Текст книги "Дочь регента. Жорж"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
Тапен вернулся в гостиницу «Бочка Амура» с той же быстротой, с какой дошел до Пале–Рояля, и, как ему было приказано, стал ждать утра, чтобы вручить письмо.
В шесть часов Гастон был уже на ногах. Надо отдать справедливость метру Тапену: как только он услышал шум в комнате, он вошел и вручил письмо адресату. Узнав почерк, Гастон сначала покраснел, потом побледнел, стал читать письмо и побледнел еще больше. Тапен делал вид, что убирает в комнате, а сам исподтишка следил за шевалье. Новость и в самом деле была серьезная. Вот что было в письме:
«Друг мой, я думаю о том, что Вы говорили; может быть, Вы были правы. Во всяком случае, мне страшно: только что подъехала карета, и госпожа Дерош приказала мне готовиться к отъезду. Я хотела воспротивиться, но меня заперли в комнате. К счастью, под окном проходил со своей лошадью один крестьянин. Я дала ему два луидора, и он обещал отвезти Вам эту записку. Я слышу, что приготовления заканчиваются, через два часа мы уедем в Париж.
Как только я приеду, сообщу Вам свой новый адрес, пусть даже мне придется для этого, если мне будут мешать, выпрыгнуть из окна.
Будьте спокойны: женщина, которая любит Вас, сумеет быть достойной и себя и Вас».
– Ах, вот как, – воскликнул Гастон, прочитав письмо, – я не ошибся, Элен! Тут стоит восемь вечера, но она уже уехала, она уже в Париже. Господин Шампань, почему мне сразу не принесли письмо?
– Ваше сиятельство спали, и мы ждали, пока вы проснетесь, – ответил Тапен с отменной вежливостью.
Столь воспитанному человеку нечего было и возразить, впрочем, Гастон рассудил, что во гневе он может выдать свою тайну, и сдержал себя. Ему пришла в голову мысль пойти к заставе и дождаться Элен, которая, возможно, еще не приехала. Он наскоро оделся, пристегнул шпагу и убежал, сказав перед уходом Тапену:
– Если за мной зайдет капитан Ла Жонкьер, скажите ему, что я вернусь в девять.
К заставе Гастон прибежал весь в поту, потому что фиакра не нашел и весь путь проделал пешком.
Пока он напрасно ожидает Элен, приехавшую в Париж еще в два часа ночи, вернемся назад. Мы оставили регента в тот момент, когда тот получил письмо от госпожи Дерош и с тем же гонцом отправил ответ. И в самом деле, нужно было как можно скорее принять меры и уберечь Элен от настойчивых ухаживаний этого господина де Ливри.
Но кто же этот молодой человек? Один Дюбуа мог бы это сказать, поэтому, когда Дюбуа появился около пяти часов вечера, чтобы сопровождать его королевское высочество на Паромную улицу, регент спросил:
– Дюбуа, а кто это такой – господин де Ливри из Нанта? Дюбуа почесал нос, видя, куда клонит регент:
– Ливри? Ливри… – произнес он, – погодите–ка…
– Ну да, Ливри.
– Кто–нибудь из семьи Матиньонов, прижившийся в провинции.
– Но это не объяснение, аббат, а всего лишь предположение.
– А кто о нем что–нибудь знает? Тоже мне имя! Пригласите господина Озье.
– Глупец!
– Но я, монсеньер, – сказал Дюбуа, – генеалогией не занимаюсь, я грубый простолюдин.
– Полно тебе глупости говорить.
– Вот черт! Кажется, монсеньер не в шутку заинтересовался этим Ливри! Вы хотите передать приказ кому–нибудь из этой семьи? Тогда другое дело, я постараюсь найти вам кого–нибудь хорошей крови.
– Иди ты к черту! И по дороге пришли мне Носе.
Дюбуа изобразил на лице наиприятнейшую улыбку и вышел. Через десять минут дверь отворилась и вошел Носе. Это был человек лет сорока, очень изящный, высокий, красивый, холодный, сухой, остроумный, насмешливый и, впрочем, один из самых любимых приятелей регента.
– Монсеньер спрашивал меня? – произнес он.
– А, это ты, Носе? Здравствуй!
– Мое нижайшее почтение, – сказал, кланяясь, Носе. – Могу ли я чем–нибудь быть полезен вашему королевскому высочеству?
– Да, уступи мне на время твой дом в предместье Сент–Антуан, но чтоб он был совершенно чист и пуст, и никакой фривольности в убранстве, понимаешь?
– Для добродетельной особы?
– Да, Носе, для добродетельной.
– Тогда почему бы вам не нанять дом в городе, монсеньер? У этих домов в предместьях ужасно дурная слава, предупреждаю вас.
– Особа, которую я хочу там поселить, не знает даже, что такое дурная слава, Носе.
– Черт возьми, примите по этому поводу мои самые искренние поздравления, монсеньер.
– Но никому ни слова, хорошо, Носе?
– Безусловно.
– И ни цветов, ни эмблем, пусть снимут все рискованные картины. А зеркала и панно там какие?
– Зеркала и панно могут остаться, монсеньер, все очень пристойно.
– В самом деле?
– Да, чистейший стиль Ментенон.
– Ну, тогда оставим панно, ты мне за них отвечаешь?
– Монсеньер, мне все же не хотелось бы брать на себя такую ответственность, я ведь не добродетельная особа, а может быть, для пущей добродетели их соскоблить совсем?
– Ба, Носе, ради одного дня не стоит, ведь это какие–нибудь мифологические сюжеты?
– Гм, – произнес Носе.
– Впрочем, ведь на это нужно время, а у меня всего несколько часов. Отдай мне ключи.
– Я только схожу к себе, и через четверть часа они будут у вашего высочества.
– Прощай, Носе, твою руку. Но ни слежки, ни любопытства – советую и прошу.
– Монсеньер, я еду на охоту и вернусь, когда ваше высочество позовет меня.
– Ты достойный товарищ, прощай, до завтра! Уверенный, что у него теперь есть подходящий дом, чтобы поместить дочь, регент тотчас же написал госпоже Дерош второе письмо и послал за ней берлину; он приказал прочесть Элен письмо, не показывая, и привезти девушку. Письмо содержало следующее:
«Дочь моя, подумав, я решил, что Вы должны быть рядом со мной. Будьте любезны, не задерживаясь ни на мгновение, последовать за госпожой Дерош. По приезде в Париж Вы получите от меня известия.
Ваш любящий отец».
Элен, когда госпожа Дерош прочла ей это письмо, стала всячески сопротивляться, умолять, плакать, но на этот раз все было напрасно, и ей пришлось подчиниться. Вот тут–то она и воспользовалась тем, что ее на минуту оставили одну, и написала Гастону письмо, которое мы с вами уже прочли, и попросила крестьянина отвезти его. Потом она уехала, с горечью расставшись с жилищем, ставшим дорогим ей, потому что она надеялась здесь обрести своего отца и потому что сюда приходил к ней возлюбленный.
Что же касается Гастона, то, как мы уже рассказывали, получив письмо, он поспешил к заставе. Когда он туда прибежал, едва светало. Проехало немало экипажей, но ни в одном из них Элен не было. Постепенно холодало, и надежда покинула молодого человека. Он вернулся в гостиницу; ему оставалось надеяться только на то, что там его ждет письмо. Когда он шел через сад Тюильри, било восемь часов. В это самое время Дюбуа, держа под мышкой портфель, с победным видом вошел в спальню регента.
XX. ХУДОЖНИК И ПОЛИТИК
– А, это ты, Дюбуа? – сказал регент, увидев своего министра.
– Да, монсеньер, – ответил Дюбуа, вытаскивая бумаги из портфеля, – ну как, наши бретонцы вам по–прежнему милы?
– А что это за бумаги? – осведомился регент, несмотря на вчерашний разговор, а может, именно благодаря ему, чувствовавший тайную симпатию к Шанле.
– О, пустяки, – ответил Дюбуа, – во–первых, небольшой протокол вчерашней встречи шевалье де Шанле и его светлости герцога Оливареса.
– Так ты подслушивал? – спросил регент.
– О Господи, а что я должен был делать, монсеньер?
– И ты слышал…
– Все. Итак, монсеньер, что вы думаете о притязаниях его католического величества?
– Я думаю, что, может быть, им располагают без его согласия.
– А кардинал Альберони? Черт возьми, монсеньер, посмотрите, как этот молодец распоряжается Европой! Претендент на престол Англии, Пруссия, Швеция и Россия рвут Голландию на куски, Священная империя возвращает Неаполь и Сицилию, великое герцогство Тосканское отходит сыну Филиппа V, Сардиния – герцогу Савойскому, Коммакьо – папе, а Франция – Испании. Ну что же, надо сказать, для плана, задуманного звонарем, достаточно грандиозно.
– Дым все эти проекты, – прервал его герцог, – а планы – пустой сон.
– А наш бретонский комитет, – спросил Дюбуа, – тоже дым?
– Вынужден признать, что он существует в действительности.
– А кинжал нашего заговорщика тоже сон?
– Нет, я должен даже сказать, что у него, как мне показалось, весьма надежная рукоятка.
– Дьявольщина! Вы, монсеньер, жаловались, что в прошлом заговоре у всех его участников вместо крови была розовая водичка, так на этот раз вам, кажется, угодили. Эти лихо принялись за дело!
– А знаешь ли, – произнес задумчиво регент, – что у шевалье де Шанле очень сильная натура?
– О, вот это прекрасно! Вам не хватает только восхищаться этим молодцом! О, я–то вас знаю, монсеньер, вы на это способны.
– Но почему души такой закалки всегда попадаются правителям среди врагов и никогда – среди сторонников?
– Ах, монсеньер, потому что ненависть – это страсть, а преданность часто основана на низости. Но не угодно ли вам, монсеньер, оставить философские вершины и спуститься на грешную землю, поставив две подписи?
– Какие? – спросил регент.
– Во–первых, нужно одного капитана сделать майором.
– Капитана Ла Жонкьера?
– О нет, этого негодяя мы повесим, как только в нем минет надобность, а пока мы его прибережем.
– И кто же этот капитан?
– Один храбрый офицер, которого монсеньер видел с неделю назад в одном порядочном доме на улице Сент–Оноре.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я вижу, мне нужно, монсеньер, освежить вашу память, вы ведь так забывчивы.
– Ну, говори же, негодник, с тобой никогда до дела не доберешься.
– В двух словах: неделю тому назад, как я уже сказал, переодевшись мушкетером, монсеньер вышел из дворца через заднюю дверь, выходящую на улицу Ришелье, в сопровождении Носе и Симиана.
– Да, верно. Ну и что же произошло на улице Сент–Оноре? Посмотрим!
– Вы хотите это знать, монсеньер?
– Да, доставь мне удовольствие.
– Не могу ни в чем отказать вашему высочеству.
– Тогда говори.
– Монсеньер ужинал в этом доме на улице Сент–Оноре.
– По–прежнему с Носе и Симианом.
– Нет, вдвоем с дамой. Носе и Симиан тоже ужинали, но каждый у себя.
– Продолжай.
– Итак, монсеньер ужинал и уже приступил к десерту, как вдруг один бравый офицер, по–видимому ошибившись, стал так стучать в двери этого дома, что монсеньер, потеряв терпение, вышел на улицу и несколько грубо обошелся с наглецом, так бесцеремонно потревожившим его. Этот наглец, по натуре своей отнюдь не смиренный, схватился за шпагу, в ответ монсеньер, который никогда не задумается лишний раз, прежде чем совершить очередное безумство, обнажил рапиру и скрестил с ним клинок.
– Ну и чем кончилась эта дуэль? – спросил регент.
– А тем, что регент получил царапину на плече, а противнику нанес прекрасный удар и проткнул ему грудь.
– Но рана не опасная, надеюсь? – с интересом осведомился регент.
– Нет, к счастью, клинок скользнул вдоль ребра.
– О, прекрасно!
– Но это еще не все.
– Как это?
– Кажется, монсеньер имел уже основание не любить этого офицера.
– Я? Да я его никогда до этого не видел!
– О, принцам не надо видеть человека, чтобы причинить ему зло, они разят на расстоянии.
– Ну что ты хочешь сказать? Давай, договаривай.
– Я хочу сказать, что я все выяснил: этот офицер уже восемь лет был капитаном, а когда ваше высочество пришли к власти, он был отправлен в отставку.
– Раз уволили со службы, значит, он это заслужил.
– О, монсеньер, это мысль: давайте обратимся к папе, пусть он признает нас непогрешимыми.
– Этот офицер, наверное, был трусом.
– Он один из самых храбрых солдат в армии.
– Ну, тогда он совершил какой–нибудь недостойный поступок.
– Это порядочнейший человек на всем белом свете.
– Тогда это несправедливость, и ее надо исправить.
– Чудесно! Вот поэтому–то я и заготовил этот указ на звание майора.
– Давай, Дюбуа, давай, и в тебе есть что–то хорошее. Дьявольская улыбка исказила лицо Дюбуа: в этот момент он как раз доставал из портфеля вторую бумагу.
– Монсеньер, – ответил он, – после того как неправый поступок заглажен, нужно свершить правосудие.
– Приказ арестовать шевалье Гастона де Шанле и препроводить его в Бастилию! – воскликнул регент. – Ах ты, негодяй! Теперь я понимаю, почему ты соблазнял меня на доброе дело! Но минуточку, здесь надо подумать.
– Монсеньер полагает, что я толкаю его на злоупотребление властью? – спросил со смехом Дюбуа.
– Нет, но все же…
– Монсеньер, – продолжал, оживляясь, Дюбуа, – когда у вас в руках управление королевством, прежде всего нужно править.
– А мне кажется все же, господин церковный сторож, что здесь я волен.
– Да, награждать, но при условии и карать. Правосудие потеряет равновесие, если на одной чаше весов будет лежать слепое и бесконечное милосердие. Действовать всегда так, как хочется, – что часто вы и делаете, – не значит быть добрым, а значит быть слабым. Ну, скажите, монсеньер, какова же награда тем, кто ее заслужил, если вы не караете тех, кто виноват?
– Тогда, – сказал регент с нетерпением, возраставшим все больше, поскольку он чувствовал, что защищает хоть и благородное, но дурное дело, – если ты хотел, чтоб я проявил строгость, не нужно было устраивать мне встречу с этим молодым человеком, не нужно было давать мне возможность оценить его по достоинству, пусть бы я думал, что он самый обыкновенный заговорщик.
– Да, а теперь, поскольку он представился вашему высочеству в романтическом обличье, в вас разыгралось воображение художника. Какого черта, монсеньер! На все свое время: с Юмбером занимайтесь химией, с Одраном – гравюрой, с Лафаром – музыкой, любовью – хоть с целым светом, а со мной занимайтесь политикой.
– О Господи! – воскликнул регент. – Стоит ли моя жизнь,
искалеченная, оклеветанная, жизнь человека, за которым постоянно шпионят, стоит ли она того, чтоб я ее защищал?
– Но вы защищаете не вашу жизнь, монсеньер: как бы на вас ни клеветали, к чему вы, слава Богу, должны были бы уж привыкнуть, даже самые непримиримые ваши враги никогда и не пытались обвинять вас в трусости. Ваша жизнь! Вы доказали, как вы ею дорожите в битвах при Стенкеркене, Нервиндене и Лериде. Ваша жизнь, черт возьми! Если бы вы были частным лицом, министром или даже принцем крови и если бы убийца прервал ее нить, прекратило бы биться сердце одного человека, вот и все; но вы, правы вы были или неправы, возжелали занять место среди владык мира сего. И для этого вы нарушили завещание Людовика XIV, прогнали с трона, куда они уже было почти уселись, его незаконных детей; вы в конце концов сделались регентом Франции, то есть замком сводов мира. Если вас убьют, падет не человек, а столп, поддерживающий весь европейский дом, и этот дом рухнет, и все наши тяжкие труды, четыре года ночных бдений и борьбы пойдут прахом, и все вокруг зашатается. Взгляните на Англию: шевалье де Сен–Жорж снова предъявит свои безумные притязания на трон; взгляните на Голландию: она станет добычей Пруссии, Швеции и России; взгляните на Австрию: ее двуглавый орел потащит к себе Венецию и Милан, чтобы компенсировать потерю Испании; а Франция – да это уже будет не Франция, а вассальное государство Филиппа V. И, наконец, взгляните на Людовика XV, на последнего отпрыска или, точнее, последний обломок самого великого царствования, которое когда–либо озаряло наш мир, – этот ребенок, которого мы нашими усилиями и заботами сумели уберечь от участи его отца, матери и дядей, чтобы целым и невредимым посадить на трон предков, – этот ребенок снова попадет в руки тех, кого закон о побочных детях нагло делает наследниками. Итак, со всех сторон убийства, горе, разорение, разруха и пожарища, война гражданская и война с другими странами, и все это отчего? А оттого, что монсеньеру Филиппу Орлеанскому все еще угодно считать себя старшим представителем королевского дома или командующим испанской армией, забыв о том, что он перестал всем этим быть в тот день, когда стал регентом Франции.
– Значит, ты хочешь этого! – воскликнул регент, беря перо.
– Подождите минуту, монсеньер, – остановил его Дюбуа, – да не будет сказано, что в столь важном деле вы уступили моим настояниям. Я сказал то, что должен был сказать, а теперь я оставляю вас одного, и бумагу эту я вам оставляю: делайте как захотите, мне тоже нужно сделать несколько распоряжений, и я зайду за ней через четверть часа.
И Дюбуа, чувствуя на этот раз себя на высоте положения, поклонился регенту и вышел.
Оставшись один, регент погрузился в глубокие раздумья. Все это темное дело, живучее, как обрубок змеи сраженного предыдущего заговора, вставало в его воображении толпой ужасных видений; в битвах он спокойно находился под огнем, он только смеялся над тем, что испанцы и незаконнорожденные дети Людовика XIV собирались его похитить; но на этот раз его обуял тайный ужас, хотя он и не отдавал себе в этом отчета. Он чувствовал невольное восхищение молодым человеком, занесшим над ним кинжал, в какие–то мгновения он его ненавидел, а в какие–то – прощал и почти любил. Ему чудилось, что Дюбуа уселся на заговорщиков, как какой–то дьявольский стервятник на свою издыхающую добычу, пытаясь жадными когтями добраться до самого сердца; воля и ум его министра казались ему непостижимыми. Он сам, обычно столь мужественный, чувствовал, что в теперешних обстоятельствах он бы плохо защищал свою жизнь. Он сидел, держа перо в руке, приказ об аресте лежал перед ним, и он не мог отвести от него глаза.
– Да, – шептал он, – Дюбуа прав, он верно сказал, и моя жизнь, которую я ежечасно ставлю на карту, перестала мне принадлежать. Еще вчера моя мать говорила мне то, что он сказал мне сегодня. Кто знает, что случится с миром, если я умру? То, что случилось после смерти моего прадеда Генриха IV, черт возьми! Завоевав свое королевство, пядь за пядью, он, пользуясь народной любовью, после десяти лет мирного правления и экономии, должен был присоединить к Франции Эльзас, Лотарингию и, может быть, Фландрию, а герцог Савойский, став его зятем, спустившись с Альп, собирался выкроить себе королевство из Ломбардии с тем, чтобы остатками этого королевства обогатить Венецианскую республику и укрепить герцогства Моденское, Флорентийское и Мантуанское. И Франция оказалась бы во главе европейской политики, все было готово, и было бы итогом всей жизни этого короля, законодателя и солдата, но тут случилось так, что тринадцатого мая королевская карета проезжала по улице Железного Ряда и на колокольне церкви Избиенных Младенцев било три часа пополудни! И в секунду все рухнуло – благосостояние и надежды. Понадобился еще целый век, министр, которого звали Ришелье, и король, которого звали Людовик XIV, чтобы на теле Франции зарубцевалась рана, нанесенная ножом Равальяка.
– Да, да, – воскликнул, оживляясь, герцог, – я должен оставить этого юношу человеческому правосудию, впрочем, не я вынесу ему приговор, для этого есть судьи, и решать будут они, и потом, – добавил он, улыбаясь, – ведь у меня есть право помилования!
И, обретя внутреннюю уверенность благодаря этой королевской привилегии, которой он пользовался от имени Людовика XV, он быстро подписал документ, позвонил камердинеру и ушел в другую комнату для завершения своего туалета. Через десять минут после того, как он вышел из комнаты, где имела место вся описанная сцена, дверь отворилась снова. Дюбуа медленно и осторожно просунул в щель свою кунью мордочку, убедился, что комната пуста, тихонько подошел к столу, за которым до этого сидел герцог, взглянул на приказ, победно улыбнулся, увидев, что регент его подписал, неспешно сложил лист в четыре раза, положил его в карман и с видом глубокого удовлетворения вышел из комнаты.
XXI. КРОВЬ ПРОСЫПАЕТСЯ
Когда Гастон вернулся с заставы Конферанс и вошел в свою комнату на улице Бурдоне, он увидел, что у печки устроился Ла Жонкьер и потягивает аликанте из только что откупоренной бутылки.
– А, шевалье, – сказал он, увидев Гастона, – ну, и как вам моя комната? Удобно, правда? Садитесь–ка и попробуйте вино, оно стоит лучших вин Руссо. А вы, вы–то знали Руссо? Хотя нет, вы же из провинции, а в Бретани, я думаю, вина не пьют, там пьют сидр, пикет, пиво. Я сам мог там пить только водку, больше ничего не смог себе найти.
Гастон не ответил, потому что вообще не слушал, что говорит Ла Жонкьер, – настолько был занят своими мыслями. Он упал в кресло в совершенном отчаянии, судорожно комкая в кармане камзола письмо Элен.
«Где она? – мысленно спрашивал он себя. – Этот огромный Париж может скрыть ее от меня навеки. О, не слишком ли много препятствий для одного человека, у которого к тому же нет ни власти, ни опыта?»
– Да, кстати, – произнес Ла Жонкьер, так легко читавший в сердце молодого человека, словно телесная оболочка его была прозрачна, как стекло, – кстати, шевалье, тут для вас письмо.
– Из Бретани? – спросил, дрожа, шевалье.
– Да нет, из Парижа, и почерк мелкий и очаровательный, и мне сдается, что женский, повеса вы эдакий!
– Где оно? – воскликнул Гастон.
– Спросите у нашего хозяина. Когда я вошел, он вертел его в руках.
– Давайте! Давайте! – закричал Гастон, бросаясь в общий зал.
– Что желает господин шевалье? – спросил Тапен с обычной своей вежливостью.
– Письмо!
– Какое письмо?
– То, что вы получили для меня.
– Ах, извините, сударь, правда, я совсем о нем забыл! ' И он вынул письмо из кармана и вручил его Гастону.
– Бедный глупец! – говорил себе в это время мнимый Ла Жонкьер, – и такие дураки лезут в заговоры! Как тот д'Арманталь, хотят одновременно заниматься политикой и любовью! Трижды дураки! Если бы они вторым делом занимались у Фийон, так первое не приводило бы их на Гревскую площадь. Но для нас–то, раз в нас они не влюблены, лучше, чтобы они такими и были.
Гастон вошел в комнату, светясь радостью. Он читал, перечитывал и снова чуть не по буквам читал письмо Элен:
«Улица Фобур–Сент–Антуан, дом белый, за деревьями, кажется тополями; номера я не смогла заметить, но это тридцать первый или тридцать второй дом по левой стороне улицы, считая от ее начала, причем нужно оставить позади себя по правую руку замок с башнями, похожий на тюрьму».
– О, – воскликнул Гастон, – теперь–то я найду этот замок, это – Бастилия.
Дюбуа расслышал его последние слова и сказал в сторону: «Уж точно найдешь, черт возьми, коли я сам тебя туда доставлю».
Гастон посмотрел на часы: до свидания на Паромной улице ему оставалось еще больше двух часов, он взял шляпу, которую, войдя, положил на стул, и собрался уходить.
– Ну что, летим со всех ног? – спросил Дюбуа.
– Неотложное дело.
– А как же наше свидание в одиннадцать?
– Еще и десяти нет, будьте спокойны, я вернусь.
– Я вам не нужен?
– Спасибо, нет.
– Если вдруг вы собираетесь кого похитить, то я в этом деле дока и могу помочь.
– Благодарю, – сказал Гастон, невольно краснея, – но речь идет не об этом.
Дюбуа тихонько присвистнул, как человек, понимающий, чего стоит такой ответ.
– Я найду вас здесь? – спросил Гастон.
– Не знаю, я тоже думаю, не заняться ли и мне какой–нибудь красивой дамой, проявляющей интерес к моей персоне, но, в любом случае, вы найдете здесь в назначенный час вчерашнего провожатого и ту же карету с тем же кучером.
Гастон поспешно распрощался со своим посетителем. Около кладбища Избиенных Младенцев он взял фиакр и приказал везти себя на улицу Фобур–Сент–Антуан.
Отсчитав двадцатый дом от угла, он вышел, приказал кучеру ехать за ним и пошел вперед, тщательно осматривая всю левую сторону улицы. Вскоре он оказался у толстой стены, из–за которой виднелись густые раскидистые тополя. Этот дом настолько соответствовал описанию, которое ему дала Элен, что Гастон больше не сомневался – девушку прячут именно там. Но здесь начинались трудности: в стене не было никаких отверстий, а у двери – ни молотка, ни колокольчика. Да для франтов они и не нужны были, потому что обычно перед каждым из них бежал скороход и стучал в нужные двери тростью с серебряным набалдашником. Гастон прекрасно обошелся бы и без скорохода и постучал бы в дверь ногой или камнем, но он боялся, что привратник получил специальные распоряжения и может задержать его у дверей, поэтому он приказал кучеру остановиться и, желая предупредить Элен, что он здесь, хорошо известным ей условным сигналом, пошел по переулку, на который дом выходил боковым фасадом. Подойдя к выходившему в сад окну как можно ближе, он поднес руки ко рту и громко закричал совой. Элен вздрогнула: она узнала этот крик, который разносился в бретонских дроковых лугах на одну–две мили, и ей показалось, что она снова в клисонском монастыре августинок и что лодка, в которой стоит шевалье, беззвучно скользя на веслах, сейчас причалит под ее окном среди тростников и лилий. Этот крик отразился от стен и достиг ее ушей, возвещая о присутствии того, кого она ждала, и она тут же подбежала к окну. Молодой человек был тут.
Они с Элен обменялись знаком, который сказал ему: «Я вас ждала», а ей: «Я здесь». Потом она прошла в глубь комнаты, взяла колокольчик, который вручила ей госпожа Дерош совсем в других целях, и позвонила в него так громко, что мгновенно прибежали не только госпожа Дерош, но и лакей с камеристкой.
– Откройте уличную дверь, – повелительно сказала Элен, – у дверей стоит человек, которого я жду.
– Останьтесь, – обратилась госпожа Дерош к лакею, который собирался исполнить приказание, – я сама посмотрю, кто там.
– Бесполезно, сударыня, я знаю, кто это, и уже сказала вам, что это тот, кого я ждала.
– Но, может быть, мадемуазель не следовало бы его принимать? – не сдавалась дуэнья.
– Я уже не в монастыре, сударыня, и еще не в тюрьме, – ответила Элен, – и буду принимать кого сочту нужным.
– Но, по крайней мере, могу я узнать, кто это?
– Не вижу в этом ничего непозволительного, это тот же человек, которого я принимала в Рамбуйе.
– Господин де Ливри?
– Господин де Ливри.
– Я получила твердый приказ никогда не допускать к вам этого молодого человека.
– А я вам приказываю немедленно провести его сюда.
– Мадемуазель, вы отказываетесь повиноваться своему отцу, – возразила полупочтительно, полусердито госпожа Дерош.
– Моему отцу не следует в это вмешиваться, и особенно через ваше посредство, сударыня.
– Тогда кто же распоряжается вашей судьбой?
– Я сама, только я! – воскликнула Элен, сразу взбунтовавшись против насилия над собой.
– Мадемуазель, я клянусь вам, что ваш отец…
– Мой отец одобрит мои поступки, если он мой отец.
Эти слова, в которых звучала гордость императрицы, заставили своей повелительностью склониться госпожу Дерош: она замолкла и осталась стоять неподвижно, как и лакеи, присутствовавшие при этой сцене.
– Так что же, – сказала Элен, – я приказала отпереть дверь, а мне здесь не повинуются?
Никто не шелохнулся, ожидая распоряжений гувернантки.
Элен презрительно улыбнулась и, не желая умалять свой авторитет в глазах прислуги, сделала столь повелительный жест, что госпожа Дерош отошла от двери, которую заслоняла собой, и дала ей дорогу. Тогда Элен медленно и с достоинством спустилась по лестнице в сопровождении госпожи Дерош, до глубины души потрясенной тем, что девушка, всего двенадцать дней назад вышедшая из монастыря, проявляет такую волю.
– Но это настоящая королева, – сказала горничная, идя следом за госпожой Дерош. – Я–то уж точно пошла бы отпереть дверь, если бы она не пошла сама.
– Увы! – произнесла старая гувернантка, – в этой семье все женщины таковы.
– Значит, вы знали эту семью? – удивленно спросила горничная.
– Да, – ответила госпожа Дерош, поняв, что она сказала больше, чем хотела, – да, я знала когда–то господина маркиза, ее отца.
Элен за это время спустилась с крыльца, прошла по двору и властно приказала отпереть дверь: на пороге стоял Гастон.
– Входите, друг мой, – пригласила его Элен. Гастон пошел за ней.
Они вошли в комнаты первого этажа, и дверь за ними закрылась.
– Вы звали меня, Элен, и я тут, – сказал ей молодой человек, – вы чего–то боитесь? Какая опасность вам угрожает?
– Посмотрите вокруг, – ответила Элен, – и судите сами.
Молодые люди находились в тех комнатах, где мы с читателем уже были вместе с регентом и Дюбуа, когда тот хотел показать регенту, как его сын приобщается к светской жизни.
Это был прелестный будуар, примыкающий к столовой, с которой он сообщался, как помнит читатель, не только через две двери, но и через проем посередине стены, декорированный редкими цветами, прекрасными и благоухающими. Стены будуара были обиты голубым шелком, усеянным серебряными розами; четыре работы Клода Одрана, помещенные над дверями, изображали четыре эпизода мифа о Венере: рождение, где она нагая возникает из пены волн, ее любовь к Адонису, соперничество с Психеей, которую богиня приказывает высечь розгами, и, наконец, ее пробуждение в объятиях Марса в сетях, расставленных ее супругом Вулканом. Настенные панно рассказывали другие эпизоды той же истории, и контуры фигур были столь пленительны, а выражение лиц столь сладострастно, что назначение этого уголка не оставляло никаких сомнений.
Картин, о которых Носе в простоте души своей сказал регенту, что они написаны в чистейшем стиле Ментенон, хватило, чтобы привести в ужас молодую девушку.
– Гастон, – сказала она, – неужели вы были правы, когда советовали опасаться этого человека, который представился мне как мой отец? И в самом деле, здесь еще страшнее, чем в Рамбуйе.
Гастон внимательно рассматривал картины одну за другой, краснея и бледнея при мысли о том, что нашелся человек, пытавшийся такими способами смутить чувства Элен; потом он перешел в столовую и оглядел ее во всех деталях, как и будуар: тут были те же эротические картины, столь же соблазнительные. Оттуда они спустились в сад, в котором стояло множество статуй и скульптурных групп, которые продолжали ту же тему и изображали эпизоды, опущенные живописцем. Возвращаясь, они прошли мимо госпожи Дерош, все это время не выпускавшей их из виду, она воздела руки к небу, и у нее невольно вырвалось:
– О Боже мой, что подумает монсеньер?
Буря чувств, которые Гастон до этих пор сдерживал, при этих словах вырвалась наружу.
– Монсеньер! – воскликнул он. – Вы слышали, Элен: монсеньер! Вы имели все основания бояться, инстинкт целомудрия предупредил вас об опасности. Мы с вами находимся в доме одного из тех знатных развратников, которые покупают наслаждения ценой чести. Я никогда не видел этих гибельных жилищ, Элен, но я так себе их и представлял. Картины, статуи, фрески, таинственный полумрак в комнатах, башни, отданные прислуге, чтоб лакеи не мешали развлечениям хозяина, – этого более чем достаточно, чтоб я все понял. Во имя Неба, не дайте себя обманывать дальше, Элен. Я был прав, когда предвидел эту опасность в Рамбуйе, и вы правы, что здесь испытываете страх.
– Боже мой! – сказала Элен. – А вдруг этот человек приедет и прикажет лакеям задержать нас силой?