Текст книги "Под брезентовым небом"
Автор книги: Александр Бартэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
ТАК НАЧИНАЛСЯ МУЗЕЙ
Пусть это сентиментально, но я жалею, что ничего не сохранилось от прежнего музея цирка. Хоть что-нибудь нужно было сохранить: если не входную дверь, то, скажем, ручку от этой двери. Сколько интереснейших людей бралось за нее!
Теперь, когда здание Ленинградского цирка перестроено, просторнее стало и музею. Теперь он располагает удобным, специально оборудованным помещением. Перенесемся, однако, на четыре с лишним десятилетия назад.
Длинная комната, единственным окном смотрящая на набережную Фонтанки. Зимнее утро. Темень за окном. Но дверь музея уже отперта, на конторке возле окна горит лампа под абажуром, и маленькая старушка, кутаясь в платок (здание старое, всюду сквозняки), делает какие-то записи в толстой книге.
Снаружи, из коридора, доносятся быстрые шаги. Старушка оборачивается. Так и есть: это Василий Яковлевич Андреев.
– Давно пришла, Аня? Я тоже время не терял!..
Брат и сестра неразлучны. Официально Анна Яковлевна даже не числится в весьма ограниченном штате музея, но какую это может играть роль – она всегда и во всем бескорыстная помощница брата.
– Уж и не знаю, Вася, – озабоченно приподымает Анна Яковлевна тонкие плечики. – Столько новых поступлений. Где все это разместить?
Действительно, в музее до невозможного тесно: шкафы и шкафы, стеллажи, папки с бумагами, стопки книг, связки журналов. Такая же теснота и на стенах, сплошь завешанных афишами, гравюрами, рисунками, фотографиями. Кажется, немыслимо отыскать клочок свободного пространства. Василий Яковлевич, однако, не унывает:
– Придумаем что-нибудь, Анечка! Ведь не в первый раз!
Появляется уборщица. Прибрав в соседних помещениях, она озадаченно замирает на пороге музея: как же тут порядок наводить, если повернуться – и то задача?!
И опять бодрый голос Василия Андреевича:
– Не утруждайтесь, пожалуйста. В тесноте, да не в обиде. Мы после сами приберем!
В трудных условиях начиналась жизнь музея. Но именно в эти годы, никак не позже, должна была она начаться. До того почти целиком заполоненный иностранными артистами, к тридцатым годам советский цирк начал перестраиваться, все больше внимания отдавать отечественным силам. Нет, не только собранием редкостных документов и предметов циркового прошлого предстояло стать музею. С первых же дней своего существования он стал местом притяжения цирковых артистов, их своеобразным клубом... Кто только сюда не приходил!
Три человека по праву должны быть названы основоположниками музея. Об одном из них, о Василии Яковлевиче Андрееве, уже рассказывалось. Двое других – литератор и историк цирка Евгений Михайлович Кузнецов и, рука об руку с ним, Евгений Павлович Гершуни, в то время заместитель директора Ленинградского цирка.
Перегруженный служебными делами, Гершуни сравнительно редко появлялся в музее. Зато Кузнецов каждодневно.
Евгению Михайловичу не было и тридцати, но он был уже зрелым журналистом, пишущим о цирке увлекательно, глубоко знающим его специфику. Суждения его отличались строгой принципиальностью. Эрудиция поражала. Столь же удивительной была и работоспособность. Завершая капитальный труд, посвященный истории цирка, еженедельно рецензируя цирковые программы в вечернем выпуске «Красной газеты», – Евгений Михайлович находил время и для нужд музея: в частности, консультировал все периодические выставки (с помещением было туго, и они размещались в узком отрезке коридора под амфитеатром зала). И еще любил участвовать в тех беседах, что завязывались между артистами, приходившими в музей. Даже не столько участвовать, сколько слушать, вслушиваться... И здесь воспоминания охватывают меня с новой силой!
Я закрываю глаза и вижу, как входит в музей Кадыр-Гулям – Владислав Константинович Янушевский, основатель и руководитель аттракциона, вобравшего в себя народные игры Средней Азии: джигитовку на верблюдах, виртуозные прыжки с подкидной доски, стойки и пирамиды на движущейся по кругу арбе... Внешность Кадыр-Гуляма была атлетической. Недаром в Старой Бухаре, где подвизался он долгие годы, народ прозвал его «палваном», то есть сверхсильным человеком. Он и впрямь совершал на манеже богатырское. Например, принимал себе на плечи девять человек и выдерживал, даже шутливо встряхивал этот невероятный груз, лишь чуть шире – для надежности – расставив ноги... Литовец по происхождению, Владислав Константинович до того пропитался Средней Азией, что во внешнем своем облике ничем не отличался от ее сынов: полосатый халат, подпоясанный шелковым платком, тюбетейка на бритой голове, короткая борода, полукружьем обрамлявшая бронзово загорелое лицо, а в глазах хитроватая раскосинка.
Войдя в музей, степенно раскланявшись, Кадыр-Гулям располагался в кресле и ждал собеседника. Ждать долго не приходилось. Почти одновременно на пороге возникал второй непременный посетитель – Леонид Сергеевич Ольховиков, руководивший не менее известной в те годы труппой акробатов-прыгунов «Океанос».
Наружность Ольховикова также отличалась внушительностью. Как и Кадыр-Гулям наделенный могучей мускулатурой, Леонид Сергеевич умел по-особому, по-бодливому наклонять голову: будто заранее предупреждал о неуступчивости своего характера.
Так и на этот раз. Вошел и тут же разразился негодованием. Фырк-фырк! Никуда не годятся иностранные номера, присланные в Ленинградский цирк! Это ли не расточительство – тратить валюту на такие номера! Фасона хоть отбавляй, а честной работы на грош: ни одного по-настоящему сильного трюка!
Кадыр-Гулям пока лишь слушает. Он дает возможность Ольховикову выговориться, выкипятиться и только затем переспрашивает, плавным движением ладони оглаживая бороду:
– Другими словами, Леонид Сергеевич, ты считаешь, что при оценке номера прежде всего надо исходить из трюка, сильного трюка?
– А ты не передергивай! Совсем не то я имел в виду!– снова вскипает Ольховиков. – Само собой, не одними трюками отличается качество номера. Важна и подача. Гляди, как ребята мои себя подают в манеже. Работают строго, спортивно, без всяких штучек-дрючек!
– Не спорю, – наклоняет голову Кадыр-Гулям. – Это верно, у ребят твоих определенный стиль. Но разве только такой требуется цирку? Манеж – он ведь не монастырь. В одинаковой мере ему нужна и яркость, и многокрасочность!
– А кто же против? – подскакивает Ольховиков и, точно к свидетелю, оборачивается к Кузнецову: – Разве я против? Вечно ты передергиваешь, Гулям! Я сам за яркость. Однако – смотря какого она характера!
Они, возможно, препирались бы и дальше, но тут на пороге возник новый посетитель – Виталий Ефимович Лазаренко.
С того времени когда я оказался посредником между ним и Маяковским, Виталий Ефимович запомнил меня, при встречах одаривал улыбкой. Я же с прежней восторженностью продолжал следить за выступлениями замечательного клоуна. Да и не только клоуна. В пантомиме «Махновщина» Лазаренко с блеском играл роль батьки Махно, наделяя этот образ чертами резкого гротеска, разоблачая звериное нутро бандитского атамана. И еще в одном образе непревзойден был Виталий Ефимович. В дни октябрьских и первомайских демонстраций он в полной мере оправдывал звание «шута народа», глашатая праздничных колонн.
Еще издали кидалась в глаза фигура, высоко поднятая над шеренгами демонстрантов. Это был Лазаренко. В преувеличенно длинном пальто с огромными плошками-пуговицами, в таких же длиннющих брюках (они маскировали ходули), с рупором в руках, Лазаренко шагал по разукрашенным улицам и сам становился их удивительным украшением. Внизу – бок о бок с ходулями – музыкальные эксцентрики исполняли марш на трубах и барабанах. Они казались пигмеями в сравнении с Лазаренко: он взирал на окружающее с высоты чуть ли не второго этажа. Шел и раскланивался направо-налево, точно с каждым встречным был давно и близко знаком. Если заговаривали – не лез в карман за ответной шуткой. Как из решета сыпал остротами. И до чего же высоки были знаменитые его ходули! Иногда Виталий Ефимович даже задевал головой полотнища, перекинутые через улицу. Иногда, заглянув мимоходом в окно, укорял хозяйку: «Ишь, на стол успела накрыть. Чего же не приглашаешь?» Ну а если мальчонка, восторженно засмотревшийся на высоченную фигуру, выпускал из рук цветной воздушный шар – Виталий Ефимович приходил на помощь: ловко подхватывал шар на лету, возвращал малолетнему владельцу. Вот каким был он веселым и свойским – сын донецкого шахтера, гордый своей пролетарской родословной.
– Где же хозяин? Василия Яковлевича чего-то не видать?– справлялся Лазаренко, войдя в музей.
Здесь нужно сказать о второй специальности Василия Яковлевича Андреева. Военный в прошлом, он мастерски владел искусством фехтования и преподавал этот предмет в Театральном институте, находившемся на соседней с цирком Моховой улице. Подхватив под мышку длинный футляр со шпагами, Василий Яковлевич спешил из музея в институт. Вернувшись через час или два, он с такой легкостью и непринужденностью включался в общую беседу, будто знал наперед, о чем она.
Войдя, Лазаренко садился рядом с Ольховиковым и Кадыр-Гулямом. Складывал руки на коленях. Изображал на лице не то безразличие, не то отрешенность. Пауза. Долгая пауза.
– Что же молчите, Виталий Ефимович? – не выдерживал, наконец, Ольховиков. – Вы же на выходной день в Москву ездили. Быть не может, чтобы никаких новостей не привезли из главка!
– Это верно, кое-какие новости имеются, – невозмутимо отзывался Лазаренко. – К примеру, слыхал, что с будущего года решено отказаться от контрактации иностранных артистов!
– Слыхали? А я что говорил! – торжествующе вскакивал Ольховиков. И опять оборачивался в сторону Кузнецова:– Не подумайте, Евгений Михайлович, будто я вообще против иностранных артистов. Вовсе нет. Встречаются среди них настоящие – дай боже. Но ведь на одного такого дюжина шушеры приезжает к нам. Вот что обидно!
– Вполне согласен с вами, – откликался Кузнецов.
Воспоминания, воспоминания! Стоит мне снова закрыть глаза, как я вижу двух девчушек с белыми бантиками в завитых волосах. Незаметно проскользнув в приоткрытые двери, они прячутся в дальний угол. Отец у девочек строгий – Болеслав Кухарж. Каждое утро он репетирует с ними эквилибр на двойной проволоке. Но сейчас, после репетиции, Болеслав Юзефович отлучился из цирка, и девочки, воспользовавшись этим, забрели в музей. Впрочем, сюда привело их не только любопытство. Делая тайные знаки, они подзывают меня и дарят свои фотографии: собирая памятный альбом, я просил их об этом. На обороте одной карточки расписалась старшая, Марта: «Пять строк – одно желание: нас любить и часто, часто вспоминать!» Вторую карточку подписала шаловливая двенадцатилетняя Зоя: «Вам на память напишу то, что вы просили: только то, что захочу, – имя и фамилию!»
Милые девочки! Готовые вот-вот прыснуть, они наблюдают, как я читаю их по-детски округлые строки... Милые девочки! Я еще не раз их увижу – заслуженных артисток Марту и Зою Кох!
Множество артистов перебывало на моей памяти в музее: столько, что немыслимо всех перечислить. Сюда приходили музыкальные клоуны-сатирики Лео и Константин Таити – всегда заразительно веселые, готовые с места в карьер пропеть только что сочиненный куплет, сымпровизировать комическую сценку. Встречал я здесь и талантливого наездника-жокея Александра Сержа – большого любителя книг, посвященных конному жанру; придет пораньше, пока в музее тихо, и листает внимательно том за томом. Частым гостем бывал и раскатисто-громкий клоун Дмитрий Альперов – сын не менее известного в свое время клоуна Сергея Альперова, внук балаганного деда-зазывалы, поражавшего неискушенных зрителей глотанием горящей пакли.
Кстати, о балаганщиках. Один из них – древний старик, с трудом передвигавший ноги, – время от времени добирался до цирка. Дав старику отдышаться, Евгений Михайлович Кузнецов завязывал с ним беседу: хотелось бы, мол, узнать, чем особенно славилось ваше заведение.
– Ого-го! – хвалился балаганщик. – На Марсовом поле каждый знал меня. У меня на подмостках дама экстраординарная демонстрировалась. Такими пышными формами отличалась дама, что одновременно два самовара могла нести на себе – один на бюсте, другой, извиняюсь, на турнюре!
– Неужели? Поразительно! – поддакивал Кузнецов старику. – Ну, а блошиным цирком промышлять не приходилось?
– Как же, как же! Блошиный цирк тоже содержал! Ах, какая блошка, какая премьерша была у меня! Днем с огнем нынче не сыскать такую! Залюбуешься, как танцевала на проволоке!
По совету Кузнецова балаганщику был выдан аванс: ему заказали макет блошиного цирка. Вскоре этот макет появился в музее и вызвал всеобщий интерес.
Представьте себе ящик, в крышку которого врезаны смотровые увеличительные стекла: почему-то они назывались «морскими». Сбоку с двух сторон отверстия для рук дрессировщика. А внутри, на дне ящика, миниатюрная арена со столь же миниатюрным реквизитом: карета, в которую блохи впрягались цугом, едва различима пушечка (трудно поверить, но одна из блох несла службу канонира). И наконец, проволока-волосок, натянутая между спичечными мачтами: на ней-то, на этой проволочке, и плясала блоха-премьерша!
Непрерывной чередой шли в музей артисты разных поколений. Шли любители циркового искусства. Шли мечтавшие приобщиться к нему. Когда же при Ленинградском цирке была создана экспериментальная постановочная мастерская и ее все с той же неутомимостью возглавили Кузнецов и Гершуни – в музее и вовсе стало не пройти, не продохнуть. Но об этом, о постановочной мастерской, рассказ впереди.
Давние, давно прошедшие времена!
Все еще мне кажется, будто я слышу нежный шепот девочек, которым в будущем суждена большая артистическая слава. И сипловатый говорок Виталия Лазаренко. И спорящие до упаду, подзадоривающие друг друга голоса Кадыр-Гуляма и Океаноса. С утра и до вечера не закрывал музей свои двери. И жадно слушал, жадно вглядывался Евгений Михайлович Кузнецов, стараясь все сберечь в своей памяти.
Зимние дни скоротечны. Давно ли рассвело, и вот уже снова за окнами сгустились сумерки. Анна Яковлевна вновь зажигает лампу на конторке.
– Хватит, Аня! – говорит Василий Яковлевич. – Ты же устала за день. Хватит!
– А мне немного осталось. Хочется закончить регистрацию. Видишь, какое пополнение за один только день!
Наклонясь через плечо сестры, Василий Яковлевич заглядывает в толстую книгу:
– В самом деле! Интереснейшие материалы! Как щедро одаривают нас!
Снизу шум. Приближается час представления, зрителей впустили в зал, и они заполняют амфитеатр. И до начала, и в антрактах зрителям предоставлена возможность посетить одну из очередных выставок музея: «Хищники», «Искусство эквилибра», «Конный цирк».
Вот и последний звонок. Евгений Михайлович Кузнецов, лишь ненадолго, под вечер, покидавший цирк (возможно, ездил в редакцию газеты, чтобы условиться о ближайшей рецензии), занимает место в литерной ложе. Сегодня в программе новые номера, и критик следит за манежем с особым вниманием. Вскоре в ложе появляется и Евгений Павлович Гершуни. Тихонько справляется: «Ну как? Ваши впечатления?» Иногда оценки одинаковы, иногда возникает спор. Если же в этот вечер на манеже была яркая удача, после конца представления Кузнецов направляется за кулисы. Польщенный приходом такого гостя, Герцог сам ведет Кузнецова в артистическую гардеробную. И деликатно отступает назад.
Друг против друга стоят Кузнецов и артист. Неизменно подтянутый, элегантный, как бы озаренный праздничным отсветом только что закончившегося представления, Евгений Михайлович крепко пожимает артисту руку:
– Спасибо. Спасибо за доставленную радость!
Вот так начинался цирковой музей – в те годы еще единственный, самый первый в мире.
МЛАДШИЙ
– Это что за комбинация из трех пальцев? – прищурился Лазаренко.
– Какая комбинация? – вспыхнул я. – Какие пальцы?
– Но-но, ты не хорохорься. Ты толком объясни.
Разговор происходил за неделю до открытия выставки, посвященной искусству клоунады. Организация выставки была доверена мне, и я испытывал безмерную гордость. Еще бы! Первая самостоятельная работа в музее цирка!
– Вот ты и объясни, – повторил Лазаренко. – Чего ради притащил горшок с геранью, клетку с живой канарейкой да еще граммофон?!
– Что ж тут объяснять, Виталий Ефимович! – воскликнул я. – Этот раздел выставки называется: «Клоунада глазами обывателя». Сколько раз – в литературе, в театре, в кино – циркового клоуна изображали какой-то мелодраматической фигурой. Будто только тем и занят, что переживает за кулисами роковые страсти. Пора кончать с такой ерундой. Пора показать клоунаду как настоящее искусство, как один из главнейших жанров цирка!
Лазаренко выслушал меня терпеливо, но затем сказал своим по-обычному хрипловатым голосом:
– Ты зубы не заговаривай. Который раз спрашиваю: зачем все это притащил?
– Зачем, зачем! Не притащил, а сознательно выставил. Атрибуты обывательского быта помогут подчеркнуть.
– Ничего не помогут! – безжалостно перебил Лазаренко. – Далась тебе канарейка. Она же птица приятная, певучая. Да и герань – хоть не сравнить с хризантемой или розой – цветок миловидный. Вот что тебе посоветую. Цветок и птичку убери, а граммофон пускай себе действует!
– Действует? То есть как?
– Да так. Натуральным образом! Поезжай ко мне на квартиру в Москве. Письмо дам к сыну. Он для тебя пластинку граммофонную отыщет. Еще в пятнадцатом году фирма Пате репризы мои записала. Чуешь, насколько интереснее получится, ежели на выставке голос клоунский зазвучит!
Предложение это показалось мне заманчивым, и я поспешил к Василию Яковлевичу Андрееву. Он также воодушевился:
– Прекрасная мысль! Разумеется, вам надо немедленно отправляться! Для выставки это будет находкой, а потом. Не сомневаюсь, мы уговорим Виталия Ефимовича передать пластинку в дар музею. Да, вот еще что. Попрошу заодно зайти в цирковое управление, передать Александру Морисовичу Данкману отчет о нашей музейной работе.
Сборы были недолгими. Выехав вечером, я рассчитывал утром быть в Москве. Однако в пути настиг буран, снежные заносы то и дело задерживали поезд. Лишь под вечер, оказавшись в столице, прямо с вокзала я отправился в цирковое управление, и тут повезло: Данкман оказался на месте, принял меня без промедления.
Среди тогдашних цирковых деятелей Александр Морисович Данкман был фигурой примечательной. Воспитанник Московского университета, он еще в предреволюционные годы связал свою судьбу с артистами цирка, став юрисконсультом их первой профсоюзной организации. В дальнейшем вошел в правление Международного союза артистов цирка, а в советское время принял на себя многотрудные обязанности руководителя центрального циркового управления. Внешне Александр Морисович мог показаться человеком мягким и покладистым: невысокая фигура его отличалась округлостью, манеры – деликатностью, на моложаво-гладком лице играла приятная улыбка. Цирковые артисты, однако, не обольщались: с первых же шагов Данкман показал себя человеком не только опытным, но и требовательным, неуступчивым. За кулисами в равной мере его и уважали и побаивались.
– От Василия Яковлевича Андреева? – поднялся мне навстречу управляющий. – Отчет привезли? Как же, жду. Разрешите при вас ознакомиться.
Вскрыв пакет, стал читать – внимательно, неторопливо, по временам останавливаясь, перечитывая, делая на полях пометки.
Дочитал и спросил:
– Судя по отчету, вы готовите очередную выставку музея? Расскажите подробнее!
Я стал рассказывать, и прежде всего о том, что тогда казалось мне самым важным. На манеже советского цирка классических буффонадных клоунов все чаще сменяли злободневные сатирики, но зачастую их работе недоставало яркости, эксцентрической выразительности. На это-то мне и хотелось обратить внимание – на необходимость сочетания сатирической злободневности с богатейшими изобразительными возможностями классической клоунады.
– И вы уверены, что такое сочетание возможно, что оно не будет носить искусственного характера? – справился Данкман.
– Разумеется! – воскликнул я. – Взять хотя бы Виталия Ефимовича Лазаренко. Он сатирик, острый сатирик, и в то же время с успехом пользуется эффектным костюмом, броским гримом, гротескно подчеркнутым жестом!
Довод этот, как видно, пришелся Данкману по душе, и он улыбнулся:
– Виталий Ефимович – статья особая!
Тут-то я и рассказал о том втором деле, что привело меня в Москву.
– Вот как? Пластинка фирмы Пате? – заинтересовался управляющий. – Помнится, как раз в пятнадцатом году и началось мое знакомство с Лазаренко. Что ж, задерживать не стану!
Москва тех лет – конца двадцатых годов – во многом отличалась от нынешней. Еще не были проложены широкие магистрали, еще петляли деревянные улочки и переулки. А тут еще снег. Буран, задержавший меня в пути, не миновал и столицу. Высоченные сугробы, громоздясь повсюду, тормозили уличное движение. Наконец я добрался до дома Лазаренко. Поднялся по лестнице. Позвонил.
Шаги послышались из глубины квартиры. Веселый голос приказал: «Сиди спокойно, Марфа!» Отворилась дверь, и я увидел Лазаренко-младшего.
Было ему лет семнадцать-восемнадцать. Ростом повыше отца, тоньше фигурой, со светлыми, откинутыми назад волосами и чуть капризным рисунком вопросительно поднятых бровей, он был Лазаренко, не мог быть не кем другим: точь-в-точь такие же глаза – веселые, насмешливые, по-дерзкому куражные.
– Здрасте! – сказал юноша, скрестив со мной взгляд. – Вы, собственно, к кому?
Вместо ответа я протянул письмо.
– Никак от бати? Вот здорово! Батя наш переписываться не любит, но уж если написал. Что же вы стоите на лестнице?
Схватив за руку, он втащил меня в квартиру. Представился тут же:
– Виталий Витальевич. Сын своего отца. Так о чем же пишет батя? Так и есть – поручение. Слышишь, Марфа, – поручение к нам!
Только теперь я обнаружил, что нас в прихожей не двое, а трое. На плече у юноши сидела крупная белая крыса. Вцепившись лапками в плечо, она оглядывала меня розовыми глазками и при этом поводила жесткими усами, украшавшими остренькую морду.
– Вот она, моя Марфуша! – ласково проговорил Лазаренко-младший. – Владимир Леонидович Дуров подарил. Морока с ней, но как обидишь старика? Переходи-ка, Марфуша, к гостю.
Крыса оказалась ученой. Стоило услыхать ей команду «ап!», как, коротко пискнув, она перепрыгнула ко мне на плечо.
– Порядок! – оценил юноша. – Теперь займемся поисками. Должен предупредить: ералаш у меня – дай боже!
Действительно, комнаты (кажется, их было две) напоминали случайное, необжитое помещение. Вдоль стен громоздились кофры – огромные сундуки, способные без остатка вобрать в себя и гардероб и реквизит артиста. Мебель зато была выдвинута на середину комнаты. И еще бросалось в глаза обилие афиш, листовок, анонсов, летучек.
Пока я обозревал все это, Виталий Витальевич извлек из угла чемодан:
– Полюбуйся: в этой таре отец меня впервые на манеж доставил. В день своего юбилея. Вышел с чемоданом, раскрыл на середине манежа, а я оттуда – прыг. И все как уотца: костюм,хохолок, шапочка. Ладно, Марфа, не мешай нам больше!
Крыса и тут проявила послушание. Спустившись на пол, шурша голым хвостом, она исчезла в картонной коробке, на которой крупно было написано: «Марфин посад».
Мы принялись за поиски, и Виталий Витальевич продолжал возмущаться квартирным беспорядком.
– Но кто же виноват? – остановил я его. – Почему не приберешь?
– Я? Да ты с ума сошел! Мне тренироваться надо! Как сквозь землю провалилась пластинка. Нигде не могли отыскать – ни в шкафу, ни в кофрах, ни на полках. Пришлось, притащив стремянку, лезть на антресоли. Испустив жертвенный вопль, Лазаренко-младший исчез в их пыльном нутре, я держал его за ноги, ноги извивались, и наконец – сквозь чихание и чертыханье – послышалось:
– Урра! Уррра!
Пластинка оказалась поношенной, поцарапанной, но именно той, какую мы искали. Тому порукой был фирменный знак Пате: собака, прильнувшая ухом к трубе граммофона.
– Давай послушаем, – предложил сын своего отца. – Там, на антресолях, и граммофон имеется. Интересно же послушать батю!
Сказано – сделано. Извлекли граммофон, обтерли от пыли. И в этот момент.
– Никак звонок? Кто бы это мог быть?
Не ожидал я вторично в этот день встретиться с Александром Морисовичем Данкманом. Все так же любезно улыбаясь, он вошел в комнату и потер пухлые руки:
– Успели отыскать? Шел как раз мимо и подумал —
зайду, удостоверюсь.
Не изменяя всегдашней невозмутимости, Данкман опустился в кресло, принял удобную позу, прикрыл глаза ладонью и кивнул:
– Послушаем! Заводи!
Что и говорить, пластинка пятнадцатого года техническим совершенством не отличалась. Да и репризы тех времен ушли в безвозвратное прошлое: мздоимство чиновников, купеческая алчность, самоуправство городского головы. И все же пластинка была удивительной. Сквозь шип и треск мы слышали голос молодого Лазаренко, его раскатистый смех. Мы оказались у истоков того искусства, что затем, окрепнув, обрело еще большую гражданскую силу.
Пластинка умолкла. Данкман с чувством сказал:
– А теперь прыжки. После этих реприз Виталий Ефимович переходил к прыжкам, да еще каким: через верблюдов, через слонов, через строй солдат с примкнутыми штыками. Слышишь, сын?
Лазаренко-младший отозвался кивком, но тут же вскинул голову:
– Я ведь тоже, Александр Морисович. тоже кое-что умею!
– Ой ли?
– Хвастать не буду. Могу показать.
Час был поздний, но управляющий цирками не стал возражать. Начался неожиданный для меня просмотр.
Достав из буфета стопку тарелок, юноша приступил к жонглированию, и тарелки, взлетая высоким каскадом, все до одной возвращались к нему в руки.
– Убедились, Александр Морисович?
Данкман в ответ лишь справился:
– И это все?
Лазаренко-младший лег на диван, кинул вверх диванный валик, ловко принял на ноги, стал крутить волчком.
– Теперь убедились?
Данкман и теперь ограничился коротким:
– И это все?
Самолюбиво сверкнув глазами, Виталий Витальевич резко оттолкнулся, стал на руки, на руках, безукоризненно соблюдая стойку, обошел комнату, а затем, перенеся тяжесть тела на одну руку, вытянув другую параллельно полу, замер в трудном балансе.
Это было здорово, я захлопал, но Данкман покачал головой:
– Эх, Виталий Витальевич, неужели до сих пор не понимаешь, как далеко тебе до отца?! Кое-чем ты овладел – не стану спорить. Но отец твой – он владеет самым трудным и важным. Он словом владеет, да еще как, да еще с каким жаром, какой меткостью! Вот о чем тебе надо поразмыслить. Ты поразмысли, а я пойду!
И повторил, попрощавшись, с порога:
– Драгоценно – иначе не скажешь, именно драгоценно владеет словом своим Виталий Ефимович!
Проводив управляющего цирками до лестницы, Лазаренко-младший покачал головой:
– Штучка! И всегда ведь такой. Ровный, обходительный, голос не повысит, а на поверку – кремень!
– Считаешь, что несправедлив? – спросил я.
В ответ глубокий вздох:
– Да нет. Уж если по совести догонять и догонять мне батю!
Ночевать мы устроились рядом, на диване. Сна, однако, не было, и проговорили мы до рассвета. О чем? Мы находились в том счастливом возрасте, когда не занимать дерзких планов и все они кажутся исполнимыми. И даже капель, забарабанившая утром по домовому карнизу, показалась нам предвестием близкой весны и всего наилучшего, что должна она с собой принести.
Лазаренко-младший в дальнейшем достойно продолжил путь отца. И хотя жизнь отпустила ему обидно короткий срок – прожил он всего тридцать шесть лет, – Виталий Витальевич стал признанным артистом, уверенно владел многими цирковыми жанрами, и прежде всего – по примеру отца – острым словом политического клоуна. С особой силой звучало это слово в годы Отечественной войны.
Не знаю, как дальше сложилась судьба белой крысы Марфы. Клетку с канарейкой с выставки я убрал. Убрал и горшок с геранью. Зато граммофон поставил на самое почетное место, и он исправно трудился с первого и до последнего дня выставки, донося энергичный, задорный, заразительно веселый клоунский голос!