355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фадеев » Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии » Текст книги (страница 4)
Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 22:00

Текст книги "Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии"


Автор книги: Александр Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

– Дочка у тебя с уросом, – сказал Антон Жмыхову. Каня сердито метнула на него глазом.

– Ну и девка, ей-богу!.. – восхитился он искренне.

Были у этих людей на ладонях твердые, как железные заклепки, мозоли. Когда хватались руками за чертово дерево, не лезли в кожу шипы.

Спустя полчаса перебрались через гребнистую Улахинскую матеру. Раздвинув ивняк, высунулись на водную гладь долины. Здесь вода шла много тише и шест доставал до дна. Торчали из воды разбросанные по пади рощицы, перелески, холмы, и на холмах густо, как вши, копошились люди.

На ближайшем холме замахали руками. Закричали о чем-то радостно и бестолково. Народ схлынул на одну сторону к лодке. Задние, обезумев, полезли на передних. Сухую и растрепанную бабу столкнули ненароком в воду. Грязная юбка вздулась пузырем, и баба зашлепала руками по воде, как кутенок. Ей подали сапку и, сочно ругаясь, вытащили обратно.

Сажени полторы не доезжая берега, Жмыхов задержался.

– Эй!.. Осади назад! – крикнул в толпу. – Много лодок идет – всех успеем!.. Эй! Вам говорят, што ли!

Никто не слушался.

– Кому-нибудь слезти придется – порядок навести.

– Давай я! – вызвался Дегтярев.

Плоскодонку подвинули ближе. Оттолкнувшись ногами от днища, Антон прыгнул прямо в людскую кучу. Суденышко рванулось в сторону и закачалось.

– Осади назад!.. Раздайся!.. – закричал Антон, радуясь случаю расправить глотку. И, упираясь в грудь толстой бабе, совсем весело: Задницей нажимай, тетка! Эх, вы-ы!

Ему удалось оттиснуть толпу немного назад. Лодка причалила. Бестолково, по-овечьи копошились на маленьком островке люди. И потому, когда отсчитывал Дегтярев восемь человек в лодку, казалось Кане, что отбирает он из собственного стада испуганно блеющих овец. Потный волосатый мужик старался из середины протиснуться к лодке. Он грозил Дегтяреву кулаком и кричал, обливая слюной сивую бороду:

– Куда баб отбираешь?.. Мужиков в перву очередь бери!.. Хлеба пропали, ежели мужики перетонут! С баб кака корысть?

– Вот мы тебя последним, – мальчишески злорадствовал Дегтярев, – а то и совсем бросим. Поорешь петухом – глотка здоровая.

Из ивняка одна за другой выскакивали в долину остальные лодки. На передней в солдатской форме Неретин.

– Поехали! – командовал Антон, перебравшись на свое место. – Ну-ка, девка таежная, приналяжь! – Веселыми полевыми вьюнами голубели у парня глаза, и от глаз тех, должно быть, играло голубем Канино сердце.

И снова вздувались у людей шеи, мокли рубахи, трещали в руках суставы, и снова горела вокруг лодок, переливалась жаркими расплавленными руками полая вода. Был весь день беспрерывной сменой людей и воды. От той смены рябило в глазах. От весел саднили плечи.

Когда поздно ночью причалили на отдых к фанзе у Тигровой пади, сказал Жмыхов:

– Уснем, ядрена вошь! Потому заслужили. Ясное дело.

И старый Тун-ло, вытряхнув в трубку остатки табаку, тоже сказал два слова – два слова за весь день! – раздельно и веско:

– Большая… работа…

Фанза набита людьми, как гольянами отмель. Спали и на воле, около костров. Огни виляли на темных водяных струях языками расплавленной меди. Заливала их сине-перая рябь волн – не могла залить.

Под черетяной крышей, в шуршащей загадочной темп крепко обхватил Антон Каню. И, чувствуя, как взыграло под рукой густыми таежными соками тело, о длинные Канины ресницы ожег два раза губы… А когда рванулась, был он уже далеко и из темноты кричал лукавым молодым баском:

– Не бойсь, девка! Не малая уж! Замуж выдади-им!

Весел и легок был смех. Бежал по струям, не тонул, обгонял воду.

5

Более суток, заглушая боль, метался Неретин по разгульным улахинским водам.

Более суток резал распаренный воздух его четкий солдатский голос, и все это время обливались потом, не щадили сил остальные гребцы. Звездным вечером Петрова дня свезли на незатопленную заимку деда Нереты последнюю партию. Мертвецами упали в колючее прошлогоднее сено, законопатив ржавые щели омшаника богатырским храпом.

В полночь Неретин вскочил. Усталой сонной походкой пошел к навесу. Вытащил старую дедову долбянку и, превозмогая ломоту в костях, спустил ее на воду. Выбрал самое легкое и крепкое весло. Сильно стиснул зубы, толкнул веслом от берега и, тихо качаясь на волнах, поплыл книзу.

Загадочно шипели под лодкой лиловые воды. Широкими плавными струями бежали за кормой. В их темной глубине веселыми зрачками огней мигали звезды. И с каждым взмахом быстрели у Неретина руки, сгонялась с мышц усталая ржавчина, и мысль – перелетная птица – бежала далеко вперед, через разъедаемые водою поля.

Не помнил, как обогнул забоку у речного колена и вылетел на бурливую стрежу. Не помнил, как все ниже и ниже сносило челнок, все дальше и дальше от цели – в черный пролом улахинских сопок. Очнулся, когда заскрипела под днищем земля и злобный собачий лай понесся с берега. Быстро сообразил: "Хутор Нагибы". Проковылял несколько сажен по воде.

– Пошла вон! – прогнал собаку суровым окриком.

Долго и настойчиво барабанил в дверь.

– Кой леший ломится? – глухо прошипело за дверью.

– Открой, свои!

– Хто свои?

– Неретин.

Сыро закашляла дверь, и из темноты сеней вывалился на порог черный мохнатый ком получеловечьего, полузвериного мяса.

– Какой водой али ветром? – хрипнуло из беззубой ямы. В густой медвежьей поросли дико вращались желтоватые белки.

– Водой, мил дед, водой… Дай, друже, лошадь. Завтра с племянником пришлю.

– Куда без дороги на ночь глядя?.. Ночуй. Чаю согрею. С медом, елова шишка, с медом…

– Не могу, ей-богу…

– А то ночуй?

– Нет, нет. Не могу.

– Твое дело. Кому бы другому, а тебе дам. Дам, дам…

Седлая лошадь, Нагиба долго возился в сарае.

– Прощай, елова шишка, – сказал напутственно. И хотя Неретин уже не мог его слышать, долго хрипел вослед: – Держись, мил друг, осинником. Осинником держись, осинником…

6

Таяли над сопками звезды. Хлестал по ногам свежий росистый осинник. Все вперед и вперед, неумело прижавшись к луке седла, рвался синеглазый Неретин. Ходили под ногами крутые лошадиные бока. На них мешалась с росой липкая, мыльная пена. И ядреный лошадиный фырк, оставаясь позади, долго бродил по кустам – не гас.

Когда забрезжил рассвет, заиграли пастухи, бабы погнали на пастьбу к сопкам коров, ворвался Неретин в село. Серым комком на исхлестанном лошадином крупе промельтешил по улицам и у крашеного аптечного крыльца, вспугнув полусонных кур, круто осадил лошадь.

Аптечная служительница в калитке протяжно звала теленка:

– Тялу-ушка, тялу-ушка!.. Сех… се-ох… се-ох!.. Иди сюда, про-орва!..

Увидела Неретина, метнулась к нему и зачастила быстро певучим бабьим бисером:

– Иван Кириллыч, батюшка, родно-ой… Скончалась Григорьевна-то, скончалась… ночью вчерась, роди-имый…

В охотку побежали из глаз дешевые старушечьи слезы. Потекли не нужные никому по желтой морщинистой мякоти.

Глава девятая

1

В те дни и ночи непривычно быстро сменяли друг друга дела. А сами дни и ночи бежали, может быть, быстрее дел.

Одной такой ночью народился на многоглазом небе сладкоросый, травяной и ячменный месяц июль. Был он узкий, светло-желтый и сочный, как тоненький ломтик китайской дыни. И, должно быть, к его крестинам вошла в берега Улахэ.

Жарким июльским днем, спустившись ниже речного колена, вытаскивали мужики из-под гальки толстый стальной трос от парома. А вечером прискакала из Спасск-Приморска первая почта и привезла Неретину писульку. Были у почтаря черные от спелой черемухи губы. После воды черемуха зрела буйная и густая.

В правлении заседало волостное земство.

Твердый и угловатый почерк письма разобрал Неретин в перерыве.

"…События в Питере, как видишь, развиваются. Наш комитет раскололся. Меньшевики теперь отдельно, мы отдельно… В Спасск-Приморске создалась наша группа. Съезди, познакомься…"

Подписано было четко и просто, без закорючек: "Продай-Вода".

2

Дома старый Нерета починял снохам лапти. Руки привычно вдевали лыко, а голова думала совсем о другом: об убытках от разлива, о том, что плохо роятся пчелы, о больном старшем внуке, об единственном оставшемся в живых сыне. Когда думал о сыне, впервые рождалось в душе любовное, горделивое чувство. И потому ухватил Нерета бежавшего мимо трехлетнего внука за пузо и нарочито важно сказал ему:

– Иван-то, дядя твой, заседает… – Тона, однако, не выдержал и, щелкнув парнишку в пуп, весело крикнул: – Эх, ты-ы, пузырь!..

Иван вернулся поздно. Был он сухой и строгий в последние дни и, разговаривая с людьми, уже не бросался веселыми: "Понял?.. понятно?.." Хрустел у Ивана в кармане свежий, только что написанный секретарем земской управы черновик протокола.

Слушали

1. О мероприятиях по борбе с будущими голодающими.

Постановили

У ково остался хлеб сбору 14 году и ранее свести в обчественные амбары употребить в засев будущево года. Мельницу и хлеб гражданина Шипова Вавилы канхисковать. Лавочку Капая, а также денежные суммы канхисковать. На слободные коперативные и кредитнава таварищества деньги, а также сумы Капая снарядить абоз за хлебом в Спасское.

Слушали

2. Ково послать старшим абоза.

Постановили

Направить приседателя Неретенку Ивана по личному желанию онова самово.

Дед Нерета бросил лапти.

– Каки, детка, новости будут? – спросил, ухмыляясь.

Иван в упор посмотрел на отца. Сурово сказал:

– Хлеб ваш четырнадцатого года и ранее – в общественный амбар… Земство постановило.

– То ись как? – переспросил дед. – Мой самообстоятельно, лиже-ча всех?

– Всех, у кого есть. Завтра сход будет. Утверждать постановление для нашего села.

Стоял над дедом не сын, а председатель земской управы. Сандагоуская власть. Когда чувствует власть силу, вид у нее бывает совсем особенный. "А раньше говорил, моего не заберут", – подумал Нерета с легкой горечью.

Ложась спать, он долго думал: ждать ему сходки или свезти хлеб утром. Так и уснул, не решив.

3

Ночью на душистом сеновале темно и пусто.

Давил Неретина прогнивший тес крыши, не давал уснуть. И звонкое июльское небо в щелях не утешало, не грело. Вместо неба смотрели на председателя с тоской и любовью большие карие глаза фельдшерицы.

И от глаз тех, от собственной тоски и любви – без сна и без слез метался на сеновале Неретин, одинокий сизо-перый голубь…

4

Мысли деда Нереты пришли в полную ясность, когда, выглянув утром в окно, увидел играющих во дворе вихрастых белоголовых внучат. Двое, извиваясь на земле, изображали утопающих. Остальные, забравшись на грязные свиные корыта, вытаскивали первых шестами.

– Играют, – сказал Нерета любовно. – А мне чо, более других надо, чо ли?.. Лишь бы им хватило…

Нахлобучил по-хозяйски шапку и вышел во двор.

– Степка! Тащи ключи от амбаров!.. А вы телегу снарядите. Живо-о! Будя рубахи мазать.

В амбаре сухо и душно. В просторных закромах золотится пшеница. Хлеб у Нереты с тринадцатого года.

Копнул ржавой рукой самое старое зерно. Чуть слышно потянуло прелью.

– Вот оно чо делается, а?.. – И решительным гребком наполнил полнозерной крупой первый совок.

– Ровней держи мешок, детка! Батька тебя твой так учил, чо ли?..

Из потревоженного хлеба тянулась под крышу легкая ароматная пыль.

А через час, вздуваясь туго набитыми мешками, поползла к общественному амбару первая подвода с хлебом.

Золотистый играл в проулках июль-суховей. Резвился по крышам – душистый и жаркий. Тем золотистым июлем зрела за Иваном Неретиным неуемная мужицкая сила. Зрела потому, что кончиком земляной души – может быть, совсем по-особенному, по-своему, по-мужичьи, – но понял старый Нерета, какая задача стоит перед его сыном.

5

На сходке длиннобородый сельский председатель говорил:

– Придется обсудить спервоначалу нащет выгону. Потому, Никита Гудок жалился…

– Чево там Никита Гудок! – кричали мужики. – Все знаем!.. Корова с пастьбы, а у ней вымя пустое. Не выгон, а горе!..

– Пасту-ух, мать его за ногу! Не насчет выгону, а пастуха к хренам!.. Так судим.

Шевелил длинную председателеву бороду жаркий июльский ветер. Председатель жмурил от солнца глаза и говорил, смеясь:

– Цыц, ну-у!.. Эта спервоначалу. Потом имеется постановление волостного земства насчет того, кака, к примеру, помочь будет в смысле голода. – Он покосился на сидящего рядом Неретина. – На этот предмет пояснит Иван Кириллыч, а также в смысле лавки и мельницы…

На сходке, в сторонке у орехового куста, стоял Жмыхов.

– Много тут разговоров, – сказал Кане, зевая, – большое село, ясное дело.

Посмотрела Каня в желтозубый отцовский рот и тоже зевнула.

– Домой нам, дочка, пора – вот што…

Рядом с Каней – Дегтярев. У Дегтярева голубой глаз, цвета дальних сопок. Такой глаз не палит, не жжет, а тянет, как омут. И потому сказала Каня отцу:

– Вода еще велика. Коли омута большие, не больно уедешь.

Жмыхов увидел в толпе дырявую поповскую шляпу и, раздвигая мужиков большим костистым локтем, полез к отцу Тимофею.

– Ладно, – говорил председатель, – ежели Микиту уволим, кто скот будет пасти?

– Назначить Горового Антошку, – решительно настаивал Евстафий Верещак.

– Ох, быстрый какой! – рассердился Горовой. – Чай, я косец, а не пастух… Вот ежели у тебя маслобойню отнять, дак ты, окромя в пастухи, никуды не способен!..

– Хо-хо-хо… Хе-хе… – дробно и стукотливо, как телеги на деревянном ходу, затарахтели мужики. – Што верно, то верно… Поддел…

6

Было Кане на сходке скучно. Вспомнилась ей далекая красавица Нота. Резвятся там на песчаных отмелях серебряные гольяны. В ключевых устьях у карчей настороженно спят пятнистожабрые лини. Медленно помахивают густоперыми хвостами.

Ее потянуло домой. Она сильно выгнулась, расправляя члены, и снова зевнула.

– Пойдем… куда-либо… – тихо сказал Дегтярев.

– Пойдем, – промолвила она, почти не думая.

Они пошли рядом. Рука Дегтярева выше локтя касалась ее плеча, но Каня не отстранялась.

– Болтают, болтают… Ну их к лешему, – говорил Антон добродушно. – А ты, наоборот, молчишь. Скажи, отчего глаза косые?

– В мать, – ответила она коротко.

– В какую такую мать? Матери разные бывают. Твоя, как видно, корейка?..

– Нет, русская. Это така порода – забайкальская.

– Вон оно што-о!.. – обрадовался Антон неизвестно чему. – А я полагал, што корейка…

Остывали на Каниных веках вторую неделю и не могли остыть два жарких дегтяревских поцелуя. Вспоминая их, вздымалась на дыбы наливная девичья грудь и в монгольских глазах бродило, разбрасывая искры, молодое вино черного таежного винограда. Пил вино Дегтярев правым голубым глазом, пьянел от каждого глотка, и не утолялась, а росла жажда.

– Пойдем реку смотреть, – сказал Кане чужим голосом.

Она чуть вздрогнула и остановилась. Непонятно заострились и сузились глаза. И верный друг – инстинкт, что ходит по тайге со всяким человеком и зверем, сказал ей слово, как уколол иглой: "Опасно…"

Когда чует таежный человек опасность, – не бежит. Опасность сзади страшнее, чем спереди.

– Пойдем! – сказала Каня.

Они свернули в забоку и молча зашагали по твердой высохшей после разлива дороге. С боков медленно выправлялась, вылезала из-под песчаных и галечных наносов июльская густосочная трава. Трещали неумолчно под листом желтобрюхие циркачи. Был их стрекот гульлив и зноен, как июль.

– Увиваются за тобой в Самарке парни-то, не иначе, – сказал Антон с сожалением.

– За мной, не за тобой! – усмехнулась Каня. – Плакать тут нечего… Ей захотелось уверенно и твердо, по-отцовски, добавить: "Ясное дело!"

– Поди, уж не одного курильщика извела, а?..

– И то дело наше.

Гулял по дегтяревским жилам мужской нетерпеливый задор, а у Кани с каждым ответом голос – осторожней и суше.

В лесу сквозь черемушный лист устилало солнце дорогу золотым кружевом.

– Кого любишь? Скажи! – спросил Дегтярев прямо.

У Кани под кофтой настороженно застукало сердце. Еще острей и уже стали глаза, и захотелось сильно, как на охоте, стиснуть ружье. Но ружья не было, и пальцы мягко скользнули по ладоням.

– Глянь, кака черемуха! – сказала она неожиданно. – Бежим нарвем, ну-ка!..

Круто рванулась в сторону, как спуганная олениха, и, с треском ломая кусты, побежала в чащу. Дегтярев ринулся вдогонку. Вздымалась с кустов нанесенная водой мелкая песочная пыль. Серой мукой засевала лицо, скрипела на зубах.

– Возьму! – кричал Антон. – Не уйдешь!..

Каня молча рвалась через кусты, цепляясь за ветки вырвавшимися из-под шапки косами. Короткая юбка взбрасывалась на бегу, и Антон видел мельком точеные загорелые ноги выше икр.

– Возьму-у!.. – летел по кустам, наполняя забоку, сильный басовитый рев.

Так выбежали они на поляну, где находились когда-то дровяные заготовки, а теперь торчали только обомшелые пни да редкие нетронутые кусты черемухи. Перебегая от одного к другому, Каня споткнулась и упала. Знакомые руки придавили ее к земле, не давая подняться, и к раскрасневшемуся лицу склонилось возбужденное и потное лицо Дегтярева. Песочная пыль осела в складках грязными полосами, но по-прежнему лукав был и смел мучитель-глаз, цвета дальних сопок.

– Возьму, – уверенно прошептал глаз, голубой мучитель.

Обидным, тяжелым и ненужным показалось с непривычки мужское тело, а верный друг, что ходит по тайге со всяким зверем и человеком, закричал о какой-то непонятной, небывалой опасности. Каня схватила Антона за воротник и с силой дернула в сторону. Воротник оборвался с куском прелой рубахи, обнажив левое плечо до локтя. Столкнулась с целомудренной девичьей боязнью мужская упрямая и бесстыдная сила. Каня почувствовала, как жесткие руки насильно, не спросясь, полезли в заповедные места, и в то же мгновение крепко вцепилась зубами в обнаженное плечо Дегтярева…

Это длилось несколько секунд, не более, но она явственно ощутила на зубах ржавый и солоноватый вкус крови. Мужское тело обмякло, и над ухом послышался глухой задержанный стон. Тогда она разжала зубы и, вскочив на ноги, стремительно помчалась в кусты.

Морщась от боли, Антон приложил к укушенному месту оторванный клок рубахи и сел. "Все-таки не закричал, – подумал не без гордости, – да и она пощады не просила…" Где-то совсем необычно шевельнулась злоба и тотчас же угасла. Он встал и, пошатываясь, вышел на опушку. Долго и тщательно присматривался и прислушивался по сторонам. Не видно, не слышно.

– Эй! – крикнул, превозмогая боль.

Ответа не последовало.

– Ну, и катись… – сказал он с любовью и восхищением.

Глава десятая

1

На сходке по кочковатым головам мужиков прыгали короткие рубленые слова Неретина. Раздвигали они плотно сшитые черепа и согласно укладывались внутри, как мелкие, хорошо колотые дрова.

А когда Неретин кончил и сельский председатель, расчесывая рукой льняную кудель бороды, сказал:

– Подымай правую руку, которые согласны! – выросла над сходкой густая, мозолистая и корявая забока.

Митька Косой, присяжный запевала, с трудом протискался к Харитону.

– Слышь, голован, – сказал вполголоса, дернув его за рубаху.

– Ну? – обернулся Кислый.

– Моя ведь правда…

– В чем?

– Да Марину-то… Пропили седни Вдовины мельнику, ей-богу…

Жидкие Митькины плечи судорожно сжались острыми клещами длинных Харитоновых рук.

– Откуда ты знаешь? – спросил Харитон глухо.

– Только што сестра сказала. Она у ей была. Лежит девка в амбаре и ревет. – Митька поковырял в носу указательным пальцем и, не найдя ничего утешительного, добавил строго: – В воскресенье свадьба, во как!

Были у Харитона всегда прямые, грубые, топором тесанные мысли. И первая мысль, которая пришла ему в голову, была – пойти и убить мельника. "Чего ей за гнилым пропадать", – подумалось жестко. Однако эта мысль быстро отпала. Он знал, что его или арестуют, или расстреляют самосудом, а на поддержку Неретина в таких делах нельзя было и рассчитывать.

Тогда он бросил сходку и быстрым развалистым шагом пошел к Марине.

2

На неогороженном дворе Вдовиных стояли только две постройки: изба, похожая на голубятню, и маленький, на тоненьких ножках, амбарчик. Харитон тяжело перешагнул полусгнившие ступеньки амбара и решительным толчком отворил дверь.

В душной полутьме, на грязном тряпье, уткнувшись лицом в подушку, лежала Марина. Она не обернулась и вряд ли слыхала, как он вошел. Он остановился у порога и долго молча наблюдал за ней.

Марина уже не плакала или, вернее, не могла уже плакать и лежала тихо, без движения, почти не дыша. Источились горькие думы о собственной судьбе, о Дегтяреве, о мельнике, осталось только переполнявшее душу и тело безмерное, дошедшее до последней черты отчаяние.

Харитон на цыпочках подошел к ней и, опустившись на корточки, положил ей на голову большую черную руку. Она вздрогнула и, посмотрев на него, ничего не сказала. Похоже было, что нисколько и не удивилась его появлению.

– Слышь… Марина!.. – сказал Харитон, насильно вытягивая застревающие в горле слова. – Гнилой он, и сволочь… мельник-то…

Она ничего не ответила, но он не продолжал, ожидая, что она догадается, о чем он хочет говорить. Марина не догадалась. Тогда он взял ее за руку и более твердым голосом сказал:

– Уж лучше тебе за меня пойти… Конечно, белого хлеба у меня нет, черный тоже не всегда бывает… Зато здоров.

Марина не понимала как следует, о чем он говорит, но звук его голоса напоминал ей Дегтярева. Она снова упала головой в подушку и заплакала, по-детски, неглубоко и часто всхлипывая.

– Не нужно плакать, ну! – крикнул Харитон сурово. – Не время!..

И только от его крика она осознала наконец, в чем дело. Тычась носом в подушку, заплакала еще горше и жалобней.

– …Сговорена… уже… с попом… сва-адьба… – проступили сквозь плач и всхлип дрожащие и мокрые, лишенные всякой надежды слова. – Свез уже… отцу Ивану… муку… Вавила…

– Черт с им, с попом! – вспылил Кислый. – Дура ты, вот што! На кой ляд нам поп?.. Сама гнилая будешь, дети – пойми!.. Не до попа тут!..

Не привыкшая думать, в куски разбитая горем, Марина только на одну секунду попыталась представить, как отнесется к ней, невенчанной, село. Ей вспомнилась брошенная прошлый год землемером высокогрудая Палага, затравленная пьяными бабами на пыльных перекрестках и утопившаяся в омуте у речного колена. И оттого, что невыносимо противным и страшным было распухшее, изъеденное сомами и раками тело Палаги, не нашлось в простой Марининой голове сил, чтобы переступить неумолимый, веками признанный закон.

– Нельзя… – сказала она тихо.

– Подумай!

Харитон сидел на полу и ждал. Сидел долго: час, может быть, два. Желтый солнечный платок у растворенной двери передвинулся к противоположному закрому, а он все ждал.

Марина перестала плакать и молча лежала на тряпье. Из-под грубого холщового платья торчали неживыми обрубками ее босые грязные ноги.

– Слушай, – хрипло сказал Харитон, – а если я найду такого попа, что повенчает… со мной?..

– Не найдешь, – ответила она безнадежно.

– А если найду?

– Сам знаешь, чего спрашиваешь!.. – крикнула она истерически.

Он резко вскочил и вышел на улицу. Несколько секунд Марина слышала, как хрустели под тяжелыми ступнями разбросанные по двору щепки.

3

В этот день казались Кане люди опаснее зверей. И на пришедших только что со сходки отца Тимофея и Жмыхова она тоже взглянула с недоверием. Но было у лесника все такое же впалое лицо, с отросшей за поездку рыжеватой бородой, и по-прежнему шутил лукаво и смеялся священник. Разве только от жары больше обычного налился кровью поповский мясистый нос и сиял и лоснился от пота.

– Ну, так как порешим? – грузно отдуваясь, спросил поп Жмыхова.

– Так уж порешили. До вечера мы, ясное дело, управимся. Десять пудов муки своей свезу в обчество. Постановление!.. Хоть и не нас касается, а все-таки везти домой всю неудобно.

– По холодку и грянем, – согласился отец Тимофей. – Ночи теперь месячные. Гляди, к утру до Кошкаровки доплывем.

Он ушел, звучно сморкаясь в подрясник.

4

Когда прибежал Харитон домой, сидел отец Тимофей на толстом обрубке дерева и, подвывая под нос что-то веселое, чинил свои уже не менее ста раз чиненные сапоги. Разбирался поп в дратве чище Евангелия.

Выслушав сбивчивые пояснения и просьбы Харитона, он удивленно развел руками.

– Вот так де-ело! – протянул басисто. – Видна, как говорится, птица по полету, а добрый молодец по соплям. И охота тебе венчальную комедь отламывать, а?

– Так не идет без венца, пойми! – горячился Харитон.

– А мельника думаешь с носом оставить? Отняли, мол, мил человек, у тебя мельницу, дак на тебе вот эдакий нос?..

Отец Тимофей приставил к своей луковице желтую руку и, выпустив из межколенья сапог, залился безудержным басовитым хохотом.

– Брось ты! – сказал Харитон грубо. – Мне не до смеху…

– Ну и дурень! В твои годы я тоже большой чудак был. Бывало, Маруся, псаломщикова дочка: "Пойдемте, Тимоша, впроходку!.." Я так и таял. А кончилось впролежку. Теперь моя жинка – вона!..

Харитон схватил попа за плечи и, притянув к себе, сказал сдержанно:

– Ты… со мной теперь не шути… понял?

Был отец Тимофей по-прежнему спокоен и весел, только в черемушных глазах появилась маленькая серьезность.

– За эдакие делишки, нападение то ись на священную особу, при старой власти напороли бы тебе, паря-зараза, кой-какое место. Теперь, конешно, ты можешь меня и убить… – И, переходя внезапно на совершенно деловитый тон, забубнил отец Тимофей: – Доставай двух свидетелей, кралю под мышку – и в часовню, что в орешнике на отлете. Я там буду.

– Ночью надо, – сказал Кислый, – а то ежели увидят…

– До вечера надо, – обрезал поп, – потому уеду с сумерками…

Харитон бросился к выходу.

– Стой!.. Раздобудь пару колец да захвати бумагу и чернила. Я хоть уеду, а бумага останется. Церковной печати у меня не имеется, так потом в волости заверишь…

Оставшись один, отец Тимофей взялся за сапог. Работа, однако, не клеилась. Потертая подошва стояла с куском гнилого верха и, ощерившись гвоздями, смотрела на попа ехидно и злобно, по-щучьи.

– Жизнь тоже! – сказал он неизвестно по какому поводу.

5

Отягченная росой, жалась к земле новая июльская трава. Звездным вечером шли от земли густые и пряные соки. Одинаково дышали ими влезшие под небо кедры и пресмыкающиеся у их подножий мхи. В темных берлогах вбирало их всеми порами шерстистых тел угрюмое зверье.

В насыщенном парами воздухе далеко разносился ленивый стук тележных колес. Гаврюшка правил лошадью, а Жмыхов с отцом Тимофеем и Каней шагали рядом с телегой.

…Исаия, ликуй,

Кого любишь – поцелуй…


игриво напевал отец Тимофей.

Ползли за людьми и подводой большие несуразные тени.

– Чего больно весел? – спросила Каня.

– Так… – усмехнулся поп. – Штуку мы тут одну отмочили… Человеку, скажем, счастье на всю жизнь, а мне – выпивка.

Тянуло от попа едким табаком и спиртом.

– Тебе завсегда выпивка, – сказала Каня немного даже с грустью.

На коротком канате тянулась за телегой лодка. Скребла и царапала песок черствым и крепким днищем… По бокам дороги под свежими обильными росами падали темноликие кусты.

– Да… – в раздумье протянул Жмыхов, – ворочает Неретин делами. Большой человек, ясное дело. Много людных мест прошел и в книгах разбирается. А мы тут… – Он махнул рукой и с неожиданной суровостью докончил: – живем, как звери…

– Это ты, может быть, и зря, – сказал отец Тимофей. Неодобрительно тряхнул большой и гулкой, как котел, головой и, пережевывая губами, добавил низко: – Не звериным сильны мы тут, а человеческим. Так полагаю.

"Мудрит поп, – подумал Жмыхов, – пьян вовсе…"

Притулившись к берегу, тихо спал на реке паром. Они спустили на воду лодку и сгрузили в нее муку.

– Но-о! – крикнул Гаврюшка, весело тряхнув вожжами. – Прощевайте.

Долго тарахтели по лесу удалявшиеся колеса.

– Ну, садись, дочка, – сказал Жмыхов встрепенувшимся голосом. Марька-то на хуторе, поди, заждалась.

Лодка скользнула по воде и, распуская по бокам играющую месяцем зыбь, поплыла книзу…

Из прибрежных кустов вышел на берег человек. Остановившись у самой воды, долго смотрел вслед уплывавшим. Смотрел до тех пор, пока долетали до него бубнящий голос отца Тимофея и раскаты звонкого девичьего хохота.

А когда замерли вдали людские голоса, человек на берегу задумчиво ткнул ногой блестящую гальку и, понурив голову, слушал привычным лесным ухом тихий шелест воды о камень.

6

Приемка хлеба и остальные дела задержали Неретина на неделю.

Теми днями шел по инородцам послух, что, уходя из Сандагоу, взял Тун-ло у Неретина чудодейственную бумагу к русскому Старшому в Хай-шинвее[4]. На самом же деле Тун-ло ушел в тайгу на охоту.

Свежим росистым утром выехал в Спасское обоз за хлебом. Пересекая падь, дружелюбно катились по дороге телеги. Высевалась из-под колес мягкая золотистая пыль.

Натиснув – от солнца – к самым глазам солдатскую фуражку, ехал на передней подводе Неретин. Даже в дороге не умела отдыхать его луженая голова и варила одну за другой деловитые мысли.

О порыжевшие сапоги терлись истрепанные придорожные кусты.

В большой компании спокойно, не урося, бежали лошади, и возчики, позатыкав в пазы вожжи, сгруппировались на нескольких телегах. Старые – к старым, молодые – к молодым. Глядя на изуродованную падь, уныло качали головами старики, молча попыхивали обгорелыми трубками. На задней подводе играл на гармошке Митька Косой. Не попадая в тон, орали несогласным хором парни:

Друга девка красивей

На полтину дешаве-ей…


У перевальной Дубовой сопки разнуздали и напоили лошадей. Со стороны, обращенной к долине, сопка была совсем лысая, почти бестравная. Торчала на красном скалистом выступе одинокая ель. А из-за гребня смотрели в падь зеленые короны дубняка.

У опушки на вершине Неретин пропустил все подводы. На востоке, обвившись сырыми туманами, сгорбил мощную спину Сихотэ-Алиньский хребет. Крался там по иглистым тропам маньчжурский полосатый тигр, утопал во мху когтистой бархатной лапой. И, может быть, еще тише и скрытней пробирался за ним – шебуршал отполированным в траве улом – седой и молчаливый таежный сын, Тун-ло.

На Сихотэ-Алиньском хребте золотыми осенями бьются не на живот, а на смерть седогривые пантачи-изюбры из-за гибкого стана оленихи.

А внизу, под неретинскими ногами, расстилалась размытая и голая Улахинская падь. Казались с высоты сандагоуские хаты не более спичечных коробок. На угрюмых церковных задах притаилось темное и скучное кладбище. Но туда Неретин не посмотрел. Белела там новеньким, никому не нужным крестиком свежая могилка Минаевой, – а к чему бередить уже зарастающие раны?

Неретин видел, как начинали бахрометь в пади новой свежей травой принесенные сверху пески и гальки. Пугливые утки слетались на старые места к озерам. В болоте под сопкой уже оправились от разлива синеглазые и красноперые ирисы.

И думал Неретин о том, как неумолимые стальные рельсы перережут когда-нибудь Улахинскую долину, а через непробитные сихотэ-алиньские толщи, прямой и упорный, как человеческая воля, проляжет тоннель. Раскроет тогда хребет заповедные свои недра, заиграет на солнце обнаженными рудами, что ярки и червонны, как кровь таежного человека. По хвойным вершинам впервые застелется горький доменный дым, и новые жирные целики глубоко взроет электрический трактор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю