замараю!..

    Выпил еще, закурил и близко подошел к Зайцеву. Что-то злое и насмешливое прыгало в его серых глазах. Зайцев остановил игру и вежливо повернулся лицом к семинаристу.

    – Вы позволите сказать вам несколько слов?

    – Пожалуйста, молодой человек.

    – Вы не обижайтесь, пожалуйста: у меня такая манера говорить…

    – Я… нисколько.

    – Вот даве папаша рекомендовал меня и сестру – изгнаны из училищ. Репутации, значит, подмочены. Так! Я и сестра не обижаемся, хотя, конечно, это и… ранит немного душу. Но мы извиняем отца, ибо у него свои убеждения на этот счет, у нас свои… И… постараемся с сестрой не висеть у отца на шее…

    – Семен! Это к делу не относится… Это – семейное.

    – Относится, папаша. Если вы, с одной стороны, всем и каждому кричите о своих детях изгнанных, то, с другой стороны, вы обязаны, папаша, доказать, что ваши дети изгнаны по их собственной вине. Вам этого никогда не придется доказать, а у меня и сестры совесть на этот счет спокойна-с!

    – К чему ты это, Семен? – прервал побледневший отец Василий.

    – К тому, чтобы вы все-таки на следующий раз не издевались, папаша, особенно при людях. Ну, это кончено! Теперь об Якове Семеныче – благодетеле сирых, убогих, в душу раненных… Да будет ему легко, как пух лебяжий, благословение владыки!

    – Семен! Выйди!

    – Я не лакей, папаша! И сейчас избавлю вас от сына блудного… Так вот, Яков Семеныч… Виноват: вы сегодня резали Катерину Коркину?

    – Да… – ответил Зайцев.

    – Знаете, кто настоящий убийца?

    – Муж: он сознался…

    – Так. Муж тольке орудие, а убийца Лушников…

    – Как это?

    – Очень просто. Морально убийца – Лушников. Изволите видеть, Коркин – солдат и недавно вернулся в деревню. У него был надел полный – прекрасный надел с речкой, лесом и хлебородной землей. Так вот, теперь на сцену выступает Яков Семеныч: во-первых, этот сладострастный павиан соблазнил Катерину и прижил с ней ребенка… Не знаю – благословлял ли его на это владыка, но только был ребенок и умер. Во-вторых, Яков Семеныч уговорил Коркина выйти из общины и купил этот надел за триста рублей, а надел стоит тысячу на худой конец. Триста рублей Коркин живо просадил, земли нет, а когда узнал, что Катерина без него рожала, – запил, и теперь вот вам финал!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю