355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Поповский » Повесть о хлорелле » Текст книги (страница 3)
Повесть о хлорелле
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:24

Текст книги "Повесть о хлорелле"


Автор книги: Александр Поповский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

– Ты слишком много берешь на себя, – гневно бросает она, и слова ее, словно дробь, стучат, рассыпаются. – Я никого не просила защищать меня. Не можешь с нами работать – уходи.

Это суровое предупреждение не обескураживает сына. Он умоляюще складывает руки то ли затем, чтобы умилостивить ее, то ли с целью показать, что ему не чужда покорность.

– Меньше всего я думаю о себе, вы напрасно против меня ополчились, – он делает шаг к отцу, касается его плеча и продолжает. – Ты должен мне позволить тебя защищать, у меня больше сил и времени. Это – мой долг, ведь ты – мой учитель и друг.

Слова эти не смягчают, а еще больше раздражают отца. Он холодно отодвигается, и рука сына повисает. Хмурое лицо предвещает мало хорошего, но молодой человек не трогается с моста. Так стоят они молча друг против друга, оба невысокие, с узкими плечами, черноволосые. Один чуть согнулся и поседел под бременем лет, другой – стройный и сильный с шапкой иссиня-черных волос. У сына полные губы, такими же они были когда-то у отца. У того и у другого нос крупный, с горбинкой и раздвоенный широкий подбородок. Это все, что у них общего, а думают и чувствуют они разно, один очевидное примет за кажущееся, неправду предпочтет правде, только бы угодить кому следует и добрую славу сохранить. Для другого своя мысль – выше всяких заветов, своя вера – высший судья. Оба чтут науку, верят в нее, но цели ее видят по-разному.

– Ты какой-то бескрылый, – сказал как-то сыну отец, – в кого ты пошел?

– Я – в маму, – учтиво ответил он, – она трезвая и рассудительная.

Тогда профессор промолчал, теперь ему захотелось дать этому язычнику понять, что, кроме его убогой морали, есть и другая, выстраданная человечеством в жестокой и долгой борьбе. В этой морали уважение к человеку не ограничивается любезностью, она повелевает чтить науку, как святыню, оставаться ей верным до конца.

– Поговорим откровенно, – с горькой усмешкой предлагает профессор, – тебе вовсе не жаль ни отца, ни семьи. Ты не меня, а себя защищаешь. Отец – твое знамя, славу которого ты не прочь разделить. Я понимаю твое рвение, по сейчас, когда моему имени грозит испытание, лучше бы мне умереть. С мертвыми счеты коротки – им все прощают.

Анна Ильинична сочла, что пришло время вмешаться, и, мягко подталкивая сына к дверям, сказала:

– Ты кажется торопился, тебя ждут дела и свидания, можешь отправляться. Устала я сегодня от вас. В доме гость, а они, как волки, грызутся.

Он но дал себя увести и, осторожно освободившись от рук матери, остановился, спокойно сказал:

– Я принял предложение занять должность директора филиала рыбного института. Мы будем строить новый, совершенствовать старый рыбный завод и изучать хлореллу как корм для рыб… Так, пожалуй, будет лучше для нас. Пусть каждый пользуется хлореллой, как может… Еще одно такое столкновение, и мы, чего доброго, поссоримся… Зачем это нам?

Жена испытующе взглянула на мужа и, опустив глаза, коротко спросила сына:

– И научную работу бросишь?

Он, видимо, был подготовлен к вопросу и, иронически улыбаясь, сказал:

– Одни ученые спешат обосновывать теории, чтобы практикой потом их подтверждать. Я поступлю наоборот.

Когда друзья остались одни, Свиридов сказал:

– Будь добр, Арон, послушай мое сердце, мне кажется, что оно стало сдавать.

Каминский взглянул на друга и молча прильнул ухом к его груди. Некоторое время он напряженно вслушивался, отрывался и снова слушал.

– Сердце надо беречь… – начал было он говорить, но Свиридов жестом попросил его замолчать.

– Я все знаю… Насос пришел в упадок, и ничто уже не восстановит его. Тяжелый атеросклероз, того и жди, что меня хватит инсульт.

Каминский, казалось, не слушал своего друга. Бледное сухощавое лицо врача выражало плохо скрываемую тревогу. Он гладил свою львиную гриву и напряженно о чем-то размышлял.

– Рано отчаиваться, – не слишком уверенно проговорил он, – я тебя полечу. Я знаю, что гомеопатия не в чести у тебя. Ничего не поделаешь, иначе лечить не умею.

Из соседней комнаты послышались шаги Анны Ильиничны. Свиридов вздрогнул от внезапно мелькнувшей мысли и умоляюще прошептал:

– Молчи! Анна ничего не знает.


* * *

Она не должна была этого знать, но что-либо скрыть от нее было невозможно. Анна Ильинична знала, что сердце мужа уязвлено, пережитое не прошло для него бесследно. Он мог тешиться мыслью, что состояние его здоровья известно ему одному, по то, что он считал своей тайной, не было тайной для других, а многого из того что было бы ему интересно, он так и не знал. Время от времени профессору казалось, что от него что-то скрывают, и жене нелегко было рассеять его подозрения. Всеми средствами ограждала она мужа от ошибок и испытаний. Уступив ему в одном, отказывала в другой, вновь и вновь возвращалась к тому, что считалось решенным, и добивалась своего.

Так длится уже тридцать пять лет, чуть ли не с того осеннего дня тысяча девятьсот двадцатого года, когда они впервые встретились. Это было давно, словно целая вечность прошла, а Анна Ильинична запомнила то октябрьское воскресенье, как если бы это было лишь вчера.

В тот день, столь много изменивший в ее жизни, она и ее друг Арон Вульфович условились перебраться на правый берег Волги, на лодке доплыть до одного из островков и провести там весь день.

С утра было тепло, даже жарко. Белый песчаный берег, еще более чистый и ослепительный под яркими лучами солнца, искрящаяся река и синий безоблачный небосвод сулили добрую погоду, а верх взял недобрый октябрь. Неожиданно повеяло прохладой, ветер принес сизо-бурые тучи, и начал накрапывать дождь.

Непогода застала друзей в нескольких километрах от города. Они шли вдоль берега и, занятые разговором, не сразу заметили на одном из песчаных холмов нетвердо шагающего человека. Он не то хромал, не то плохо держался на ногах, время от времени останавливался и жестами как бы просил его подождать.

Прошло немного времени, и к ним приблизился молодой человек лет двадцати двух, в изношенных до дыр, покрытых грязью сапогах и в смятых, испачканных брюках галифе неопределенного цвета. На истертом френче офицерского покроя свисали порванные карманы. Только фуражка со студенческим околышем, ловко надетая набекрень, выглядела чистенькой. Он был невысокого роста, слабого сложения, и темный вихор, задорно выбивавшийся из-под фуражки, невольно вызывал улыбку.

– Не скажете ли вы мне, где тут поблизости амбулатория? – прикрывая рукой оборванный карман, спросил он. – Я натер себе ногу…

У него был измученный вид, давно небритое лицо выражало усталость и страдание. Трудно было поверить, что натертая нога, а не что-нибудь другое, более серьезное, беспокоит его, и девушка не удержалась, спросила:

– Только ногу натерли? – Она с любопытством оглядела молодого человека и добавила: – Говорите прямо, не стесняйтесь.

Он почему-то сильно смутился, подозрительно оглядел девушку и спутника и промолчал.

– Не сердитесь, – попросила она его, – это я так… Не подумав, сказала.

Она повела его в свой дом, перевязала рану на ноге и из этого дома вскоре ушла с ним, чтобы всю жизнь сдерживать его горячее сердце, восхищаться этим сердцем и унимать его.

Свиридов рассказал ей, что в боях на Украине его красноармейская часть была разбита и он попал в окружение белых. Десять дней и ночей скитался по селам и на какой-то станции вскочил в проходящий товарный состав, который довез его до Волги. Нелегко было пробираться через фронт, за ним дважды гнались и вот он наконец здесь.

Молодой человек был скуп на слова и сдержан. О себе говорил мало: всякое случалось, приходилось бывать в трудных боях, попадать во всевозможные переделки – не без этого, революцию иначе не сделаешь…

Девушке понравилась скромность и растрогала беспомощность молодого человека. В ней пробудилось сочувствие к нему и любопытство, которое вскоре переросло в уверенность, что без ее поддержки он погибнет. В этом странном решении были свои основания. В течение своей жизни девушка слишком часто служила опорой для окружающих – для больного отца, который умер у нее на руках, для парализованной матери, вот уже несколько лет прикованной к постели, для младших братьев и сестер и даже для соседей. Она привыкла жить мыслями о других, поступаться собственными Удобствами и радостями, всем, чем так легко жертвует мать. Знакомые ласково называли ее наседкой, друзья – милосердной сестрой, она сжилась с готовностью быть «наседкой» и «сестрой», как свыкается солдат с долгом выручать из беды собрата но оружию.

С присущей ей спокойной деловитостью девушка заботилась о молодом человеке.

Шли годы. Его беспокойный ум не унимался, фантастические замыслы, идеи, лишенные реальности, вовлекали его в безрассудство, толкали из одной крайности в другую. Жена изводила его советами и наставлениями, не лишая при этом самостоятельности. Неизменно трезвая и добрая, она умела подчинить себе эту замкнутую натуру, рассеять его подозрительность и заставить заговорить. Что с ним поделаешь? Словно опутав себя цепями, он прячет свои чувства от чужих глаз. И в радостях, и в печали его голос одинаково ровен и спокоен, на лице ничего не прочтешь. Она с полным правом могла бы себя спросить: кем была она ему в жизни – матерью или женой?

Когда у них родился сын, мать с тревогой подумала, что он пойдет в отца и ей предстоят жестокие трудности. Он пошел в нее – сдержанный, трезвый, но без искорки тепла, ничто его не разогреет, ничья страсть не привлечет. В отца пошла дочь, такая же неспокойная и пылкая, но менее сдержанная и более открытая. С ней матери было нетрудно. Сказалась ли привычка к трудному нраву мужа, или в дочери ей больше нравились слепые страсти отца, чем собственное сердце, скованное рассудком…

Да, страсти Свиридова были слепые, они многое помешали ему разглядеть: и страдания Арона Вульфовича, и терзания Анны, раздираемой привязанностью к другу детства и жениху Каминскому и другим ее чувством, более исполненным материнской нежности, чем волнением любви.

Свиридов и не узнал, что вклинился в чужое счастье, не догадался и тогда, когда невольно стал свидетелем разговора между женой и ее прежним женихом: «Сердце все переносит, – сказала она, – ты найдешь еще, Арон, свое счастье». – «Сердце переносит с места на место семь тонн крови в сутки, – ответил ей Каминский, – но есть нечто для сердца непереносимое – это отвергнутая любовь».

Смысл этих слов Свиридов понял по-своему. Он был далек от того, чтобы связать их с судьбой своего друга. Ему встретилась девушка, которая воплотила в себе все лучшее на свете, все, чего в жизни ему не хватало: и ласку матери, и преданность истинного друга. Без нее ему в жизни не обойтись, до всего остального ему нет дела…


* * *

Ранней весной, вскоре после того, как они поженились, она сказала мужу:

– Мне кажется, ты мог бы стать прекрасным ботаником. Что толку в твоем Международном институте? Какой из тебя дипломат? Другое дело – ботаник… – Не дав ему слова вставить, она так же уверенно продолжала. – Ведь ты не станешь отрицать, что любишь растения, особенно полевые цветы… Много замечательных людей, и Гете, и Руссо в том числе, отдавали свой досуг ботанике…

Это была ее мечта. Не ему, а ей грезилась паука о растениях. Он с интересом слушал курс международного права, флора земли его до поры до времени не занимала.

– А если я не соглашусь? – спросил Свиридов, и в глазах его сверкнуло знакомое ей упрямство.

Горячее желание сидеть рядом с ним на студенческой скамье и трудиться в одной лаборатории вынуждало ее быть осторожной. Раз отказавшись, он мог потом не уступить, благоразумие подсказывало ей на этом остановиться.

– Мы поедем в Одессу, посмотрим, что стало с Международным институтом, и решим, какую каждому из нас избрать специальность.

Мечты Свиридова не осуществились, Международный институт был постановлением ревкома закрыт, и жена снова заговорила о ботанике.

На ее стороне, помимо любимых Свиридовым полевых цветов, было нечто более существенное – общежитие института, где они могли бы обрести приют… Он долго отказывался, но наконец уступил…

Потянулись трудные годы нужды и лишений. Анна Ильинична перебивалась уроками и шитьем, Свиридов – случайной работой. На третьем курсе будущий ботаник обратил на себя внимание профессуры неожиданной идеей, ставшей затем поводом для серьезных споров в институте.

На одной из строящихся гидростанций профессор-гидробиолог предложил вырубить и сжечь всю растительность в районе будущего водохранилища. Инженеры-строители не соглашались и встретили поддержку у практиканта Свиридова. Студент утверждал, что растений трогать не следует: опасения профессора, что зелень загниет и возникший при этом сероводород уничтожит рыбу, – необоснованны.

Свиридов не был уверен в своих расчетах. Предлагая расчистить дно будущего водоема, он повторял то, что вычитал из книг, не проделав ни единого опыта.

– Мне кажется, что это так, – стараясь выглядеть уверенным, сказал практикант, – я когда-нибудь напишу на эту тему диссертацию.

Ученому понравился ответ. В сдержанном тоне и осторожно подобранных словах юноши сквозили уважение к профессору и уверенность в себе.

– Незачем откладывать диссертацию, вам ее три года писать, – дружелюбно заметил профессор, – к тому времени рыбаки рассудят нас.

Ученый оставил лес под водой и не пожалел об этом. Обильные уловы лучше всяких экспериментов послужили успеху диссертации.

Удача вскружила Свиридову голову, и он увлекся фантазией о подводных пастбищах – неисчерпаемых источниках рыбных богатств. Ему виделись сокровища, добытые в затопленных лесах, и он тщетно взывал не пренебрегать ими. Свиридов долго и упорно стоял на своем, и прошло много времени, прежде чем его сердце успокоилось.

Тридцати пяти лет он стал профессором. Все шло хорошо, пока его не поразило увлечение хлореллой, увлечение, затянувшееся на много лет.


* * *

Удивительно, с каким упорством ученые отказывались его понять. Они взяли себе за правило при всяком удобном случае заговаривать с ним о хлорелле.

– Вы первый в истории науки, – с любезной миной заметил ему директор института, – возвысили свой голос против злаков.

Свиридов вовсе не отрицал пользы злаков. Пусть бы рядом с хлореллой культивировали рожь и пшеницу. Разве искусственное волокно исключает производство натурального? Предлагал ли кто-нибудь по этому случаю сокращать посевы льна и хлопка? Или появление искусственного шелка и шерсти сказалось на овцеводстве и разведении шелковичных червей?

– Ваша хлорелла – истинный клад для таких стран, как Япония и Голландия, – поучали его друзья и недруги, – у нас достаточно земли, чтобы получать всего вдоволь.

Какая близорукость! Разве не очевидно, что лет через сто земля не прокормит нас? Не хватит питания, если мы не научимся в большем количестве его добывать. Не земля, а солнце принесет избавление от нужды. Только растения, способные усвоить до семидесяти процентов солнечной энергии, сделают голод невозможным. Исчезнет страх перед суховеем, перед морозом, ненастьем, болезнями и вредителями посевов, исчезнет тревога, что дожди сгноят хлеб в скирдах.

Ему запрещали мечтать, отвлекать ученых от насущных дел, от всего, что служит нашему сегодня. Наивные люди: как можно служить сегодняшнему дню, не подумав о завтрашнем? Хлорелла – судьба грядущего века, века наших детей, не увидеть этого может только слепец. В южных шпротах достаточно установить на крыше дома бассейн с хлореллой, и у населения будет вдоволь белков, жиров и даже технической энергии. Находятся после этого люди, которые не придают значения хлорелле. Один из ученых, неглупый и весьма способный человек, позволил себе по этому поводу обидную шутку: «Никому в голову не приходило – с помощью водорослей накормить человечество. Остается выяснить: будет ли оно сыто?»

Мало ли чего людям в голову приходило, но кто бы мог подумать, что бактерии со временем станут нашими слугами? Без них у нас не было бы ни пива, ни вина, ни спирта, пи кваса, ни хлеба, ни сыра, не было бы квашеных овощей и силоса…

Наступил день, когда ученый совет института решил поговорить о хлорелле, взвесить ее достоинства и недостатки и вынести решение. Свиридов ждал этого заседания с нетерпением. Он был уверен, что все, кто предан науке и готов за нее постоять, поддержат его. Придет конец обидному равнодушию и насмешкам, хлореллой займутся всерьез.

Несколько дней профессор Свиридов готовился к своему выступлению, тщательно обдумывал каждую фразу. Особенно трудно ему давалось вступление. «Дорогие друзья! – мысленно обращался он к ученому совету. – Наша задача – накоплять в растениях скрытую энергию, преобразовывать в пищу солнечный свет…» Вступление показалось ему слишком элементарным, с учеными, пожалуй, лучше говорить языком фактов и цифр. «Уважаемые коллеги! – начинал он снова и снова свой доклад. – Близится час, когда призрак голода исчезнет с нашей планеты. На берегах Тихого и Индийского океанов, где недостаточно белков и большая часть населения мечтает о щепотке риса, ждут нашей помощи. Мы им дадим нечто большее, чем рис…» Дальше следовал рассказ о «родных сестрах» хлореллы – морских водорослях, которые содержат такие важные вещества, как йод, калий и фосфор; о морском салате, ни в чем не уступающем наземному, о морской капусте, занимающей на одном лишь Дальнем Востоке сотни тысяч гектаров морского дна… «И капуста, и салат давно стали нищей для людей. У берегов Сахалина и на побережье Белого моря водоросли служат кормом для молочного скота, подобно сену идут на корм и подстилку лошадям, а на Черноморском побережье используются для удобрения. Не такая уж диковинка водоросли, почему же хлорелла так озадачила вас?»

В тот торжественный день Свиридов надел свой лучший костюм, дал жене завязать новый галстук в косую полоску, начистил до блеска ботинки и с легким сердцем отправился на заседание ученого совета.

Был знойный июльский день. Солнце щедро излучало тепло в окна зала заседания, насыщая помещение жарой. Доклад, назначенный на одиннадцать часов, был перенесен на два, затем на три часа и заслушан лишь в начале шестого. Истомленный ожиданием, Свиридов забыл все, к чему так усердно готовился. Ученые, разморенные духотой, усталые от споров и передряг, вначале слушали его с интересом, затем повели себя так, словно вовсе не было доклада и самого Свиридова среди них. Кто, непринужденно развалившись на стуле, перешептывался с соседом или сразу с двумя, кто попивал нарзан или курил, некоторые даже дремали. Обиженный и раздраженный Свиридов сбивался, терял нить рассуждений, а когда кто-то вполголоса произнес слово «чудак» – кличку, которой его в институте окрестили, он, не окончив доклада, стремительно покинул заседание. Оставаться после этого в Одетое Свиридов не пожелал и, получив приглашение руководить научной работой в ботаническом саду одного из приволжских городов, вскоре уехал.

На новом месте история повторилась. Директор сразу же дал профессору понять, что работа над хлореллой тематическим планом не предусмотрена. Он может ею заниматься во внеурочные часы, к его услугам теплицы и лаборатория. Свиридов подумал, что его недруги из Одессы успели и здесь ему повредить…

Он жил опять в доме бежавшего заводчика на центральной улице города, его окружали дети, жена, но он был счастлив менее, чем когда-либо. Его разлучили с мечтой, лишили возможности к ней вернуться. Надежда найти поддержку в Москве не оправдалась. В почтенной Академии его внимательно выслушали, похвалили за смелость и инициативу и пожелали удач. Президент, – прославленный агробиолог, высказал мнение, которое сводилось к следующему: «К нам в академию не реже двух раз в неделю приезжают люди с различными планами преобразования мира, но мы, увы, заняты другим… Неужели Свиридов не слышал о чудо-кормилице – ветвистой пшенице и о благах внутрисортового скрещивания?»

Неудача сказалась на душевном состоянии ученого. Некоторое время он, ссылаясь на свое нездоровье, не являлся на работу в ботанический сад. Вернувшись, стал еще сдержаннее в общении с людьми, избегал всяких разговоров о своей поездке в Москву и с исключительной страстью предался составлению годового отчета. Дома он подолгу оставался один в кабинете, и до глубокой ночи слышались его неспокойные шаги. Он являлся к завтраку, обеду, ужину и, не проронив ни слова, спешил уйти. Все попытки жены отвлечь его от печальных размышлений ни к чему не приводили. Лишь много времени спустя она поняла, что муж в эти дни переболел недугом, после которого, как после пожара, жизнь надо начинать сызнова.

Да и как было Свиридову не горевать? Ему не поверили, что хлорелла чего-нибудь да стоит. Что нм до безвестного провинциала, до его надежд и страданий?..

Не слишком ли долго позволял он своим чувствам подчинять своему произволу рассудок? По милости этой «чувствительной инстанции» он давал себя убаюкать неправдой. Не разум и воля определяли его решения, а первый трепет сердца – жалость, расположение и даже малодушие. Он не должен позволять чувствам вводить себя в заблуждение. Довольно с него, он поверит лишь тому, что увидит, тому, что подскажет ему рассудок и опыт. Верность науке – первейшая обязанность ученого, но пусть не чувства, а логика укажет ему, кто своими знаниями служит себе и кто отдает их народу.

Теперь уже его не рассорят с собой, не посеют в душе сомнений. Чувствительному сердцу придется склониться перед силой умозаключения. Этому правилу он будет следовать и в научном эксперименте. У него скверная манера предвосхищать результаты изысканий, думать о том, чего еще нет, строить иллюзии там, где нужен строгий анализ. С этим пора покончить, легковерию не место ни в глубинах души, ни в недрах лаборатории.

Свиридов решительно переменился. Обычно внимательный к советам жены, всегда готовый с ней согласиться, он стал крут и неуступчив. То, что казалось ему нелогичным, он решительно отвергал. Ничто не могло его переубедить. Перемена эта была так внезапна, что жена не скоро привыкла к ней.

Особенно ее донимали новые интонации в голосе мужа. Так настойчиво было их звучание и настолько непререкаемой казалась их власть, что Анна Ильинична но могла им противостоять… Утратив свое влияние на мужа, она недолго тешилась и покорностью сына. Внешне послушный и вежливый, он все больше отходил от нее. Ей казалось, что она еще крепко держит сына в руках, но это была лишь его внешняя оболочка…


* * *

В то трудные годы еще больше сблизились Спиридон и Каминский. Арон Вульфович прибыл в Одессу с молодой женой – прежней подругой Анны Ильиничны. Первое время они жили у Свиридовых, затем переселились этажом ниже. Друзья благополучно окончили институт, один стал физиологом, другой – ботаником-гидробиологом. Оставленный при кафедре, Арон Вульфович обратил на себя внимание своей работой о механизме сокращений сердца. Профессура решительно отвергла исследование, но тем не менее отметила его оригинальность и трудолюбие автора. Клиницисты, наоборот, утверждали, что новая теория объяснила им многое из того, что прежде было непонятно.

Неожиданно для окружающих Каминский оставил кафедру и стал больничным врачом. Вскоре он увлекся гомеопатией, ушел из больницы и стал частнопрактикующим врачом. После каждой такой перемены Арон Вульфович уверял, что пришел, наконец, к своей цели, сурово осуждал недавнее увлечение, высмеивал то, чему поклонялся, вновь вскоре остывал и начинал грезить о другом. Напрасно Свиридов пытался понять своего друга, уяснить себе смысл этих перемен. Каминский либо не отвечал на вопросы, либо отделывался шуткой:

– Я не честолюбив, что мне кафедра и даже профессура, – с притворной веселостью говорил он, – я равняюсь по Вильгельму Конраду Рентгену. Он пренебрег графским титулом, Нобелевскую премию отдал на научные цели и не пожелал взять патент на свое открытие.

Свиридов так и не узнал, что побудило его друга уйти из института, сменить научную деятельность на врачебную и заняться гомеопатией.

То, что казалось загадочным Свиридову, не представляло секрета для его жены. Ей все было ясно, хотя Каминский не сразу ей все рассказал.

Когда он оставил работу в институте, а затем ушел из больницы, она явилась к нему, усадила его рядом с собой и, повернув ключ в дверях, строго сказала:

– Ты не выйдешь отсюда, пока не ответишь: чего ты мечешься? Почему на месте не сидишь?

Он не мог сказать ей правды, слишком тягостна она была. Есть люди, чьи душевные раны не дают им забыться. Ни друзья, ни любимый труд не могут вернуть им покоя. Они мечутся среди людей от одного к другому, из города в город, тянутся за опорой, за утешением и лаской. Порой их души словно осенит покой, вернется надежда, а с ней и вера в то, что несчастья навсегда миновали. Увы, за короткой передышкой приходит вновь суровый час, а с ним и горькое чувство одиночества. Снова бегство от себя, мучительные поиски, чтобы снова ни с чем вернуться к себе.

– Не сидится мне, Аннушка, на месте, – ответил ей шуткой Каминский, – душа жаждет новизны.

Она окинула его насмешливым взглядом и, повертев пальцем вокруг головы, дала ему понять, что там у него не все в порядке.

– Ничего удивительного, – с горькой улыбкой подтвердил он ее подозрения, – все величественное рушится сверху. Тополь сохнет с вершины.

Она не удостоила вниманием его остроту и дословно повторила вопрос.

– Я иначе не могу, не спрашивай меня, – небрежно ответил Каминский.

Анна Ильинична поняла, что ничего от него не добьется, и, голосом, полным укоризны и сочувствия, сказала:

– Зачем ты усложняешь свою жизнь? К чему тебе лишние испытания?

– Ничего, Аннушка, – с притворным самодовольством усмехнулся он, – я к ним привык и не новичок, стаж у меня изрядный. В девятьсот пятом году мать прятала меня от погромщиков, в тринадцатом меня этапом выпроводили из Севастополя, в шестнадцатом те же неполадки с правожительством и прогулка этапом из Галиции. За мной охотились белые, зеленые, махновцы, григорьевцы, Гитлер и Геринг – всем хотелось мне досадить… Я к испытаниям привык.

В Одессе с Каминским произошла новая и неожиданная перемена. Куда делась его элегантная внешность? Некогда щегольски сшитый костюм утратил свое изящное обличье и висел на нем мешком. Серая шляпа приобрела землистый оттенок, измятые поля непокорно лезли вверх. Прежний Арон Вульфович, поборник хорошего топа, жестоко посмеялся бы над подобной неряшливостью. В довершение всего его расслабленная походка подчеркивала хромоту, которую он обычно скрывал.

Липа Ильинична сделала вид, будто ничего этого не замечает, и участливо спросила:

– Ты с Бэллой дружно живешь?

– Да, – не сразу ответил он и почему-то усмехнулся. – Она напоминает мне тебя.

Он смотрел ей прямо в глаза, и подруга юности в этом взгляде прочитала очень многое.

– Пора, Арон, взять себя в руки, – ласково корила она его, – у тебя жена, у меня муж. Я люблю Самсона, ты это знаешь.

То, что ему предстояло сказать, было слишком мучительно для обоих, и он отвернулся.

– Никого ты, Аннушка, не любишь и не любила, – с грустью в голосе проговорил он, – тебе просто необходимо жертвовать собой… Не будь Самсона, был бы я, не я, так другой.

На его бледном сухощавом лице отразилось страдание. Он рано или поздно должен был это сказать.

Она промолчала, и Каминский продолжал:

– Ты унесла из моей жизни нечто такое, без чего она никак не наладится.

– Ничего я не унесла, ты просто родился бестолковым, – сказала Анна Ильинична спокойно и сухо, словно речь шла о предмете, не заслуживающем серьезного внимания.

Ответ не огорчил его, он даже склонен был с ней согласиться:

– Возможно, в моей жизни и не хватало порядка, зато у тебя его хватило бы на нас двоих.

После возвращения Свиридова в родной город жены, туда вернулся и Каминский. Первое время он был амбулаторным врачом, затем снова занялся гомеопатией. Смерть жены внесла новые перемены в его жизнь, он собрался уехать неизвестно куда, и Анна Ильинична наконец заставила его заговорить.

– Не слишком ли поспешно твое решение? – спросила она. – Время – лучший лекарь, потерпи здесь, среди своих. – Каминский промолчал, и она продолжала: – Всякой любви рано или поздно приходит конец.

Он горестно покачал головой:

– Не всякой. Прошло столько лет, мы немолоды уже, а мне все тебя не хватает. Не хватало твоей твердости и силы, без них моя жизнь расползлась. Я уезжаю не потому, что потерял здесь Бэллу, а потому, что хочу забыть тебя.

Прошло пять лет, он вернулся, а в глазах у него все та же тоска. По-прежнему трогательна его привязанность к Свиридову и велико восхищение душевной стойкостью друга, его способностью сочетать в себе беспредельную фантазию с безграничной любовью к человечеству.

Было время, когда Арон Вульфович, завидуя своему другу, говорил себе: и везет же Самсону, как везет! И Анна предпочла его, и сам, он, Каминский, словно пес, привязался к нему, полюбил человека, лишившего его любви и счастья. Теперь такие мысли не приходят ему в голову, он сочувственно выслушивает жалобы друга, и эта чужая печаль становится его печалью.


* * *

Анна Ильинична не сразу примирилась с тем, что случилось. Она слишком хорошо знала мужа, чтобы решиться предоставить его самому себе, знала его склонность увлекаться и терять чувство меры. От каких только заблуждений не уберегла она его! Сколько раз, поддавшись фантазии, он частную закономерность спешил объявить законом… Чего бы ни коснулась его мысль, ему мерещатся идеи, сулящие богатство и достаток человечеству.

Много лет назад Свиридов разработал учение о законах развития кроны плодового дерева. За внешней гармонией роста и развития растения ученый разглядел суровую борьбу взаимно исключающих друг друга сил. Жестокое единоборство царит между ветвями, борьба идет за соки, за свет и тепло. Круты и неумолимы здесь правила жизни – там, где слабеет рост, начинается плодоношение, там, где кончается плодоношение, начинается смерть. Кто не может расти, должен плодоносить или исчезнуть из жизни… Прекрасная идея, неоспоримая! Ученому воздали должное, он и сам был доволен успехом, и тут невесть откуда явилась дерзкая мысль: распространить закономерность, открытую на кроне плодового дерева, на весь растительный мир. Нелегко было жене удержать его от поспешного заключения. Полгода спустя Свиридов от него отказался.

Нечто подобное повторилось и здесь. Когда директор ботанического сада предупредил вновь прибывшего сотрудника, что работа над хлореллой тематическим планом не предусмотрена, Свиридов увлекся цветоводством. Ничто другое больше не интересовало его. Прошло немного времени, и ему удалось сделать важное наблюдение, за которым, как всегда, последовало заключение, стоящее на грани фантазии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю