Текст книги "Шевалье де Мезон-Руж"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Симон сжал кулаки с черными разводами, чем он гордился. Но этим, как сказал Лорен, ему и пришлось ограничиться.
– Теперь, когда ребенок заговорил, – предположил Анрио, – он, конечно, ответит и на другие вопросы. Продолжай, гражданин Фукье.
– Теперь ты будешь отвечать? – спросил Фукье. Ребенок снова замолчал.
– Ты видишь, гражданин, ты видишь? – сказал Симон.
– Упорство этого ребенка удивительно, – сказал Анрио, невольно смущенный такой поистине королевской твердостью.
– Его плохо обучили, – заметил Лорен.
– Кто? – спросил Анрио.
– Ну, конечно, его наставник.
– Ты меня обвиняешь? – воскликнул Симон. – Ты меня оговариваешь?.. Ах, как занятно…
– Возьмем его добротой, – сказал Фукье. Повернувшись к ребенку, который сидел с совершенно безучастным видом, он посоветовал:
– Ну, дитя мое, отвечайте национальной комиссии; не усугубляйте свое положение, отказываясь от полезных объяснений. Вы говорили гражданину Симону о том, как ласкала вас ваша мать: в чем выражались эти ласки, каким именно образом она любила вас?
Людовик обвел всех взглядом (задержавшись на Симоне, его глаза наполнились ненавистью), но по-прежнему молчал.
– Вы считаете себя несчастным? – спросил обвинитель. – Вы живете в плохих условиях, вас плохо кормят, с вами плохо обращаются? Вам бы хотелось больше свободы, больше всего того, к чему вы привыкли, другую тюрьму, другого охранника? Вы хотите лошадь для прогулок? Вам нужно общество детей, ваших сверстников?
Людовик хранил глубокое молчание, нарушив его только один раз, чтобы защитить свою мать.
Комиссия застыла в безмолвном удивлении: такая твердость, такой ум в ребенке были невероятны.
– Каково! – тихо сказал Анрио. – Что за порода эти короли! Они как тигры: у них даже детеныши горды и злы.
– Что записать в протокол? – растерянно спросил секретарь.
– Единственный выход – поручить это Симону, – не удержался Лорен. – Писать здесь нечего, так что ему это чудесно подойдет.
Симон погрозил кулаком своему неумолимому врагу. Лорен рассмеялся.
– Ты не так засмеешься в тот день, когда чихнешь в мешок, – выдохнул опьяневший от ярости Симон.
– Не знаю, опережу я тебя или последую за тобой в этой маленькой церемонии, которой ты мне угрожаешь, – отозвался Лорен. – Но знаю точно: многие будут смеяться, когда придет твоя очередь. Боги!.. Я сказал «боги» во множественном числе… Боги! До чего ты будешь безобразен в свой последний день, Симон! До чего ты будешь отвратителен!
И Лорен, от души хохоча, отошел и стал позади членов комиссии.
Видя, что ей больше нечего делать, комиссия удалилась.
Что касается ребенка, то, избавившись от допрашивающих, он, сидя на кровати, принялся напевать меланхолический припев любимой песни своего отца.
XIII. БУКЕТ ФИАЛОК
Как и надо было предвидеть, покой не мог долго царить в счастливой обители, укрывшей Женевьеву и Мориса. Так во время бури, спустившей с цепи ветер и молнии, гнездо голубков сотрясается вместе с приютившим их деревом.
Женевьева испытывала непрерывный страх; она уже не опасалась за Мезон-Ружа, но дрожала за Мориса.
Она достаточно знала своего мужа; ей было ясно, что, раз он сумел исчезнуть, он спасен. Уверенная в его спасении, она трепетала за себя.
Она не осмеливалась доверить свои печали Морису – далеко не самому робкому человеку этой эпохи, когда ни у кого не было страха; но о них явно говорили ее покрасневшие глаза и побледневшие губы.
Однажды Морис вошел так тихо, что, погруженная в глубокую задумчивость, Женевьева не услышала его. Остановившись на пороге, он увидел ее сидящей неподвижно. Взгляд Женевьевы был устремлен в одну точку; руки безжизненно лежали на коленях, голова в задумчивости склонилась на грудь. Какое-то мгновение он смотрел на нее с глубокой грустью, ибо все, что происходило в сердце молодой женщины, вдруг открылось ему, словно он прочитал ее мысли.
Он шагнул к ней:
– Вы не любите больше Францию, Женевьева, признайтесь мне в этом. Вы готовы бежать даже от воздуха, которым здесь дышат, даже к окну вы подходите с отвращением.
– Увы, я хорошо знаю, что не могу скрывать от вас свои мысли, – призналась Женевьева. – Вы верно угадали, Морис.
– И все-таки это прекрасная страна! – произнес молодой человек. – Жизнь в ней сегодня так значительна, так наполнена. Это шумное кипение трибун, клубов, заговоров делает особенно сладкими часы домашнего досуга. Придя домой, любят так горячо, боясь, что завтра любви уже не будет, потому что завтра кончится жизнь!
Женевьева покачала головой.
– Страна, не достойная того, чтобы ей служить! – сказала она.
– Почему?
– Да потому, что даже вы, так много сделавший для ее свободы, разве вы не считаетесь сегодня почти что подозрительным?
– Но вы, дорогая Женевьева, – возразил Морис, бросив на нее опьяненный любовью взгляд, – вы, заклятый враг этой свободы, вы, кто так много сделал против нее, вы спокойно и в неприкосновенности спите под крышей республиканца. Как видите, возмещение есть.
– Да, – ответила Женевьева, – да; но это не продлится долго, ибо не может длиться то, что несправедливо.
– Что вы хотите сказать?
– Хочу сказать, что я, аристократка, которая втайне мечтает о поражении вашей партии и крушении ваших идей, которая даже в вашем доме строит планы возвращения старого порядка, которая, если ее узнают, обречет вас на смерть или, по меньшей мере, на позор с точки зрения ваших убеждений, – я, Морис, не останусь здесь, не буду злым духом этого дома; я не поведу вас на эшафот.
– Куда же вы пойдете, Женевьева?
– Куда пойду? Как-нибудь, когда вас не будет дома, Морис, я пойду и донесу сама на себя, не сказав, откуда я пришла.
– О! – воскликнул пораженный до глубины души Морис. – Уже неблагодарность!
– Нет, – ответила молодая женщина, обвивая руками его шею, – нет, друг мой, это любовь, и любовь самая преданная, клянусь вам. Я не хотела, чтобы моего брата схватили и убили как мятежника; я не хочу, чтобы мой возлюбленный был схвачен и убит как предатель.
– И вы это сделаете, Женевьева? – спросил Морис.
– Так же несомненно, как то, что Бог есть на небе! – ответила молодая женщина. – Причем не только из-за страха: меня мучают угрызения совести.
Она наклонила голову, словно под тяжестью этих угрызений.
– О Женевьева! – произнес Морис.
– Вы хорошо понимаете то, о чем я говорю, и особенно то, что я при этом испытываю, Морис, – продолжала она, – потому что и сами испытываете те же угрызения. Вы сознаете, что я отдалась вам, не принадлежа себе; что вы овладели мной, хотя я не имела права отдать вам себя.
– Довольно! – прервал ее Морис. – Довольно!
Его лоб наморщился, мрачное решение блеснуло в его таких чистых глазах.
– Вы увидите, Женевьева, – продолжал молодой человек, – что я люблю единственно вас. Я докажу вам, что никакая жертва не может быть выше моей любви. Вы ненавидите Францию – что ж, пусть так, мы покинем Францию.
Женевьева, прижав руки к груди, смотрела на него с восторженным восхищением.
– Вы не обманываете меня, Морис? – прошептала она.
– Когда же я вас обманывал? – спросил Морис. – Разве в тот день, когда опозорил себя, чтобы завоевать вас?
Женевьева приблизила свои губы к губам Мориса и, если позволено будет так выразиться, повисла у него на шее.
– Да, Морис, ты прав, – согласилась она, – а я ошибалась. То, что я испытываю, – это уже не угрызения совести: может быть, это перерождение моей души. Но ты, по крайней мере, ты ее понимаешь; я слишком люблю тебя, чтобы испытывать любое иное чувство, кроме боязни понять тебя. Уедем далеко, друг мой, уедем туда, где никто не сможет нас настичь.
– О! Благодарю! – произнес вне себя от радости Морис.
– Но как бежать? – Женевьева вздрогнула от этой ужасной мысли. – Сегодня нелегко убежать от кинжала убийц второго сентября или от топора палачей двадцать первого января.
– Женевьева! – сказал Морис. – Бог защитит нас. Тогда, второго сентября, в день, о котором ты говоришь, я пытался спасти одного бедного священника, с которым вместе учился. Я пошел к Дантону, и по его просьбе Комитет общественного спасения выписал паспорт для выезда этому несчастному и его сестре. Паспорт Дантон вручил! мне. Но незадачливый священник, вместо того чтобы) прийти ко мне за ним, как я ему говорил, спрятался у кармелитов, где и умер.
– А паспорт? – вырвалось у Женевьевы.
– По-прежнему у меня. Сегодня он стоит миллион; он стоит больше, Женевьева, – он стоит жизни, стоит счастья!
– О! Боже мой! Боже мой! – воскликнула молодая женщина, – благословляю тебя!
– Все мое состояние, – продолжал Морис, – это поместье, ты знаешь. Управляет им старый слуга нашей семьи, истинный патриот, преданная душа. Мы можем ему довериться. Он будет пересылать мне доходы, куда я захочу. По дороге в Булонь мы заедем к нему.
– А где он живет?
– Недалеко от Абвиля.
– Когда мы поедем, Морис?
– Через час.
– Никто не должен знать, что мы уезжаем.
– Никто и не узнает. Я побегу к Лорену: у него есть кабриолет без лошади, а у меня есть лошадь без экипажа. Мы уедем тотчас же, как я вернусь. Ты оставайся здесь, Женевьева, и подготовь все к отъезду. Багажа нам нужно мало: все недостающее мы купим заново в Англии. Сейчас я дам поручение Агесилаю, и он уйдет. Вечером Лорен объяснит ему, что мы уехали, а мы к этому времени будем уже далеко.
– Но если нас задержат по дороге?
– А разве у нас нет паспорта? Мы поедем к Юберу, так зовут управляющего, Юбер – член абвильского муниципалитета, от Абвиля до Булони он будет нас сопровождать и охранять; в Булони мы купим или наймем лодку. Кстати, я могу сходить в комитет, чтобы мне дали поручение в Абвиль. Но нет, не надо никакого обмана, правда, Женевьева? Добудем себе счастье, рискуя жизнью.
– Да, да, милый, и удача будет сопутствовать нам. Но как ты сегодня благоухаешь, друг мой! – удивилась молодая женщина, пряча лицо на груди Мориса.
– Ах да, сегодня утром, проходя мимо Пале-Эгалите, я купил тебе букет фиалок; но, войдя сюда и увидев, как ты грустна, я мог думать только о том, как узнать у тебя о причине этой грусти.
– О! Дай же мне его хоть на минуту.
Женевьева вдохнула аромат цветов с тем исступлением, какое нервные натуры почти всегда проявляют к запахам. Вдруг ее глаза наполнились слезами.
– Что с тобой? – спросил Морис.
– Бедная Элоиза! – прошептала Женевьева.
– Да, – со вздохом произнес Морис. – Но давай думать о нас, милая. Оставим мертвых, к какой бы партии они ни принадлежали, почивать в могилах, которые вызвало их самопожертвование. Прощай! Я ухожу.
– Возвращайся скорее.
– Не позже чем через полчаса я буду здесь.
– А если Лорена нет дома?
– Неважно! Его слуга меня знает. Разве я не могу даже в его отсутствие взять у него все, что мне нравится, точно так же как он у меня?
– Ну хорошо.
– Ты же, моя Женевьева, приготовь все, но ограничься, как я тебе сказал, самым необходимым. Совсем не нужно, чтобы наш отъезд выглядел как переезд.
– Не беспокойся.
Молодой человек шагнул к двери.
– Морис! – позвала Женевьева.
Он обернулся и увидел, что молодая женщина протянула к нему руки.
– До свидания, до свидания, любовь моя, и мужайся! – сказал он. – Через полчаса я вернусь.
Женевьева осталась одна и, как мы уже сказали, должна была подготовиться к отъезду.
Собиралась она как в лихорадке. Оставаясь в Париже, Женевьева испытывала двойную вину. Ей казалось, что за пределами Франции, за границей, ее преступление – в нем повинен был скорее рок, чем она сама, – будет меньше тяготить ее.
Она даже надеялась, что в глуши, в уединении, наконец, забудет о том, что существует какой-либо другой мужчина, кроме Мориса.
Они должны были бежать в Англию, это было решено. У них будет там домик – небольшой коттедж, очень уединенный, очень укромный, недоступный для постороннего взгляда; они сменят фамилии – из своих двух сотворят одну.
Там они наймут двух слуг, ничего не знающих об их прошлом. Волею судьбы и Морис, и Женевьева говорили по-английски.
Ни она, ни он ничего не оставляли во Франции, о чем можно было бы сожалеть, кроме той матери, о которой сожалеют всегда, хотя иногда она бывает и мачехой, и которая называется родиной…
Итак, Женевьева начала собирать вещи, необходимые для их путешествия, точнее – бегства.
Она испытывала несказанное удовольствие, когда среди всего выбирала наиболее любимое Морисом: костюм, что лучше всего обрисовывал его фигуру, галстук, что лучше всего оттенял цвет лица, книги, что он чаще всего перелистывал.
Не спеша она отобрала то, что хотела взять с собой, оставалось заполнить сундуки. В ожидании их Женевьева разложила все: одежду, белье, книги – на стульях, канапе и фортепьяно.
Неожиданно донесся звук поворачиваемого в замочной скважине ключа.
«Ну, вот и хорошо, – подумала она, – вернулся Агесилай. Но разве Морис не встретил его?»
И Женевьева продолжала возиться с вещами.
Двери гостиной были раскрыты, и она слышала, как кто-то ходит в передней.
Она держала сверток нот и искала шнурок, чтобы перевязать их.
– Агесилай! – позвала она.
В соседней комнате послышались приближающиеся шаги.
– Агесилай! – повторила Женевьева. – Войдите, прошу вас.
– Это я! – раздался чей-то голос.
При звуке его Женевьева стремительно повернулась и в ужасе вскрикнула:
– Мой муж!
– Да, он, – спокойно ответил Диксмер. Женевьева стояла на стуле, подняв руки в поисках какой-либо веревочки в шкафу. Она почувствовала, что у нее кружится голова, протянула руки и чуть не опрокинулась назад, желая найти под ногами пропасть и броситься в нее.
Диксмер подхватил ее, донес до канапе, усадил.
– Что это с вами, дорогая моя? – спросил он. – Что случилось? Неужели мой приход произвел на вас столь неприятное впечатление?
– Я умираю, – откинувшись, пробормотала Женевьева, закрыв лицо руками, чтобы не видеть этот ужасный призрак.
– Наверное, вы уже считали меня усопшим, дорогая моя? И теперь я кажусь вам привидением?
Женевьева обвела все вокруг блуждающим взглядом и, заметив портрет Мориса, соскользнула с канапе и упала на колени, как бы прося поддержки у этого бессильного, бесчувственного, продолжающего улыбаться изображения.
Бедная женщина ощущала, сколько угроз таит в себе показное спокойствие Диксмера.
– Да, мое дорогое дитя, – продолжал кожевенник, – это я. Возможно, вы считали, что я довольно далеко от Парижа; но нет, я остался здесь. На другой день после того, как я ушел из дома, я вернулся туда и увидел вместо него превосходную кучу пепла. Я расспрашивал о вас – никто вас не видел. Тогда я принялся за поиски, и мне стоило немалого труда вас найти. Признаюсь, я не думал, что вы здесь, однако подозрения на этот счет у меня были, потому-то, как видите, я и пришел сюда. Но главное, что мы оба здесь. Как себя чувствует Морис? Ведь, по правде сказать, вы, такая преданная роялистка, уверен, очень страдали оттого, что вынуждены жить под одной крышей со столь неистовым республиканцем.
– Боже мой! – прошептала Женевьева. – Боже мой! Сжальтесь надо мной!
– Хотя, – продолжал Диксмер, осматриваясь, – меня утешает, дорогая моя, то, что вы прекрасно устроились и не выглядите сильно страдающей от изгнания. Я же после пожара в нашем доме и нашего разорения достаточно долго скитался наудачу, жил в подвалах, в корабельных трюмах, иногда даже в клоаках, примыкающих к Сене.
– Сударь!.. – произнесла Женевьева.
– У вас прекрасные фрукты, а я часто должен был обходиться без десерта, поскольку вынужден был обходиться без обеда.
Женевьева, рыдая, закрыла лицо руками.
– И не потому, что у меня не было денег, – продолжал Диксмер. – Слава Богу, я унес с собой тридцать тысяч франков золотом, что сегодня равняется пятистам тысячам франкам. Но как может угольщик, рыбак или старьевщик вытащить из кармана луидор, чтобы купить кусок сыра или сосиску! Ах, Боже мой, да, сударыня, я поочередно переодевался в этих людей. Сегодня, чтобы как можно лучше изменить свой облик, я стал патриотом, фанатиком, марсельцем. Я грассирую и ругаюсь. Черт возьми! Изгнаннику в Париже не так легко, как молодой и красивой женщине. Я не имею счастья знать преданную патриотку, которая скрывала бы меня от посторонних глаз.
– Сударь, сударь! – взмолилась Женевьева. – Сжальтесь надо мной! Вы же видите, что я умираю…
– От беспокойства, это понятно: ведь вы так беспокоились за меня. Но утешьтесь, я здесь; я вернулся, и мы больше не расстанемся, сударыня.
– О, вы убьете меня! – воскликнула Женевьева. Диксмер взглянул на нее с ужасающей улыбкой:
– Убить невинную женщину! О сударыня, о чем вы говорите? Должно быть, печаль, терзавшая вас из-за моего отсутствия, заставила вас потерять рассудок.
– Сударь, – вскричала Женевьева, – сударь, я умоляю вас: лучше убейте меня, чем мучить такими жестокими насмешками! Да, я виновна, да, я преступница, да, я заслуживаю смерти. Убейте меня, сударь, убейте!..
– Значит, вы признаете, что заслуживаете смерти?
– Да, да.
– И, чтобы искупить свое не знаю уж какое преступление, в котором вы себя обвиняете, примете эту смерть без сожаления?
– Нанесите удар, сударь, я не издам ни звука, и, вместо того чтобы проклинать, благословлю ту руку, что убьет меня.
– Нет, сударыня, я не хочу убивать вас, хотя, вероятно, вы умрете. Только ваша смерть будет не постыдной, как вы могли бы опасаться, – она будет славной, будет в ряду самых прекрасных смертей. Благодарите меня, сударыня, я накажу вас бессмертием.
– Что же вы сделаете, сударь?
– Вы будете по-прежнему идти к той цели, к которой мы стремились все, пока нам не преградили путь. Для вас и для меня вы падете виновной; для всех вы умрете мученицей.
– О, Боже мой! Вы меня с ума сводите этими загадками. Во что вы вовлекаете, куда поведете меня?
– Возможно, к смерти.
– Позвольте мне помолиться.
– Помолиться?
– Да.
– За кого же?
– Какое это имеет для вас значение? С того момента, когда вы убьете меня, я уплачу свой долг. Но если я его заплачу, то больше ничего не буду вам должна.
– Да, это так, – согласился Диксмер, удаляясь в соседнюю комнату. – Я жду вас.
Женевьева встала на колени перед портретом Мориса, прижав руки к готовому разорваться сердцу.
– Морис, – тихо произнесла она, – прости меня. Я не ожидала, что сама буду счастлива, я лишь надеялась сделать счастливым тебя. Морис, я отнимаю у тебя счастье, что было для тебя жизнью. Прости мне мою смерть, возлюбленный! Отрезав прядь длинных волос, она обвязала ею букет фиалок и положила его у портрета. Лицо на бесчувственном немом холсте будто с печалью следило за ее уходом. По крайней мере, так сквозь слезы в глазах показалось Женевьеве.
– Ну, вы готовы, сударыня? – спросил Диксмер.
– Уже! – прошептала Женевьева.
– Впрочем, не торопитесь, сударыня!.. – отозвался Диксмер. – Я не спешу. К тому же, наверное, скоро вернется Морис, и я буду рад выразить ему благодарность за оказанное вам гостеприимство.
Женевьева вздрогнула от ужаса при мысли, что возлюбленный и муж могут встретиться. Она стремительно поднялась.
– Все кончено, сударь, – сказала она. – Я готова!
Диксмер пошел первым. Дрожащая Женевьева последовала за ним, полузакрыв глаза и откинув назад голову. Они сели в фиакр, ожидавший их у входа, и экипаж тронулся.
Как сказала Женевьева, все было кончено.
XIV. КАБАЧОК «КОЛОДЕЦ НОЯ»
Тот самый человек в карманьоле, которого мы видели, когда он ходил взад и вперед по залу Потерянных Шагов, и там же слышали во время экспедиции архитектора Жиро, генерала Анрио и папаши Ришара (точнее, слышали, как он разговаривал с тюремщиком, охранявшим вход в подземелье), – тот самый рьяный патриот с густыми усами и в медвежьей шапке, хваставшийся перед Симоном, что нес голову принцессы Ламбаль, назавтра после вечера, столь богатого разнообразными волнениями, примерно в семь часов находился в кабачке «Колодец Ноя», расположенном, как мы говорили, на углу улицы Старой Сукнодельни.
Он сидел здесь у торговца вином – вернее, у торговки – в глубине черного, прокопченного табаком и свечами зала, притворяясь, что поглощает рыбу, приготовленную на пережаренном масле.
Зал, где он ужинал, был почти безлюден; больше других засиделись лишь два или три завсегдатая, пользующиеся привилегией, что давали им ежедневные визиты в заведение.
Большинство столов пустовало; но к чести кабачка «Колодец Ноя» надо сказать, что красные – вернее, фиолетовые – скатерти указывали на достаточное число насытившихся гостей.
Три последних посетителя исчезли друг за другом, и без четверти восемь патриот остался в одиночестве.
Тогда он с истинным отвращением аристократа отодвинул глубокое блюдо, казалось еще минуту назад доставлявшее ему удовольствие, достал из кармана плитку испанского шоколада и принялся медленно есть его с выражением, весьма отличным от того, какое перед этим пытался, как мы видели, придать своей физиономии.
Время от времени, хрустя испанским шоколадом и черным хлебом, он бросал взгляды, полные тревожного нетерпения, на стеклянную дверь с клетчатой красно-белой занавеской. Иногда он прислушивался и прекращал свою скромную трапезу с рассеянностью, заставившей хозяйку заведения сильно задуматься. Она сидела за прилавком недалеко от двери, на которую патриот так часто устремлял взгляды, и женщине, даже не обладающей излишним тщеславием, могло показаться, что именно она вызывает у него такой интерес.
Наконец колокольчик входной двери прозвенел, и его звук заставил вздрогнуть нашего патриота. Он вновь принялся за рыбу, но украдкой, чтобы хозяйка не заметила, половину куска кинул собаке, смотревшей на него голодными глазами, а вторую – коту, набрасывавшемуся на пса с мягкими, но опасными ударами когтистых лап.
Дверь с красно-белой занавеской открылась, и вошел человек, одетый почти так же, как патриот, только вместо медвежьей шапки на нем был красный колпак. . На поясе вошедшего висела огромная связка ключей и в дополнение к ним – широкая пехотная сабля с медным эфесом.
– Мой суп! Мою бутылку! – крикнул он, входя в общий зал и даже не прикоснувшись к своему красному колпаку, довольствуясь тем, что кивнул хозяйке заведения.
Потом, устало вздохнув, он расположился за столом рядом с тем, за которым ужинал наш патриот.
Хозяйка из почтительности к вошедшему поднялась и сама пошла лично заказать то, что он потребовал.
Мужчины сидели, повернувшись спиной друг к другу: один смотрел на улицу, другой – в глубину зала. Они не обменялись ни единым словом до тех пор, пока хозяйка кабачка не исчезла.
Когда за ней захлопнулась дверь, при свете единственной сальной свечи, подвешенной на железной проволоке так искусно, что освещение делилось между двумя посетителями, человек в медвежьей шапке увидел, наконец, в стоявшем перед ним зеркале, что комната совершенно пуста.
– Добрый вечер, – произнес он, не оборачиваясь к соседу.
– Добрый вечер, сударь, – ответил тот.
– Итак, – продолжал патриот с тем же подчеркнутым безразличием, – как наши дела?
– Все кончено.
– Что именно?
– Как мы и условились, я поссорился с папашей Ришаром по поводу службы. Пожаловался на слабость слуха, на обмороки и даже упал без сознания прямо в канцелярии суда.
– Очень хорошо; а дальше?
– А дальше папаша Ришар позвал свою жену, и она потерла мне виски уксусом, что привело меня в чувство.
– Ну, а потом?
– Итак, как мы и решили, я сказал, что эти обмороки вызваны недостатком воздуха и что служба в Консьержери, где содержатся четыреста заключенных, меня убивает.
– И что ответили они?
– Мамаша Ришар меня пожалела.
– А папаша Ришар?
– Выставил меня за дверь.
– Но того, что он выставил тебя, еще недостаточно.
– Подождите. Мамаша Ришар, очень добрая женщина, упрекнула его в бессердечии, сказав, что я отец семейства.
– И что он ответил?
– Сказал, что она права, но первое непреложное условие для тюремщика – находиться в тюрьме, где он служит; что Республика не шутит – она отрубает головы тем, у кого во время исполнения служебных обязанностей случаются обмороки.
– Черт возьми! – буркнул патриот.
– И он прав, папаша Ришар. С тех пор, как в тюрьме Австриячка, для надзирателей начался сущий ад: готовы подозревать родного отца.
Патриот дал вылизать свою тарелку собаке, которую укусил кот.
– Заканчивайте, – потребовал он, не поворачиваясь.
– Тут, сударь, я опять застонал, словно почувствовал себя очень плохо; стал проситься в лазарет и уверять, что мои дети умрут с голоду, если у меня отнимут жалованье.
– А папаша Ришар?
– Папаша Ришар ответил мне, что тюремным служащим не следует заводить детей.
– Но мамаша Ришар была за вас, надеюсь?
– К счастью! Она закатила сцену мужу, упрекая его в жестокости, и папаша Ришар в конце концов сказал мне: «Ну хорошо, гражданин Гракх, договорись с кем-нибудь из своих друзей, чтобы он отдавал тебе часть твоего жалованья, представь мне того, кто будет тебя замещать, а я обещаю, что его примут». Тогда я ушел, пообещав: «Хорошо, папаша Ришар, я поищу…»
– И ты нашел его, милейший?
В этот момент, неся гражданину Гракху его суп и бутылку, появилась хозяйка заведения.
Это не устраивало ни Гракха, ни патриота: у них, несомненно, было что друг другу сообщить.
– Гражданка, – сказал тюремщик, – я получил небольшое вознаграждение от папаши Ришара. Поэтому позволю себе сегодня свиную котлету с корнишонами и бутылку бургундского. Пошли свою служанку к мяснику за одним и спустись в погреб за другим.
Хозяйка тут же распорядилась. Служанка скрылась за дверью, что вела на улицу, а хозяйка – за дверью в погреб.
– Молодец, – заметил патриот, – ты толковый.
– Такой толковый, что, несмотря на ваши прекрасные обещания, не скрываю от себя, чем это может обернуться для нас обоих. Вы догадываетесь, о чем речь?
– Прекрасно догадываюсь.
– Мы оба рискуем головами.
– Не беспокойся о моей.
– Признаюсь, сударь, что не ваша голова служит причиной моего живейшего беспокойства.
– Твоя? – Да.
– Но раз я оцениваю ее вдвое дороже, чем она стоит…
– Эх, сударь, голова – это драгоценная вещь.
– Но не твоя.
– Как не моя?
– По крайней мере, не сейчас.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что твоя голова и обола не стоит. Если бы я, к примеру, был агентом Комитета общественного спасения, то тебя уже завтра гильотинировали бы.
Тюремщик так резко повернулся, что на него залаяла собака.
Он был смертельно бледен.
– Не поворачивайся и не бледней, – произнес патриот. – Наоборот, спокойно доедай свой суп: я не агент-провокатор, друг мой. Сделай так, чтобы я попал в Консьержери, устрой меня на свое место, дай ключи, и завтра я отсчитаю тебе пятьдесят тысяч ливров золотом.
– Но это, по крайней мере, правда?
– У тебя прекрасный залог – моя голова. Тюремщик на мгновение задумался.
– Ну-ну, – сказал патриот, наблюдая за ним в зеркало, – не надо дурных мыслей. Если ты донесешь на меня, то лишь выполнишь свой долг, и Республика не даст тебе даже одного су. Если ты будешь служить мне, то есть, наоборот, нарушишь этот самый долг, то, поскольку в этом мире несправедливо делать что-нибудь даром, я дам тебе пятьдесят тысяч ливров.
– О, я все хорошо понимаю, – ответил тюремщик, – мне прямая выгода сделать то, что вы просите, но я опасаюсь последствий…
– Последствий!.. Чего ты боишься? Полно, уж я-то на тебя не донесу.
– Не сомневаюсь.
– На следующий день после того, как я устроюсь, ты придешь делать в Консьержери обход. Я дам тебе двадцать пять свертков, в каждом из них будет по две тысячи франков. Эти двадцать пять свертков легко разместятся в двух твоих карманах. Вместе с деньгами я дам тебе карту, и с ее помощью ты покинешь Францию. Ты уедешь, и всюду, куда бы ты ни поехал, ты будешь если не богат, то, по меньшей мере, независим.
– Хорошо, сударь, договорились, будь что будет. Я ведь бедняк и не вмешиваюсь в политику. Франция всегда прекрасно обходилась без меня и от моего отсутствия не пропадет. А если вы делаете дурное дело, то тем хуже для вас.
– Во всяком случае, – ответил патриот, – не думаю, чтобы я смог сделать что-нибудь хуже того, что делают сейчас.
– Сударь позволит мне не судить о политике Национального конвента?
– Твоя философия и беспечность великолепны! А теперь скажи, когда ты представишь меня папаше Ришару?
– Если хотите, сегодня вечером.
– Да, конечно. И кем я буду?
– Моим кузеном Мардошем.
– Мардошем, так Мардошем. Имя мне нравится. Мое ремесло?
– Брючный мастер.
– От брючника до кожевенника рукой подать.
– А вы что, кожевенник?
– Я мог бы им быть.
– И то правда.
– В котором часу ты представишь меня?
– Через полчаса, если хотите.
– Тогда в девять.
– Когда я получу деньги?
– Завтра.
– Стало быть, вы ужасно богаты?
– Я ни в чем не нуждаюсь.
– Вы из бывших, не так ли?
– Тебе что за дело?
– Иметь деньги и раздавать их, чтобы рисковать попасть на гильотину! Действительно, эти бывшие очень глупы!
– Чего же ты хочешь? У санкюлотов так много ума, что другим не осталось.
– Тсс! Вот мое вино.
– Встретимся напротив Консьержери.
– Да.
Патриот расплатился и вышел.
Из-за двери послышался его громовой голос:
– В чем дело, гражданка? Котлеты с корнишонами! Мой кузен Гракх умирает с голоду.
– Этот добрый Мардош! – сказал тюремщик, смакуя бургундское, только что налитое кабатчицей, нежно смотревшей на него.