355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Туркин » Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2 » Текст книги (страница 10)
Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:12

Текст книги "Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2"


Автор книги: Александр Туркин


Соавторы: Григорий Белорецкий,Иван Колотовкин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

    – Солдаты? Зачем?

    – Черт их знает!.. Должно быть, пугнуть хотят… Хотя мы все мирно… Положим, на одном собрании Ванька Еремин назвал управляющего в лицо скотиной, так ведь его сейчас же и вытащили товарищи…

    – Значит… может, и прибавят…

    – Обязательно!.. Добьемся!.. Эти, брат, господа владельцы… свиньи порядочные… Ну, прощай!.. Коли что случится, навещу – и все обязательно сообщу…

    И Герасим ушел, пыхтя трубкой.

    Онисим пошел за ширмы и сообщил жене о забастовке фабрик. Анне, видимо, было легче. Глаза у нее глядели веселее и сознательнее. Она внимательно выслушала мужа и тихо проговорила:

    – Дай бог им… здоровья. Пусть добиваются… Жить ныне трудно на гроши…

    Дня через три после этого вдруг стремительно ворвался в избу Ежов и крикнул Онисиму:

    – Живо одевайся!

    – Куда?

    – Не разговаривай! Демонстрацию сочиняем!.. Идем!..

    Онисим быстро оделся и выскочил за Ежовым на улицу. Его поразило странное зрелище.

    По широкой улице, в бледном свете осеннего дня, двигалась громадная толпа людей. Не слышно было ни крика, ни шума, и только мерные шаги тысяч людей отдавались в сумрачном воздухе гулким, порывистым стуком. Далеко впереди тянулась толпа, и казалось, что люди справляют какой-то небывалый праздник…

    – Куда? – спросил Ониоим.

    – Молчи! – отрезал Герасим. – Пойдем!

    И Онисим двинулся рядом с Герасимом.

    Сначала он испытывал некоторое беспокойство. Но чем дальше шел, тем больше и больше сознавал, что шаги его становятся тверже, сердце бьется сильней, и горячая отвага, никогда еще не испытанная, вдруг потекла по жилам. Высоко подняв кверху свое испеченное лицо, он думал, что эти сотни людей – рабочие, что жизнь их сурова и печальна, и всех их загрызла нужда… Прибавка нужна, – иначе они подохнут… Он это чувствовал раньше, но не смел думать об этом один. А теперь он первый готов швырнуть всем горькую правду в лицо. Все в нем перегорело: руки, лицо, суставы и самая душа перегорела. Что он видел в жизни, кроме железного рычага и адского блеска в печи, где лопается и трескается сталь? Что он видел, кроме пота, грязи, вони, что он слышал, кроме звона, грохота, которыми можно разбудить мертвого? Га! Теперь им можно сказать кой-что: пусть послушают… Подожди, Анна, – прибавка будет, и тогда заживем… Заживем, Анна!

    Вдруг в толпе выделился звучный мужской голос. Он поднялся, понесся вширь – и запел. Тысячи мужских и женских голосов сразу подхватили, и понеслась, как гудящая волна весны, широкая песня. Боже ты мой! Как они поют, и какой мороз бежит по спине Онисима!.. Что это? Молитва или песня? Эх, Анна!.. Как жаль, что хвораешь: вот бы послушала… Отчего так захватило сердце и отчего так сжимаются руки? И Онисим раскрыл рот и запел, запел хриплым, простуженным басом, не зная слов и приноравливаясь к мотиву. И когда он взглянул на Герасима, идущего рядом, то увидал, что тот тоже разинул рот и поет. И вновь Онисим подумал:

    «Эх, Анна… Послушала бы ты…»

    Вдруг люди остановились, и сразу – как-то сразу это вышло – наступила страшная тишина. Где-то далеко-далеко впереди жалобно и звонко запел рожок. Еще раз. Потом что-то грохнуло и оборвалось. И опять треск…

    Онисим почувствовал, что в его широкую грудь что-то впилось и выскочило сзади. Он хотел заметить об этом Герасиму, но тот, к удивлению его, лежал на спине и смотрел в небо каким-то остывающим и вопрошающим взглядом. Тогда Онисим догадался, что это стреляют солдаты. Он хотел бежать домой и сказать об этом Анне, но в горле у него вдруг зашипело и захлюпало, как мокрая тряпка. Страшная слабость овладела им. Кто-то опять рядом упал. Дикие крики, вой… Господи! Если бы только сказать Анне, что это ничего, что он дойдет… А то она… реветь начнет…

    Онисим встал на колени и прошептал, сплевывая густую кровь:

    – Экая… оказия… в людей… стреляют…

    Он вдруг повалился на бок и замолчал.

    1906

ПРИМЕЧАНИЯ 

    Печатается по тексту первой публикации в журнале «Русское богатство», 1906, № 6.

Ибрагим

    …Родился он в зимнюю полночь, когда степная пурга, как пьяная, плясала по сугробам, взметывала снежные курганы, выла в сухих камышах – вместе с голодным волком – и плакала, как ребенок, над жалкой башкирской деревней… О, какая это была дикая и злая метель. Может быть, она примчалась в эту длинную ночь с мохнатого и нелюдимого Урала, быть может, ее создали в степи невидимые, жестокие боги… Никто не знал об этом, но она сразу охватила и сжала степь, закутала ее в белый саван и сама, с визгом и плачем, закружилась… Из снежных таинственных тканей она лепила в воздухе загадочные и странные тени. Вот кто-то, высокий и белый, как мрамор, вдруг поднимался из хаоса снежных образов и бежал-бежал вперед, страстно протянув дрожащие, ледяные руки… Или шла тихо по мерзлым пашням белая, чистая девушка, вся закутанная, как грезой, дымкой из волнистых снежинок… А то кто-то, уродливый и огромный, круглый, как мяч, прыгал тяжело по сугробам, мял сухой бурьян и с сердитым воем пропадал в перелеске, согнув в дугу, мимоходом, стройную печальную березу… Много было здесь непонятных образов, созданных дикой и гордой метелью, много рождалось звуков, то гулких, как выстрелы, то жалобных и звенящих, как порванные струны…

    Избу башкира Закира Галеева потрясало от ветра, когда жена его, Итбика, спавшая в углу на нарах, вдруг завозилась и протяжно застонала. Потом она закусила губы от боли, и опять раздался в избе глухой и протяжный стон. Недалеко, на нарах, храпел Галеев, и Итбике сначала не хотелось будить мужа. Но вот снова что-то рвануло у ней внутри, и Итбика не выдержала.

    – Закир!.. – позвала она.

    В окно заглянула пурга, четко и бегло прошуршала она по стеклу мерзлыми когтями и взгремела в чувале[1]… Итбика сделала страшное усилие, села на нарах и громко позвала опять:

    – Закир!

    Спящий зашевелился и пробормотал:

    – Что тебе?

    – Ой, худо мне, Закир…

    Итбика вдруг заплакала… Закир быстро вскочил с постели, разыскал спички и зажег дрожащими руками маленькую жестяную лампу. Огонь вспыхнул, и свет, бледный, точно озябший, пробежал по углам… В избе было холодно, в чувале давно все остыло, и ветер, врываясь в трубу, поднимал временами в чувале легкое облако золы. Итбика сидела в углу на нарах и корчилась от боли.

    – Ой, Закир…

    Слегка побледневший, Закир понял, наконец, в чем дело, и беспомощно развел руками. Итбика собиралась родить, роды предстояли первые, и перепуганный Закир не знал, что делать. До крови прикусив губы, Итбика хрипло произнесла:

    – Айда за Фатимой. Айда скорей… Ой-о-о, аллах…

    Закир сорвался с места, как заяц, схватил на бегу шапку и в одной рубахе выскочил на улицу.

    С громким, торжествующим воем обняла его пьяная пурга, но Закир, низко нахлобучив шапку, почти одним прыжком перекинулся на другую сторону улицы и громко постучал в окно у избы, где жила старуха Фатима. Минут через пять он уже возвращался с Фатимой, и это время показалось Итбике огромным, как вечность… Она была бледна, точно стена, и губы ее, дрожащие и искусанные, на белом фоне лица казались черными от крови…

    Старая и бесстрастная, как судьба, Фатима взглянула равнодушно на Итбику и коротко приказала Закиру затопить чувал. Скоро огонь вспыхнул, и в избе стало ярко и тепло. Итбика попрежнему стонала, корчилась и со страхом смотрела на Фатиму огромными, неподвижными глазами, в которых сверкали крупные слезы. Наконец, старуха произнесла сурово:

    – Не кричи. Скоро будет…

    Она приготовила воды и вытащила из грязного платка какие-то инструменты. Закиру она опять отрывисто приказала выйти из избы, и он, одевшись, покорно вышел на двор. Там ветер сбрасывал гнилую солому с крыши, и на сердце у Закира закипала тоска. Прислонившись к стене, он стоял и чутко прислушивался. Он любил свою молодую Итбику, и страдания ее резали его по сердцу.

    Долго так стоял неподвижно. Гулкие голоса метели кричали над деревней, и казалось, что жизнь вымерла совсем в бедных избах… Ночь тянулась долго-долго, как ночь приговоренного к смерти. Закиру было холодно и жутко…

    Внезапно в избе раздался пронзительный вопль, и сразу все смолкло. Ужас сковал все существо Закира, и он начал читать про себя молитвы, какие знал. Что, если умрет Итбика? Что будет с ним? Когда он на ней женился, то дал себе мысленно клятву никогда не брать вторую жену. За Итбику он, положим, заплатил крупный калым[2] – двух лошадей и жирного быка… Все хозяйство тогда у Закира треснуло по швам, но он не жалел об этом. Жена попала и красивая и работящая. Вечно она хлопотала по хозяйству, сама рубила дрова, была весела и здорова. Сам Закир больше лежал на нарах, пил много чаю и наедался доотвала баранины, если она случалась. Умрет Итбика – он погибнет…

    Дверь избы вдруг отворилась, показалась на секунду голова Фатимы, и раздался ее голос:

    – Киль[3], Закир.

    У Закира в сердце что-то точно ударило. Он почесал затылок и нерешительно двинулся в избу. И ярко резнул вопрос:

    «А что если… Итбика умерла?»

    Он вошел в избу, впустив за собой крылатое, морозное облако. Итбика лежала в углу неподвижно, с закрытыми глазами. Фатима подбрасывала в чувал дрова, и попрежнему лицо ее казалось бесстрастным. Она бегло взглянула на Закира, и что-то похожее на улыбку пробежало в глубоких и желтых морщинах…

    – Малый родился… – произнесла она.

    «Сын!» – вихрем промчалось в голове у Закира. Он тихо подошел к нарам. Около Итбики, завернутое в тряпье, что-то возилось… Осторожно, с громко бьющимся сердцем Закир наклонился и неловко открыл лицо у ребенка. И когда он увидел старческое, сморщенное в красное лицо, то опять не выдержал:

    – Малый. Это – хорошо… Аяй, как хорошо…

    Он радостно засмеялся. Итбика открыла глаза и страдальчески улыбнулась мужу. И Закир почувствовал, что с души его свалился огромный, тяжелый камень…

    Фатима все прибрала. Потом, несмотря на позднее время, она лаконически приказала Закиру поставить ей самовар. А когда вскипел самовар, Фатима принялась пить чай. И пила она долго, откусывая сахар крошечными кусочками. Пот выступил на ее желтом, морщинистом лбу, и она вытирала лицо грязным, засаленным рукавом. Потом она потребовала себе денег, и Закир отдал ей последний рубль. На этот рубль Закир рассчитывал купить чаю и баранины для муллы, который должен был дать имя ребенку. Фатима осталась довольной, слегка улыбнулась и сказала:

    – Якши[4].

    Закир проводил ее за ворота. Пурга утихла, и голоса ее, звонкие и отчетливые вначале, теперь падали в степи неясным, замирающим гулом.

    Пошел снег, и сухие снежинки щекотали лицо…

    Через неделю, когда Итбика оправилась совсем, Закир порешил, что необходимо позвать муллу и дать ребенку имя. У Закира не было денег, и пришлось продать воз пшеницы, хотя в этом году хлеб уродился в обрез, Закир съездил в город, продал воз пшеницы, купил чаю, сахару и еще что-то пестрое – на платье Итбике. Приехав домой, он купил у богатого старосты Ахунова барана. Итбика, уже вставшая с постели и бродившая по хозяйству, приготовила все к угощению. И тогда позвали муллу…

    Пришел мулла, высокий и красивый старик, с седой бородой, но с черными молодыми бровями. Голову его обвивала белая чалма, и тонкие бледные губы были сжаты важно и сосредоточенно. От него пахло тонким, пряным ароматом мускуса. Мулла принес с собой священные книги, сел на пол, на разостланный дешевый ковер, который хранился у Закира для торжественных случаев, и начал читать молитвы. Итбика скрылась за занавес у стены, а Закир так же, как мулла, сел на пол и проводил по лицу ладонями рук, вздыхая и шепча что-то про себя… Мулла гнусаво читал речитативом молитву, покачивался, закрывал глаза, и тогда лицо его, с черными бархатными бровями, казалось безжизненно красивой маской. Наконец, он кончил и с минуту сидел неподвижно… Потом он взял книгу и спросил Закира – как он желает назвать сына? Закир поскреб в затылке и ответил робко:

    – Ибрагим…

    Мулла записал в книгу, подошел к ребенку, наклонился и громко крикнул ему в правое ухо:

    – Тебя зовут Ибрагим. Ибрагим. Ибрагим.

    Обряд кончился. После этого мулла с Закиром пили много чаю и ели жирную, вкусную баранину. Угощал сам Закир: Итбике нельзя было показаться постороннему мужчине. После еды потный и разгоряченный мулла гулко икнул несколько раз, чем обыкновенно выражалось удовольствие хозяину за сытое угощение. Закир ответил тем же, и когда мулла собрался уходить, Закир заплатил ему пять рублей. Мулла торопливо и жадно схватил деньги и одобрительно кивнул головой.

    Закир проводил его до улицы, кланялся ему вслед, и на улице мулла еще раз икнул гулко и протяжно.

    Жизнь семьи опять пошла серой, тягучей лентой. Итбика больше работала по хозяйству, а Закир бездельничал и по целым дням иногда лежал на нарах. Только когда острая нужда, как когтями, захватывала семью, тогда Закир немного просыпался. Он скреб в затылке и думал о том, что пшеницы в амбаре осталось совсем мало, но нет чаю и сахару. Без баранины, положим, можно было обойтись, хотя для Закира это было очень тяжело, но есть еще выход: можно купить где-нибудь старую, негодную лошадь и варить из нее махан[5]. Итбика иногда осторожно напоминала мужу, что у него есть две лошади и можно было бы поискать где-нибудь работы, чтобы пробиться зиму и не тратить свою пшеницу. Но Закир в глубине души считал женщину вообще рабочей скотиной, которая всем обязана мужу, своему господину. Она должна все сделать: нарубить дров, затопить чувал, сварить махан или баранину и… молчать. Так предрешил пророк. Поэтому, когда раздавался тихий и грустный голос Итбики о работе, Закир сердился. Обыкновенно в такие минуты он громко сопел и говорил жене:

    – Молчи. Не твое дело… Где я достану работы?

    – Можно дрова с Урала возить, – робко вставляла Итбика.

    – Молчи. До Урала 40 верст… Вон Сулейман возит, и одна лошадь у него подохла…

    – Сулейман не кормит лошадей…

    – Молчи.

    Шея у Закира наливалась кровью. И Итбика, тяжело вздохнув, замолкала…

* * *

    Маленький Ибрагим рос так же, как растет дикий бурьян в степи. По целым дням он валялся, заброшенный, на нарах, ревел во все горло по часам, жадно сосал засохшую корку хлеба или рвал кусок мяса от старой кобылы и спал под заунывный вой башкирских собак. Зимой босиком выбегал на улицу, а летними днями, когда пекло солнце, он валялся полунагой, наравне с другими, на зеленой малоезженной улице. Рядом бродили лошади или жеребята и мирно дремали остромордые худые собаки.

    Пяти лет Ибрагим уже крепко цеплялся за косматую гриву мерина и учился ездить верхом. Наравне с другими подростками он лихо мчался по улицам или по дороге за поскотину, где кротко и безмолвно лежали тихие поля. В рваной рубахе, почти черный от солнца, с тюбетейкой на голове, издавая пронзительно гортанный крик, мчался Ибрагим к полям, где шептались болезненные колосья пшеницы и реял в безоблачно синем небе мощный и дикий туйдуган… И вольно и весело было у Ибрагима на душе…

    Когда Ибрагим научился ловко и смело ездить верхом, тогда отец стал брать его с собой на свадьбы, где устраивались скачки. Обыкновенно было так, что на свадьбах даже самый бедный жених жертвовал на приз для скачек молодого жеребца или жирного барана, а богатые, что бывало редко, выставляли по нескольку лошадей. И со всей округи съезжались наездники, чтобы поспорить быстрыми конями и своей удалью. В этом проявлялась давно придавленная и заглохшая степная отвага забитого народа…

    И это было оригинальное и красивое зрелище. Толпа взрослых и детей, звонко и гортанно лопоча, окружала место у деревни, где были намечены скачки. У столба, от которого должны были поскакать лошади, обыкновенно выставлялся приз – баран или лошадь. Выбирались судьи, тщательно осматривались лошади, и наездниками выбирались наиболее легкие и ловкие мальчики. И когда было все готово, – судьи командовали:

    – Айда!

    И сразу брали с места худые, но крепкие башкирские лошади. Низко пригнувшись к их шеям, сверкая смуглыми ногами, мчались молодые башкиры, а вслед им гремел и переливался дикий и страстный крик толпы:

    – А-а, го-го-го… А-ю!

    Но вот всадники, потонувшие в глубине зеленой степи, скачут обратно, и тогда рев толпы растет и поднимается выше. Широко выпучив глаза и разинув рты, следят башкиры зоркими, ястребиными глазами за наездниками и ревут… Вот ближе белые точки… Вот кто-то вместе с лошадью кувыркается, падает, вскакивает, как резиновый мячик, и опять летит вперед. И стон стоит в воздухе, когда взмыленные лошади, самые дикие и страстные, стрелой подлетают к призу…

    Но свадьбы случались редко, и обыденная жизнь, такая мертвая и нелепая, снова вступала в свои права. И было только одно существо, которое каждый год, больше зимой, появлялось на несколько дней в деревне и вносило в ее дикую жизнь что-то волнующее и странное…

    То был старый Аллаяр.

    Откуда приходил старый Аллаяр? Этого никто не мог сказать определенно. Обыкновенно в зимний короткий день, когда около деревни уже реяли серые сумерки, на улице вдруг появлялась фигура старого Аллаяра. Он шел, звонко ударяя о дорогу палкой с железным наконечником, старый-старый, с трясущейся головой, с слезящимися глазами, в мохнатом малахае на голове и в худых изорванных ичигах. И первый, кто видел Аллаяра на улице, обыкновенно радостно кричал:

    – Аллаяр пришел!

    – Аллаяр, киль… киль…

    И Аллаяр сворачивал с дороги и шел в избу – по первому приглашению. И те, кто узнавал о приходе Аллаяра, сходились в избу, где останавливался старик, весело с ним здоровались и чмокали от удовольствия губами.

    Аллаяра сажали на самое почетное место на нарах, угощали чаем и маханом. Старый башкир пил, отогревался, и его грустные слезящиеся глаза все время смотрели куда-то в пространство. Отдохнув и согревшись, он развязывал узелок, который всегда носил с собой, и с важным видом доставал потертый курай – старую музыкальную дудку из дерева. Тщательно вытерев инструмент, Аллаяр, сделав строгое, задумчивое лицо, вдруг извлекал из курая первый трепетный, заунывный и протяжный звук.

    И внезапно наступало молчание…

    В бедную и жалкую избу, где жил придавленный и порабощенный дух, вместе со стройными и печальными звуками курая входил кто-то ясный и чистый, с бледным лицом, на котором застыли слезы тайного страдания за людей… Он, неведомый и грустный, садился у чувала, где трепетали и бились искры, и пел вместе с старым Аллаяром о том, что есть на свете люди, они жалки и бессильны, и нет руки, которая протянулась бы к ним…

    Много играл старый Аллаяр… Может быть, играл о гордом, мохнатом Урале, где сосны кричат гулко и протяжно, о бесплодных пашнях, о степи, о смуглой башкирской девушке, которая так плачет перед выходом замуж за старого, сладострастного башкира. Может быть, в песне вспоминались прежние гордые батыри, их резвые кони и острые, певучие стрелы. Куда девалась широкая свобода былых дней, лихие наезды и былая отвага умирающего народа?

    И когда кончал играть старый Аллаяр – в избе, казалось, долго еще бились нежные звуки, реяли тени, и долго никто не решался заговорить первый.

    Обыкновенно Аллаяр жил в деревне с неделю, ходил из избы в избу, везде играл свои грустные песни и потом уходил. С трясущейся головой, в мохнатом малахае, звонко ударяя посохом о дорогу, уходил Аллаяр куда-то дальше, и вместе с ним, казалось, нога в ногу, уходили щемящие и стройные образы курая…

* * *

    Время шло, Ибрагиму исполнилось 16 лет. И был он стройный, сильный, красивый юноша, с черными, как У газели, глазами. Все домашние работы теперь исправлял Ибрагим, он же работал в поле, а отец его, Закир, обрюзглый и еще более ленивый, по целым дням валялся на нарах или ездил куда-нибудь в гости. Итбика, преждевременно увядшая от работы, была попрежнему молчаливо покорна и вечно бродила по хозяйству. После Ибрагима у нее был еще один выкидыш, а потом она уже не рожала. Иногда Закир, еще сильный и сладострастный человек, думал про себя, что хорошо было бы взять молодую и свежую жену, но боялся сказать это, а главное, он был беден и не мог дать за невесту калым. Но мечты о молодой жене, с гибким и упругим телом, часто дразнили его ленивый мозг, и ему приходило в голову в это время, что Итбика скоро состарилась, она костлява, у ней желтая, дряблая кожа, и ей следовало бы уступить место другой жене.

    Поехал раз Закир Галеев на сельский сход, где предполагалось выбрать новых старшину и старосту. Волость находилась от деревни в десяти верстах, и к вечеру, когда в степи загулял буран, Закир уехал.

    Вернулся он домой на другой день пьяный и очень веселый. Громко гогоча и икая, он вошел в избу и, пошатываясь, заявил Итбике и Ибрагиму, что его выбрали старостой. Это было так неожиданно, что Итбика сначала задрожала, а потом засмеялась от радости. Староста в деревне – начальство, и каждый башкир в глубине души мечтал об этой должности. Пришибленные и задавленные, эти дети степей видели в старосте сочетание силы, власти, сытости и почета. Закир, несмотря на свою леность, считался умным и хитрым башкиром и давно метил в старосты.

    Покачиваясь и смеясь, Закир приказал Итбике поставить самовар, вытащил из-за пазухи бутылку водки и велел Ибрагиму позвать в гости двух соседей. Те пришли, узнали, в чем дело, и с заметной завистью на лицах уселись на нары. Закир угощал гостей водкой и чаем, громко хохотал от радости и старался придать лицу строгое и важное выражение. Потом заявил, что на днях он должен получить «знак» и что земский собственной рукой похлопал Закира по плечу и дал слово скоро утвердить приговор общества. Гости слушали, не скрывали зависти и говорили сквозь зубы:

    – Аяй… Якши. Закир староста… Якши.

    И когда гости ушли, Закир долго еще бормотал о той высокой роли, какая выпала ему в жизни. А потом, ложась спать, он вдруг почти взвизгнул от радостной мысли, какая ему пришла в голову. Чмокнув толстыми губами, он сказал жене:

    – Якши. Теперь можно взять другую анай[6].

    Итбика побледнела, как воск. Ибрагим угрюмо поднял на отца свои прекрасные глаза и ответил за мать:

    – Ты этого не сделаешь, атай[7]

    – Почему? – хрипло спросил Закир.

    – Инай[8] будет плакать. Ты всю жизнь с ней прожил.

    – Она стара… – смеясь, заметил отец.

    – И ты уже не молод, атай. Нехорошо, атай. Мать будет плакать. И я буду с ней плакать.

    – А мне наплевать, – резко ответил Закир и отвернулся к стене.

    Через минуту он уже храпел, а Итбика долго-долго сидела у чувала, смотря на огонь потемневшими глазами… Ибрагим ворочался в постели и украдкой следил за матерью. Глядя на ее мокрое, желтое, рано увядшее лицо, Ибрагим кусал губы и думал, что в жизнь их вливается что-то неясное и тоскливое. И гнев, острый и жгучий, сжимал сердце Ибрагима…

    После этого дня Закир каждый день начал ездить в волость по делам.

    Обыкновенно ленивый и неповоротливый, Закир точно переродился, и какая-то важная, самодовольная складка залегла у него на лице. Утром Ибрагим запрягал ему лошадь, он выходил и садился в сани, сохраняя на лице новое, важное выражение. На встречных башкир-однодеревенцев Закир начал смотреть несколько свысока и даже покрикивать по-своему…

    Через месяц земский утвердил приговор общества, и Закир окончательно сделался старостой. Получив медный «знак», Закир опять позвал гостей, напялил на себя «знак» и так сидел на нарах, громко гогоча от удовольствия. Гости пили водку, ели махан, стараясь поддерживать настроение хозяина, но у каждого в глубине души было завистливое, сосущее чувство…

    Пошли дни, лучшие для Закира. У него начали появляться деньги, но зато он больше стал пить водку. При каждом удобном случае он брал взятки и нисколько не скрывал этого от людей, считая это естественным для должностного лица. Иногда Ибрагим, чуткий и грустный, говорил осторожно отцу:

    – Атай, зачем берешь с бедных?

    – Молчи! – грозно рычал Закир. – Не понимаешь ты. Земский берет, становой берет и старшина Якупов берет. Все берут… А я хуже их?.. Щенок ты.

    И Ибрагим больше не говорил… А Закир развернулся вовсю. Свой надел в тридцать десятин, который он не умел и не мог сам обработать, он порешил сдать в аренду соседним крестьянам. Ибрагим, пораженный этим, сказал отцу:

    – Атай, у тебя теперь есть деньги… Можно будет купить семян, нанять работников и самим сеять… Я буду работать, атай. Зачем отдавать землю?

    – Молчи, шайтан! – опять грубо крикнул Закир. – Не твое дело.

    И, помолчав немного, добавил цинично: – Другую бабу мне надо… Калым платить…

    Он говорил, и скверная, плотоядная усмешка кривила его лицо… Ибрагим побледнел, закусил губы, а за красным пологом, где была женская половина, билась в беззвучных рыданиях Итбика.

* * *

    Мысли о новой жене крепко засели в голове Закира. Наезжая в село, где находилась волость, Закир пробовал почву насчет женитьбы и наводил справки. У одного зажиточного башкира – Габидуллы Хасанова была молоденькая дочь, резвая, черноглазая Ханисафа, и Габидулла был непрочь породниться со старостой. Как это было обыкновенно у башкир, отец совсем не считался с желанием и мыслями невесты, а мечтал только о большом калыме. Дочь для отца была доходной статьей, лакомым куском для жениха. И девические мысли резвой Ханисафы в расчет совсем не принимались…

    Габидулла дал понять Закиру однажды, что дочь можно выдать за него, но условия он ставил такие: триста рублей деньгами, трех лошадей, жеребенка и двадцать штук баранов. Это был большой калым, и Закир начал торговаться. Габидулла долго не уступал, но потом изменил условия: двести рублей деньгами, две лошади и десять баранов. Мулле за венчание должен заплатить также Закир.

    И Закир согласился… Но нужно было достать весь калым. И Закир приналег на взятки.

    И вышло, наконец, так, что Закир сколотил денег для выкупа невесты. Дома он рычал зверем на жену и сына. И скоро женился. Как безумная, плакала молоденькая, стройная Ханисафа, рвала на себе волосы, но воля отца была непреклонна… Закир отдал условленный калым, заплатил старому, хитрому мулле и женился на Ханисафе… Тесть его, Габидулла, уступил ему еще избу за особую плату, и Закир поселился в ней с новой женой. К Итбике и сыну почти не приезжал. Ибрагим сам старался работать и был рад, что отец живет в другом месте…

* * *

    Однажды в глухую осеннюю полночь, когда мелкий дождь царапал и стучал в окно, а ветер гудел в чувале звонким плачем, Ибрагим проснулся от странного и неясного шума… Приподняв голову с постели, он вслушался. Гудел ветер, но временами слышался чей-то глухой крик у ворот. Громыхали злобно собаки и, казалось, напирали на кого-то. И слышно стало под конец, что кричит человек, и кричит так, как будто зовет на помощь…

    Ибрагим быстро натянул ичиги и выскочил на двор. Сквозь свист и хохот дикого степного ветра он услышал злобный лай собак и протяжный вопль человека у ворот. Ибрагим отворил ворота и осторожно выглянул на улицу, где гулял черный, всепроникающий мрак… Собаки вплотную напирали к заплоту, где едва маячила чья-то темная фигура.

    Ибрагим зыкнул на собак, они попятились и скоро замолчали. Человек у заплота стоял неподвижно… Ибрагим подошел ближе и спросил по-русски:

    – Кто тут?

    Мрак зашевелился, раздался голос:

    – Я, милый человек… Проходящий, значит… Проходящий… Ну и собачки, прости господи. Экая прорва их. Одна за штаны, гликось, хватила… А какая это деревня будет, божий человек?

    Ибрагим назвал.

    – Башкуры, значит?

    – Башкиры… – поправил Ибрагим.

    – Так… так… Башкуры, значит… Махмедова вера поэтому… Ну, что же… И они люди… Все твари божьи, хороший человек…

    Ветер рычал, и слова проходящего едва можно было различить. И Ибрагим крикнул:

    – Айда в избу.

    – Спасибо, родимый, спасибо… Теперь далеко не уйдешь в такую ночку… Ну и ночка. Шел я, как слепой, по дороге… И жуть такая берет, милый человек… И-и.

    – Айда, айда…

    Ибрагим пропустил прохожего и затворил ворота. В избе он зажег лампу, и огонь осветил избу. У порога стоял прохожий и озирался по углам: он искал глазами икону. Но спохватился и заговорил опять добродушным, слегка гнусавым голосом:

    – Эх, Антип, – дурья голова… Знамо, какая здесь икона. Башкуры… Свои, значит, боги тутотка имеются… А мне и невдомек… Ну, да ладно: и на старуху бывает проруха… Так, значит, и переночевать можно, господин хозяин?

    – Можно, можно…

    – Вот за это благодарим… Ах ты, батюшки, и собаки у вас. Прямо на горло лезут, псины. Ну, думаю, положу я свои животы тутотка…

    Прохожий начал снимать с плеч тощую котомку, и Ибрагим с любопытством смотрел на него. Это был мужик лет сорока, широкий, костистый, с рыжеватыми волосами и добродушным лицом. Его белесоватые глаза смотрели просто и вдумчиво. Какая-то неясная, благодушная улыбка шевелила его губы, и от этого лицо принимало мягкое, доброе выражение.

    Прохожий снял котомку и серый заплатанный армяк. Потом пригладил рукой волосы и заговорил опять:

    – Ну, вот весь мой и багаж, милый человек… В руках палочка, а на крыше галочка… Хе-хе. Обеспокоил же я тебя, господин хозяин… Теперь, значит, и на покой можно… Ну и собачка у вас. А, положим, как без собак? У меня дома тоже пес злющий остался… Серым зовут… Невозможно без собаки, особливо ежели хозяйство… Ты ложись, господин хозяин… Я вот только маленько закушу, да и на боковую…

    Прохожий порылся в мешке и достал краюху хлеба.

    – Вот бы маленечко мне водички, господин хозяин… И готово дело… Пан бы был… Хе-хе. Ранее приходилось работать с вятичами. Так они говорят: ежели бы мне эти рукавицы да обмакнуть в деготь – так я бы царь был… Хе-хе. Всякий по-своему… А народ хороший эти вятские… Так водички бы…

    – Можно самовар… – сказал Ибрагим.

    Ему решительно нравился этот словоохотливый, добродушный с виду человек.

    – Самовар? Оно, конечно бы, хорошо это, да ведь поздно… Да и чаю у меня нет…

    – Ничего… Свой дадим, – проговорил Ибрагим и быстро начал ставить самовар. Подбросив дров в чувал, Ибрагим разжег угли, и веселый, пляшущий огонь заметался в чувале. Прохожий присел на нары. Скоро забурлил самовар, и Ибрагим заварил чаю. Потом он принес хлеба, молока и пригласил гостя:

    – Садись. Ашай[9]

    Прохожий, который все время смотрел задумчиво на огонь в чувале, встрепенулся и ответил:

    – Вот спасибо, милый человек… Спасибо… Ведь вот и не знаешь, где найдешь хороших людей… Башкуры, а получше наших хрестьян, прости господи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю