Текст книги "Шевалье де Мезон-Руж"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
VIII. КОНСЬЕРЖЕРИ
На углу моста Менял и Цветочной набережной возвышаются остатки старинного дворца Людовика Святого, который называли просто Дворцом, как Рим – просто Городом, и который продолжает сохранять это державное имя, хотя единственные короли, обитающие в нем, – это регистраторы, судьи и адвокаты.
Обширен и мрачен этот дом, заставляющий скорее бояться, нежели любить строгую богиню правосудия. Здесь на тесном пространстве можно увидеть все атрибуты и все прерогативы человеческой мести. Вот помещения, где обвиняемых стерегут; дальше – залы, где их судят; ниже – темницы, куда их запирают после приговора; у входа – небольшая площадка, где их клеймят раскаленным железом, обрекая на бесчестье; в ста пятидесяти шагах – другая, побольше, где их убивают, то есть Гревская площадь, где заканчивают набросок, сделанный во дворце.
У правосудия, как видим, все под рукой.
Вся эта группа зданий, сросшихся друг с другом, угрюмых, серых, с маленькими зарешеченными окнами, с зияющими сводами, похожими на пещеры с решетками, – все эти здания, тянущиеся вдоль набережной Люнет, и есть Консьержери.
В этой тюрьме есть темницы, которые вода Сены увлажняет свой черной тиной; есть таинственные отверстия – когда-то они были дорогой в реку для жертв, в чьем исчезновении кое-кто был заинтересован.
В 1793 году Консьержери, неустанная поставщица эшафота, была переполнена арестованными, которых за час превращали в приговоренных. Старая тюрьма Людовика Святого стала в те годы гостиницей смерти.
По ночам под сводами ее ворот раскачивался красный фонарь – зловещая вывеска этого места скорби.
Накануне того дня, когда Морис, Лорен и Женевьева вместе завтракали, глухой стук колес потряс мостовую набережной, стекла тюрьмы и затих перед стрельчатыми воротами. Жандармы ударили эфесами сабель в ворота – те распахнулись, и экипаж въехал во двор. Когда вновь закрылись ворота и проскрежетали запираемые замки, из кареты вышла женщина.
Открытая калитка тотчас поглотила ее. Три или четыре физиономии, высунувшиеся из полумрака на свет факелов, чтобы увидеть заключенную, через мгновение вновь исчезли во мраке. Послышалось несколько вульгарных смешков и несколько грубых слов, которыми любопытствующие обменялись на прощание. Голоса еще были слышны, но удаляющихся людей уже не было видно.
Женщина, доставленная таким образом, оставалась за первой низенькой дверью вместе с жандармами. Она понимала, что нужно было войти во вторую, и попыталась сделать это, но не учла, что требовалось одновременно согнуть ноги в коленях и опустить голову, потому что снизу поднималась ступенька, а вверху проходила балка. И узница, несомненно еще не привыкшая к тюремной архитектуре, хотя уже давно пребывала под арестом, забыла опустить голову и сильно ударилась о железную балку.
– Вам больно, гражданка? – спросил один из жандармов.
– Мне уже больше ничто не причиняет боль, – спокойно ответила она.
И без единой жалобы она прошла дальше, хотя над бровью у нее виден был почти кровоточащий след от удара.
Далее находилось кресло смотрителя, более почтенное в глазах заключенных, чем королевский трон в глазах придворных, ведь тюремный смотритель – это раздатчик милостей, а для узника важна каждая из них, ведь часто малейшая благосклонность превращает мрачное небо заключенного в лучезарный свод.
Смотритель Ришар восседал в кресле; убежденный в своей значимости, он не покинул его даже при скрежете решеток и шуме экипажа, возвещавших о новом постояльце. Он взял щепотку табаку, посмотрел на узницу, открыл толстенную книгу регистрации и стал выбирать перо в маленькой деревянной чернильнице, где чернила, на краях превратившиеся в камень, еще хранили в глубине немного тинистой влаги, – так в кратере вулкана всегда остается немного расплавленной лавы.
– Гражданин смотритель, – сказал старший конвойной группы, – занеси-ка привезенную в книгу, да поживее: нас ждут не дождутся в Коммуне.
– О, это мы мигом, – ответил смотритель, добавляя в чернильницу несколько капель вина, оставшихся на дне стакана. – Слава Богу, рука набита! Твои имя и фамилия, гражданка?
И, обмакнув перо в эти самодельные чернила, он приготовился записать в нижней части листа, заполненного уже на семь восьмых, сведения о прибывшей. Стоявшая позади его кресла гражданка Ришар доброжелательно и с каким-то почтительным удивлением изучала женщину, которую расспрашивал муж, – на вид такую грустную, но одновременно такую благородную и гордую.
– Мария Антуанетта Жанна Жозефина Лотарингская, – ответила узница, – эрцгерцогиня Австрийская, королева Франции.
– Королева Франции? – удивленно повторил смотритель, приподнявшись и опираясь руками о кресло.
– Королева Франции, – повторила узница тем же тоном.
– Иначе говоря, вдова Капет, – заметил начальник конвоя.
– Под каким из этих двух имен мне записать ее? – спросил смотритель.
– Под каким хочешь, только побыстрее, – ответил тот. Смотритель вновь опустился в кресло и, слегка дрожа, записал в своей книге имя, фамилию и титул, названные узницей. Эта запись, отливающая красноватым цветом чернил, сохранилась по сей день, хотя крысы революционной смотрительской изгрызли на листе самое ценное место.
Жена Ришара по-прежнему стояла за креслом мужа, сложив руки в порыве религиозного сострадания.
– Ваш возраст?
– Тридцать семь лет и девять месяцев, – ответила королева.
Ришар привычно занес все данные, описал приметы, добавил обычные формулировки и примечания.
– Все, дело сделано, – произнес он.
– Куда ее отведем? – спросил старший конвойной группы.
Ришар опять взял щепотку табака и посмотрел на жену.
– Ну вот! – заволновалась та. – Нас ведь не предупредили, и мы совсем не знали…
– Поищи! – сказал конвоир.
– Есть совещательная комната судей, – продолжала жена.
– Гм! Но она очень большая, – пробормотал Ришар.
– Тем лучше! Если она большая, то в ней легче разместить охрану.
– Иди туда, – сказал Ришар. – Только она нежилая, в ней нет даже кровати.
– Да, действительно. Об этом я не подумала.
– Чего там! – заметил один из жандармов. – Завтра туда поставят кровать, а до завтра совсем недолго осталось.
– Впрочем, гражданка может провести ночь и в нашей комнате, не так ли, муженек? – сказала жена Ришара.
– А как же мы? – спросил смотритель.
– А мы не будем ложиться. Как сказал гражданин жандарм, ночь скоро кончится.
– Хорошо, – решил Ришар, – отведите гражданку в мою комнату.
– Тем временем вы приготовите нам расписку, не так ли?
– Когда вернетесь, она будет готова.
Жена Ришара взяла стоявшую на столе свечу и пошла первой.
Мария Антуанетта, не проронив ни слова, последовала за ней, как всегда бледная и спокойная. Двое тюремщиков, которым жена смотрителя сделала знак, замыкали шествие. Королеве показали кровать, и хозяйка поспешила застелить ее чистым бельем. Тюремщики стали снаружи у дверей, дверь заперли на два оборота, и Мария Антуанетта осталась одна.
Никто не знает, как она провела эту ночь, потому что она осталась наедине с Богом.
Лишь на следующий день королеву перевели в совещательную комнату судей. Это продолговатое четырехугольное помещение с небольшой дверью, выходившей в один из коридоров Консьержери, разделили во всю длину перегородкой, не доходившей до потолка.
Одно из этих отделений стало комнатой охранников.
Другое – комнатой королевы.
Окно с решеткой из толстых прутьев освещало каждую из двух келий.
Ширма, заменявшая дверь, отделяла королеву от ее стражников, закрывая проем в середине перегородки.
Все пространство помещения было вымощено кирпичами, поставленными торцом. Стены были когда-то отделаны рамками из золоченого дерева, но сейчас с них свисали обрывки бумажных обоев, украшенных королевскими лилиями.
Кровать напротив окна, а возле него стул – вот вся обстановка королевской темницы.
Войдя в нее, королева попросила, чтобы принесли ее книги и рукоделие. Ей принесли «Революции в Англии» – книгу, которую она начала читать еще в Тампле, «Путешествие молодого Анахарсиса» и ее вышивку.
Жандармы тоже устроились в другой половине. История сохранила их имена, как обычно и случается с незначительными людьми, кого судьба связывает с великими катастрофами и на ком отражаются отблески того света, что бросает молния, сокрушая либо королевские троны, либо самих королей. Их звали Дюшен и Жильбер.
Коммуна назначила этих двоих людей, потому что знала их как добрых патриотов. Они должны были оставаться на своем посту в этой камере до суда над Марией Антуанеттой: так надеялись избежать беспорядка, почти неминуемого в том случае, если охрана меняется несколько раз в день. Поэтому на этих двоих была возложена чрезвычайная ответственность. Королева с первого дня узнала об этой мере из разговора охранников: каждое слово их долетало до нее, если какая-то причина не заставляла их понижать голос. Она почувствовала одновременно и радость и беспокойство. С одной стороны, говорила она себе, эти люди должны быть очень надежными, поскольку из многих выбрали именно их. С другой стороны, размышляла она, ее друзья смогут найти гораздо больше возможностей подкупить двух известных им постоянных сторожей, чем сотню незнакомцев, волею случая определенных на дежурство и неожиданно оказавшихся рядом с ней на один день.
В первую ночь, перед тем как лечь, один из жандармов по привычке закурил. Дым табака проник через перегородку и окутал несчастную королеву, чьи бедствия обострили ее чувствительность, вместо того чтобы притупить ее.
Вскоре она почувствовала недомогание и тошноту, в голове у нее мутилось от тяжелого удушья. Но, верная своей неукротимой гордости, она не высказала ни единой жалобы.
Она не могла уснуть; и в этом болезненном бодрствовании, в ничем не нарушаемой ночной тишине ей показалось, что извне доносится какой-то стон; он был заунывным и протяжным, в нем было что-то зловещее и пронзительное, похожее на шум ветра в тесных ущельях, когда буря заимствует человеческий голос, чтобы одушевить страсти стихий.
Вскоре она поняла, что этот стон, вначале заставивший ее вздрогнуть, этот горестный и несмолкающий вопль был жалобным воем собаки на набережной. Ей вспомнился бедный Блек, о котором она забыла, когда ее увозили из Тампля, и чей голос, казалось ей, теперь узнала.
Действительно, бедное животное, из-за избытка бдительности потерявшее свою хозяйку, незаметно последовало за ней, бежало за экипажем вплоть до решеток Консьержери и бросилось прочь только потому, что едва не было разрезано пополам двойным лезвием железных ворот, захлопнувшихся за королевой. Но бедная собака вскоре опять вернулась и, поняв, что ее хозяйка заперта в этом каменном склепе, звала ее, завывая в десяти шагах от часового, в ожидании ласкового ответа.
Королева ответила вздохом, насторожившим охрану.
Но, поскольку этот вздох был единственным и за ним не последовало никакого шума в комнате Марии Антуанетты, охранники успокоились и опять погрузились в дремоту.
На рассвете королева поднялась и оделась.
Сквозь частые прутья оконной решетки голубоватый свет падал на ее исхудавшие руки; она делала вид, что читает, но мысли ее были далеко от книги.
Жандарм Жильбер приоткрыл ширму и молча посмотрел на нее. Мария Антуанетта услышала скрип створок, которые, складываясь, царапали пол, но даже не шевельнулась.
Она сидела так, что жандармам ее голова видна была в ореоле утреннего света.
Жильбер подал товарищу знак, чтобы тот вместе с ним заглянул за ширму.
Дюшен подошел.
– Посмотри, – тихо произнес Жильбер, – как она бледна; это ужасно! Ее глаза покраснели, значит, она страдает. Я сказал бы, что она плакала.
– Ты же хорошо знаешь, – ответил Дюшен, – что вдова Капет никогда не плачет. Для этого она слишком горда.
– Значит, она больна, – решил Жильбер. И продолжал, повысив голос:
– Скажи-ка, гражданка Капет, ты больна? Королева медленно подняла глаза и устремила свой ясный и вопрошающий взгляд на охранников.
– Это вы со мной говорите, господа? – спросила она голосом, полным доброты: ей показалось, что она заметила тень участия в тоне того, кто обратился к ней.
– Да, гражданка, с тобой, – продолжал Жильбер. – Мы спрашиваем тебя: не больна ли ты?
– Почему вы об этом спрашиваете?
– Потому что у тебя очень красные глаза.
– К тому же ты очень бледна, – добавил Дюшен.
– Благодарю вас, господа. Нет, я не больна, но ночью мне действительно было плохо.
– Ах да, твои печали…
– Нет, господа, мои печали всегда одни и те же; и поскольку религия научила меня повергать их к подножию креста, то не бывает дней, когда мои печали заставляют меня страдать больше или меньше. Просто этой ночью я слишком мало спала.
– Понятно: новое жилище, другая постель, – предположил Дюшен.
– К тому же, жилище не из лучших, – добавил Жильбер.
– Нет, господа, не из-за этого, – покачав головой, сказала королева. – Хорошее или нет, мое жилище мне безразлично.
– В чем же тогда причина?
– В чем?
– Да.
– Прошу простить меня за мои слова; но я очень непривычна к запаху табака, который и сейчас исходит от этого господина.
И действительно, Жильбер курил, что, впрочем, было его обычным занятием.
– А, Боже мой! – воскликнул он, взволнованный тем, с какой кротостью с ним говорила королева. – Вот в чем дело! Почему же, гражданка, ты не сказала об этом раньше?
– Потому что не считала себя вправе стеснять вас своими привычками, сударь.
– В таком случае у тебя больше не будет неудобств, по крайней мере с моей стороны, – сказал Жильбер, отбросив трубку, и она разбилась, ударившись о пол. – Я не стану больше курить.
И он повернулся, уводя своего товарища и закрывая ширму.
– Возможно, ей отрубят голову, это дело нации. Но к чему нам заставлять страдать эту женщину? Мы солдаты, а не палачи, как Симон.
– Твое поведение отдает аристократством, – заметил Дюшен, покачав головой.
– Что ты называешь аристократством? Объясни хоть немного.
– Я называю аристократством все, что досаждает нации и доставляет удовольствие ее врагам.
– По-твоему, выходит, что я досаждаю нации, поскольку прекратил окуривать вдову Капет? Да полно тебе! Видишь ли, – продолжал достойный малый, – я помню и свою клятву родине, и приказ моего командира. Приказ я знаю наизусть: «Не позволить узнице бежать, не позволять никому проникать к ней, предотвращать всякую переписку, какую она захочет завязать или поддержать, и умереть, если надо, на своем посту!» Вот что я обещал, и я это выполню. Да здравствует нация!
– Да я не сержусь на тебя, наоборот, – ответил Дюшен, – но мне жаль будет, если ты себя скомпрометируешь.
– Тсс! Кто-то идет.
Королева не упустила ни слова из этого разговора, хотя охранники и говорили тихо. Жизнь в неволе удваивает остроту чувств.
Охранники насторожились не напрасно: слышны были приближающиеся шаги нескольких человек.
Дверь открылась.
Вошли два муниципальных гвардейца вместе со смотрителем и несколькими тюремщиками.
– Ну, что арестованная? – спросили они.
– Она там, – ответили оба жандарма.
– А что за помещение ей отвели?
– Посмотрите сами.
И Жильбер постучал в перегородку.
– Что вам угодно? – спросила королева.
– Представители Коммуны, гражданка Капет.
«Этот человек добр, – подумала Мария Антуанетта, – и, если мои друзья захотят…»
– Ладно, ладно, – прервали расспросы муниципальные гвардейцы, отстраняя Жильбера и входя к королеве, – к чему столько церемоний!
Королева не подняла головы. По ее бесстрастному виду можно было подумать, что она не видит и не слышит происходящего, словно по-прежнему находится одна.
Представители Коммуны тщательно осмотрели комнату, проверили деревянную обшивку стен, постель, решетки на окне, выходившем на женский двор. Потом, напомнив жандармам о чрезвычайной бдительности, вышли, не сказав ни слова Марии Антуанетте, но она, казалось, и не заметила их присутствия.
IX. ЗАЛ ПОТЕРЯННЫХ ШАГОВ
К исходу того самого дня, когда муниципальные гвардейцы столь тщательно осматривали камеру королевы, какой-то человек, одетый в серую карманьолу, с густой черной шевелюрой, увенчанной одной из тех медвежьих шапок, по каким тогда в толпе отличали наиболее рьяных патриотов, прогуливался в большом зале, столь философски названном залом Потерянных Шагов. Он, казалось, с большим вниманием рассматривал расхаживающих взад и вперед людей, обычно заполнявших этот зал; число их сильно увеличилось в эпоху, когда судебные процессы приобрели исключительно важное значение и когда судились уже только ради того, чтобы отспорить свою голову у палачей и у гражданина Фукье-Тенвиля, их неутомимого поставщика.
Манера поведения человека, чей портрет мы только что набросали, была выбрана с весьма большим вкусом. В то время общество разделилось на два класса: овец и волков; одни, естественно, должны были вселять страх в других, ибо одна половина общества пожирала другую.
Наш свирепый наблюдатель был невысокого роста. Он держал в грязной до черноты руке одну из тех дубинок, которые называли «конституцией». Правда, его рука, игравшая этим жутким орудием, могла бы показаться слишком маленькой тому, кто решился бы сыграть по отношению к этой странной личности роль инквизитора, которую тот присвоил себе в отношении других. Но никто не осмеливался хоть как-нибудь проверить человека со столь угрожающей наружностью.
Человек с дубинкой и в самом деле внушал серьезное беспокойство кое-кому из писцов, рассуждавших в своих закутках о государственных делах, которые в ту пору начинали идти или все хуже и хуже, или все лучше и лучше, в зависимости от того, с какой точки зрения ни них смотреть, – с консервативной или революционной. Доблестные писцы украдкой поглядывали на черную бороду незнакомца, на его зеленоватые глаза, спрятанные под густыми щетками бровей, и вздрагивали каждый раз, когда устрашающий патриот, прогуливаясь из конца в конец зала Потерянных Шагов, приближался к ним.
Особенный страх находил на них оттого, что, всякий раз как они решались приблизиться к нему или просто слишком внимательно на него взглянуть, этот человек опускал свое увесистое оружие на плиты пола, исторгая из них то тяжелый и глухой, то звонкий и раскатистый звук.
Но не только доблестные обитатели закутков, о ком мы говорим и кого называют «дворцовыми крысами», испытывали это жуткое впечатление; многие входившие в зал Потерянных Шагов через широкую дверь или через какую-нибудь маленькую боковую старались как можно быстрее пройти мимо этого человека, а он упорно повторял путь из одного конца зала в другой, поминутно находя предлог стукнуть дубинкой по плитам.
Если бы писари были менее напуганы, а посетители – более проницательны, они несомненно обнаружили бы, что наш патриот, своенравный, как все эксцентричные или несдержанные натуры, казалось, отдает предпочтение определенным плиткам – например, тем, что находились вблизи правой стены или где-то в центре зала: они издавали самые чистые и громкие звуки.
Он закончил тем, что сосредоточил свой гнев всего на нескольких плитках, находившихся в центре зала. В какой-то момент он, забывшись, даже остановился, будто прикидывая взглядом расстояние.
Правда, задумался он лишь на мгновение; взгляд его, в котором молнией промелькнула радость, вновь принял свирепое выражение.
Почти в эту же самую минуту другой патриот – в то время политические взгляды каждого легко определялись по лицу, а еще легче по одежде, – итак, повторяем, почти в ту же самую минуту другой патриот вошел через дверь, ведущую из галереи и, по-видимому, нисколько не разделяя жуткого впечатления, что внушал всем первый патриот, почти такой же походкой двинулся ему навстречу, и, следовательно, они должны были встретиться в центре зала.
У вновь пришедшего были точно такие же медвежья шапка, серая карманьола, грязные руки и дубинка. Ко всему прочему, в отличие от первого, у него была большая сабля, бившая его по икрам. Внешний вид его вызывал еще больший ужас: если первый был просто страшен, то второй выглядел лживым, злобным и подлым.
Хотя казалось, что оба принадлежали к одной партии, разделяли одни убеждения, присутствующие все же рискнули украдкой полюбопытствовать, чем закончится если не встреча расхаживающих патриотов – они шли не совсем по одной и той же линии, – то, во всяком случае, их сближение. При первом туре этой прогулки надежды публики не оправдались: патриоты лишь обменялись взглядами. Правда, первый, меньше ростом, слегка побледнел. И только по невольному движению его губ было видно, что бледность эта вызвана не чувством страха, а отвращением.
Однако при втором туре – казалось, патриот сделал над собой огромное усилие – лицо его, до этого такое неприветливое, прояснилось, какое-то подобие ласковой улыбки пробежало по его губам, и он направил свой путь немного левее с очевидной целью остановить другого патриота.
Их встреча произошла недалеко от центра зала.
– Черт возьми! Так это же гражданин Симон! – воскликнул первый патриот.
– Он самый! Но что тебе от него нужно, от гражданина Симона? И прежде всего, кто ты такой?
– Ну да, притворяйся, что не узнаешь меня!
– Вовсе не узнаю, и по той простой причине, что никогда тебя не видел.
– Да полно тебе! Будто не узнаешь того, кто был удостоен чести нести голову Ламбаль?
Слова эти, произнесенные с глухой яростью, вырвались из уст патриота в карманьоле подобно пламени. Симон вздрогнул.
– Ты? – произнес он. – Ты?
– Тебя это удивляет? Эх, гражданин, а я-то считал, что ты лучше знаешь друзей, соратников!.. Ты меня огорчаешь.
– То, что ты сделал, – это здорово, – сказал Симон, – но я не знаю тебя.
– Да, выгоднее стеречь маленького Капета: ты больше на виду. Поэтому я тебя знаю и уважаю.
– Спасибо.
– Не за что. Прогуливаешься?
– Да, жду кое-кого… А ты?
– Я тоже.
– Как же тебя зовут? Я поговорю о тебе в клубе.
– Меня зовут Теодор.
– А дальше?
– Это все. Тебе недостаточно?
– О! Вполне… Кого же ты ждешь, гражданин Теодор?
– Одного друга: хочу сделать ему хорошее сообщеньице.
– Правда? Расскажи мне.
– Речь о выводке аристократов.
– Как их зовут?
– Нет, извини, это я могу сообщить только моему другу.
– Ты не прав. А вот и мой друг приближается к нам. Мне кажется, он достаточно хорошо знает, как тотчас уладить твое дело, а?
– Фукье-Тенвиль! – воскликнул первый патриот.
– Всего-навсего, дорогой друг.
– Так, хорошо.
– Да, хорошо… Здравствуй, гражданин Фукье.
Фукье-Тенвиль, бледный, спокойный, по привычке смотрящий широко раскрытыми черными глазами из-под густых бровей, только что появился из боковой двери зала, держа в руке книгу протоколов, а под мышкой – пачку бумаг.
– Здравствуй, Симон, – сказал он. – Что нового?
– Новостей много. Прежде всего – сообщение гражданина Теодора, который нес голову Ламбаль. Представляю его тебе.
Фукье обратил свой умный взгляд на патриота, которого, как ни храбро он управлял своими нервами, этот осмотр смутил.
– Теодор, – сказал Фукье. – Кто этот Теодор?
– Я, – сказал человек в карманьоле.
– И это ты нес голову Ламбаль? – произнес с явно выраженным сомнением общественный обвинитель.
– Я, по улице Сент-Антуан.
– Но я уже знаю одного, кто хвастается тем же, – заметил Фукье.
– А я знаю десять таких, – смело продолжал гражданин Теодор. – Но, в конце концов, поскольку они чего-то требуют, а я не требую ничего, то надеюсь, что мне окажут предпочтение.
Это меткое замечание рассмешило Симона и развеселило Фукье.
– Ты прав, – сказал он, – и если ты его еще не получил, то должен был получить. А теперь, прошу, оставь нас; Симон должен мне кое-то сказать.
Теодор отошел, ничуть не задетый откровенностью гражданина общественного обвинителя.
– Минуточку, – крикнул Симон, – не отсылай его так; послушай сначала сообщение, которое он нам принес!
– Ах да, – с рассеянным видом сказал Фукье-Тенвиль, – сообщение?
– Да, о целом выводке, – добавил Симон.
– Ну, что же, говори. О чем идет речь?
– Да так, пустяки: о гражданине Мезон-Руже и нескольких его друзьях. Фукье отпрянул назад; Симон поднял руки к небу.
– Правда? – воскликнули они вместе.
– Чистая правда. Хотите их взять?
– Немедленно. Где они?
– Я встретил Мезон-Ружа на Большой улице Нищих.
– Ты ошибаешься, его нет в Париже, – возразил Фукье.
– Я видел его, говорю тебе.
– Невозможно. Мы бросили по следу сотню человек. Он не из тех, кто показывается на улицах.
– Он, он, он, – твердил патриот, – высокий брюнет, сильный, как трое силачей, и бородатый, как медведь.
Фукье пренебрежительно пожал плечами.
– Еще одна глупость, – сказал он. – Мезон-Руж маленького роста, худощав, и у него нет намека на бороду.
С подавленным видом патриот опустил руки.
– Не важно, доброе намерение тоже поступок. Ну, а теперь, Симон, поговорим вдвоем, да поскорее: меня ждут в канцелярии суда, пора отправлять повозки.
– Особенно нового ничего нет. Ребенок чувствует себя хорошо.
Патриот повернулся к ним спиной так, чтобы и не показаться нескромным, и все слышать.
– Если я вам мешаю, то пойду, – сказал он.
– Прощай, – сказал Симон.
– Привет, – бросил Фукье.
– Скажи своему другу, что ты ошибся, – добавил Симон.
– Да, я подожду его.
Теодор немного отошел и оперся на свою дубинку.
– Значит, малыш поживает хорошо, – заметил Фукье. – А как настроение?
– Я леплю его по своему желанию.
– Он разговаривает?
– Когда я хочу этого.
– Как ты думаешь, мог бы он выступить свидетелем на процессе Антуанетты?
– Не только думаю, а уверен.
Теодор прислонился к столбу, уставившись на дверь. Взгляд его был рассеян, тогда как уши, показавшиеся из-под огромной медвежьей шапки, были насторожены. Может быть, он ничего не видел, но наверняка кое-что слышал.
– Подумай хорошенько, – настаивал Фукье. – Не соверши промаха перед комиссией. Уверен, что Капет будет говорить?
– Он скажет все, что я захочу.
– Он рассказал тебе то, о чем мы хотим его спросить?
– Рассказал.
– Это важно, гражданин Симон, то, что ты нам обещаешь. Такое признание смертельно для матери.
– Я на это и рассчитываю, черт побери!..
– Такого еще не видывали со времен признаний Нерона Нарциссу, – глухо пробормотал Фукье. – Еще раз поразмысли, Симон.
– Можно подумать, гражданин, что ты считаешь меня неразумной скотиной – все время повторяешь мне одно и то же. Так послушай-ка это сравнение: когда я опускаю кожу в воду, она становится мягкой?
– Но… не знаю, – растерялся Фукье.
– Становится. Так вот, маленький Капет становится в моих руках таким же податливым, как самая мягкая кожа. У меня для этого есть свои методы.
– Ну, ладно, – пробормотал Фукье. – Это все, о чем ты хотел сказать?
– Все… Впрочем, чуть не забыл: есть еще сообщение.
– Как всегда! Ты что же, хочешь завалить меня работой?
– Нужно служить отечеству.
И Симон протянул ему кусок бумаги, такой же черный, как одна из тех кож, о которых он только что говорил, но, естественно, не такой мягкий. Фукье взял его и прочитал.
– Опять твой гражданин Лорен; ты, выходит, сильно ненавидишь этого человека?
– Я вижу, что он всегда враждебно настроен к закону. Вчера вечером он сказал женщине, помахавшей ему из окна: «Прощайте, сударыня»… А завтра я надеюсь передать тебе несколько слов о другом подозрительном – об этом Морисе Ленде, что был муниципальным гвардейцем в Тампле до истории с красной гвоздикой.
– Уточни-ка все это, уточни! – улыбнулся Фукье Симону и протянул ему руку.
Затем он поспешно повернулся к нему спиной, что вряд ли говорило в пользу сапожника.
– Какого черта мне уточнять? Ведь гильотинировали и за меньшие преступления.
– Терпение, – спокойно отпарировал Фукье, – все сразу не сделаешь.
И он быстрым шагом направился обратно, исчезнув в проходе. Симон поискал глазами своего гражданина Теодора, чтобы утешиться в разговоре с ним, но уже не увидел его в зале.
Едва Симон миновал решетку западных ворот, как Теодор появился возле одной из каморок, предназначенных для писцов, в сопровождении ее обитателя.
– Когда запирают ворота? – спросил Теодор у него.
– В пять часов.
– Что происходит здесь потом?
– Ничего. Зал пуст до следующего дня.
– Никаких обходов, посещений?
– Нет, сударь, наши каморки запираются на ключ. Слово «сударь» заставило Теодора нахмуриться; он тотчас же недоверчиво огляделся.
– Лом и пистолеты в каморке?
– Да, под ковриком.
– Возвращайся к нашим… Кстати, покажи-ка мне еще комнату трибунала, в которой есть незарешеченное окно, выходящее во двор неподалеку от площади Дофины.
– Налево, между столбами, под фонарем.
– Хорошо. Ступай и держи лошадей наготове в условленном месте.
– О! Удачи вам, сударь, удачи!.. Рассчитывайте на меня!
– Вот подходящий момент… никто не смотрит… открой каморку.
– Все в порядке, сударь. Я буду молиться за вас!
– Не за меня сейчас нужно молиться! Прощай!
И гражданин Теодор, бросив на собеседника выразительный взгляд, так ловко скользнул под маленькую крышу каморки, что исчез, словно был тенью писца, запирающего дверь.
Достойный писец вынул ключ из замка, взял под мышку свои бумаги и вышел из просторного зала вместе с несколькими служащими, которые, подчиняясь пятому удару часов, покидали канцелярию суда, подобно арьергарду замешкавшихся пчел.