Текст книги "Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии"
Автор книги: Александр Фадеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Иван Земнухов – один из наиболее образованных, начитанных членов «Молодой гвардии», автор ряда замечательных листовок. Внешне нескладный, но сильный духом, он пользовался всеобщей любовью и авторитетом. Он славился как оратор, любил стихи и сам писал их (как, впрочем, писали их и Олег Кошевой, и многие другие члены «Молодой гвардии»). Иван Земнухов подвергался в застенках самым зверским пыткам и истязаниям. Его подвешивали в петле через специальный блок к потолку, отливали водой, когда он лишался чувств, и снова подвешивали. По три раза в день били плетьми из электрических проводов. Полиция упорно добивалась от него показаний, но не добилась ничего. 15 января он был вместе с другими товарищами сброшен в шурф шахты № 5.
Сергей Тюленин. Это маленький, подвижный, стремительный юноша-подросток, вспыльчивый, с задорным характером, смелый до отчаянности. Он участвовал во многих самых отчаянных предприятиях и лично уничтожил немало врагов. «Это был человек дела, – характеризуют его оставшиеся в живых товарищи. – Не любил хвастунов, болтунов и бездельников. Он говорил: „Ты лучше сделай, и о твоих делах пускай расскажут люди“».
Сергей Тюленин был не только сам подвергнут жестоким пыткам, при нем пытали его старую мать. Но как и его товарищи, Сергей Тюленин был стоек до конца.
Вот как характеризует четвертого члена штаба «Молодой гвардии» – Ульяну Громову Мария Андреевна Борц, учительница из Краснодона: «Это была девушка высокого роста, стройная брюнетка с вьющимися волосами и красивыми чертами лица. Ее черные, пронизывающие глаза поражали своей серьезностью и умом… Это была серьезная, толковая, умная и развитая девушка. Она не горячилась, как другие, и не сыпала проклятий по адресу истязателей… „Они думают удержать свою власть посредством террора, – говорила она. – Глупые люди! Разве можно колесо истории повернуть назад…“»
Девочки попросили ее прочесть «Демона». Она сказала: «С удовольствием! Я „Демона“ люблю. Какое это замечательное произведение! Подумайте только, он восстал против самого бога!» В камере стало совсем темно. Она приятным, мелодичным голосом начала читать… Вдруг тишину вечерних сумерек пронизал дикий вопль. Громова перестала читать и сказала: «Начинается!» Стоны и крики все усиливались. В камере была гробовая тишина. Так продолжалось несколько минут. Громова, обращаясь к нам, твердым голосом прочла:
Сыны снегов, сыны славян.
Зачем вы мужеством упали?
Зачем? Погибнет ваш тиран,
Как все тираны погибали.
Ульяну Громову подвергли нечеловеческим пыткам. Ее подвешивали за волосы, вырезали ей на спине пятиконечную звезду, прижигали тело каленым железом и раны присыпали солью, сажали на раскаленную плиту. Но и перед самой смертью она не пала духом и при помощи шифра «Молодой гвардии» выстукивала через стены ободряющие слова друзьям: «Ребята! Не падайте духом! Наши идут. Крепитесь. Час освобождения близок. Наши идут. Наши идут…»
Ее подруга Любовь Шевцова по заданию штаба работала в качестве разведчицы. Она установила связь с подпольщиками Ворошиловграда и ежемесячно по нескольку раз посещала этот город, проявляя исключительную находчивость и смелость. Одевшись в лучшее платье, изображая «ненавистницу» Советской власти, дочь крупного промышленника, она проникала в среду вражеских офицеров и похищала важные документы. Шевцову пытали дольше всех. Ничего не добившись, городская полиция отправила ее в уездное отделение жандармерии Ровенек. Там ей загоняли под ногти иголки, на спине вырезали звезду. Человек исключительной жизнерадостности и силы духа, она, возвращаясь в камеру после мучений, назло палачам пела песни. Однажды во время пыток, заслышав шум советского самолета, она вдруг засмеялась и сказала: «Наши голосок подают».
7 февраля 1943 года Люба Шевцова была расстреляна.
Так, до конца сдержав свою клятву, погибло большинство членов организации «Молодая гвардия», в живых осталось всего несколько человек. С любимой песней Владимира Ильича «Замучен тяжелой неволей» шли они на казнь.
В их подвиге;, во всем их моральном облике выразились с огромной силой лучшие черты людей ленинской закалки. В них словно повторились черты лучших людей нашего народа – Дзержинского, Кирова, Орджоникидзе и многих других славных большевиков.
«Молодая гвардия» – это не одиночное исключительное явление на территории, захваченной фашистскими оккупантами. Везде и повсюду борется гордый советский человек. И хотя члены боевой организации «Молодая гвардия» погибли в борьбе, они бессмертны, потому что их духовные черты есть черты нового советского человека, черты народа страны социализма.
Вечная память и слава юным молодогвардейцам – героическим сынам бессмертного советского народа!
Пусть трепещут кровавые немецкие псы перед расплатой, она настигнет их везде, куда бы ни пытались они скрыться от своих преступлений!
1943
Ленинград в дни блокады
(Из дневника)
Город великих зодчих
На всю жизнь останется в моей памяти этот вечер конца апреля 1942 года, когда самолет, сопровождаемый истребителями, низко-низко шел над Ладожским озером и под нами на растрескавшемся, пузырившемся и кое-где уже залитом водой льду открылась взору дорога, единственная дорога, в течение зимы связывавшая Ленинград со страной. Ленинградцы назвали ее Дорогой Жизни. Она уже сместилась, расползлась и местами тоже была залита водой. Самолет шел прямо на дымный, багровый, расплывшийся шар солнца, а позади, на всем пространстве оставленного нами берега, лежал на верхушках хвойного леса весенний, нежный свет заката.
«Ленинград! Каким я увижу его? Каким он стал после всех трудностей первой военной зимы? Как выглядят его дома, улицы? Что передумали и перечувствовали за это время его люди? И каковы они теперь, эти люди?»
Такие мысли и чувства теснились в моей душе.
По сообщениям советской печати и по рассказам очевидцев я знал, сколь жестокой была зима 1941–1942 года для ленинградцев. В самую тяжелую ее пору норма хлеба для рабочих доходила до 200 граммов, а для служащих и не работающих членов семей – до 125 граммов.
Норма продовольствия была крайне скудной и недостаточной для жизни. Люди голодали и умирали от голода. Топлива едва хватало для поддержания наиболее важных промышленных предприятий, наиболее крупных госпиталей и совершенно необходимых учреждений. Весь город стоял без света, обледеневший. Трамвай не ходил. Водопровод и канализация не действовали. Улицы поросли толстой, в метр толщиной, ледяной корой, были завалены снегом и отбросами.
Вид пешехода – мужчины, женщины или подростка, везущего детские санки с прикрученным к ним телом покойника, обернутым в одеяло или кусок полотна, – стал обычной принадлежностью зимнего ленинградского пейзажа. Вид человека умирающего от голода на заснеженной улице, стал не редкостью в Ленинграде. Пешеходы проходили мимо, снимая шапки или сказав два-три слова участия, а иногда и совсем не задерживаясь, потому что помочь было нечем.
В течение осени 1941 года Ленинград подвергался сильным бомбардировкам с воздуха. Этой весной они возобновились. В течение осени и зимы Ленинград находился под систематическим артиллерийским обстрелом.
Всему миру известно, что при всех этих неимоверных трудностях и лишениях ленинградцы не только выстояли, не только отразили натиск вооруженной до зубов гитлеровской армии, но нанесли врагу огромные потери в людях и технике, проложили по льду Ладожского озера дорогу и благодаря этой дороге освободились от тисков голода.
Как совершилось это чудо истории? Где нашли люди Ленинграда эти силы?
Спутником моим по самолету был поэт Николай Тихонов, постоянный житель Ленинграда. Эту суровую зиму, так же как и зиму войны с Финляндией 1939–1940 года, он провел в Ленинграде, в рядах армии. На короткое время он был вызван в Москву Союзом писателей для выполнения некоторых работ литературного характера и сейчас возвращался в родной город. Он получил Сталинскую премию 1941 года за поэму «Киров с нами» и стихи, посвященные Отечественной войне советского народа против германского фашизма. Целая группа писателей, в том числе и Тихонов, пожертвовали свои премии на строительство танков. Дорогой Тихонов волновался, хватит ли их премий на постройку настоящего большого танка и попадет ли он в руки опытного боевого командира.
Была уже глубокая ночь, чуть подморозило, дул холодный пронизывающий ветер, доносивший до нас раскаты дальних одиночных орудийных выстрелов, когда на грузовой машине мы въехали в город.
И в неясном, рассеянном свете ночи открылись перед нами величественные и прекрасные перспективы Ленинграда: Нева, спокойно и величаво катившая свои холодные воды, набережная, каналы, дворцы, громада Исаакия, Адмиралтейство и Петропавловская крепость, вознесшие острые шпили к ночному небу.
В иных местах, зияя темными провалами окон или полностью обнажив развороченные внутренности, стояли дома, обрушенные фугасными бомбами или поврежденные снарядами. Но эти то одиночные, то более частые следы разрушений не могли изменить облика города великих зодчих. Он раскинулся передо мной совершенно такой же, каким я много раз видел его до войны. В его стройных перспективах, в его цельных ансамблях, в его строгости и размахе было что-то бесконечно прекрасное.
Николай Тихонов стоял на грузовике, покачиваясь на своих цепких ногах старого кавалериста. Сняв фуражку, горящими глазами он смотрел на родной город. Ветер развевал его рано поседевшие волосы.
– Смотри, смотри! – говорил он, схватив меня за руку. – Это необъяснимо… Я не узнаю его. Как это случилось?
Никаких следов обледенения или остатков слежавшегося почерневшего снега, никаких завалов мусора не было на чудесных улицах Ленинграда. Город был необыкновенно чист. Он был даже более чист, чем до войны. Его площади, набережные, улицы поблескивали в ночи, как стальные.
И тут же, на машине, из уст старого рабочего-грузчика мы услышали волнующую повесть о том, как жители Ленинграда очистили свой город от страшных следов зимней блокады.
– Надо было видеть, каким он был! – рассказывал старик. – Никто из людей не верил, что это можно убрать. А как стало пригревать солнце, навалились все, как один. И кого только не было на улицах! И домашние хозяйки, и школьники, и ученые – профессора, и доктора, и музыканты, старики и старухи. Тот с ломом, тот с лопатой, тот с заступом, у того метла, тот с тачкой, тот с детскими саночками. Иные чуть ноги волочат. А то впрягутся человек пять в детские саночки и тащат, тащат – на большее силы нет. И что же? Посмотри, как убрали! – сказал старик, сам точно удивляясь, с улыбкой гордости на изможденном лице. – Ну-у, теперь мы оперились, – сказал он, продолжая какую-то свою мысль. – Дай только срок, мы еще взмахнем крылами. Пускай он не надеется! – закончил старик с той ровной, устоявшейся ненавистью, которая не нуждалась уже ни в какой аффектации, и кивнул в ту сторону, откуда доносились раскаты орудийных выстрелов.
И мы невольно посмотрели в ту сторону, а потом снова на город. Несокрушимый, он стоял, мощно раскинувшись в пространстве, строен и величав.
Рыбинская,5
Название этой улицы и номер дома – вымышленные; я пишу эти строки в дни, когда город еще доступен артиллерийскому обстрелу. Это – квартира Тихонова.
Сколько нас, работников пера из всех республик и городов Советского Союза, ночевало под ее гостеприимным кровом! Сколько стихов прочитано здесь на всех языках наших народов, – стены этой квартиры опалены стихами. Сколько поэтической молодежи прошло через эти стены! И сколько людей всех профессий из разных концов нашей необъятной земли – от кочевника-скотовода до мастера завода и командира Красной Армии – побывало здесь!
Дом № 5 по Рыбинской улице находится на одном из участков города, излюбленном врагом для артиллерийского обстрела. Почему? Этого никто не может объяснить. Здесь нет ни крупных предприятий, ни каких-либо важных учреждений. Но изо дня в день враг шлет и шлет сюда снаряды. Одна из улиц, параллельная Рыбинской, почти разрушена артиллерийским обстрелом.
– Это наш передний край, а мы – во втором эшелоне, – шутя, сказал мне Тихонов, когда мы подъезжали к его дому.
Улица была пустынна и тиха. Я стоял с вещами у подъезда большого темного здания, такого тихого, что оно казалось вымершим и слышал, как звучат шаги Тихонова по темной лестнице до самого верхнего этажа.
Я слушал, как он стучал в дверь. Некоторое время постояла тишина, потом послышались женские возгласы, дверь распахнулась, и женские возгласы, радостные и возбужденные, покатились по лестнице.
И вот я снова, после года войны и блокады, был на Рыбинской, 5, среди сваленных как попало узлов и чемоданов, окруженный взволнованными смеющимися лицами, оглушенный множеством голосов. Все говорили сразу, каждый о своем, и я тоже что-то говорил.
– Скажи – ты свежий человек, – скажи, как мы выглядим? Похожи мы на дистрофиков? – спрашивала Мария Константиновна, жена Тихонова.
Впервые я слышал это слово «дистрофик», производное от слова «дистрофия», обозначающего страшную болезнь истощения.
– Нет, я думаю, мы но похожи на дистрофиков. Главное – работать и работать, тогда ничто не страшно. Вы посмотрите на моих оленей, – указывая на картину, изображающую оленей, говорила дочь умершего зимой художника Петрова, жившая теперь у Тихоновых.
– Ты обязательно должен сходить в наш детский дом, – говорила мне свояченица Тихонова, Ирина Мерц. – Ты знаешь, мы выходили всех детей, мы ни подпорному не дали умереть. Ты знаешь, ведь я и Оля, – она указала на дочь, – работаем теперь в детском доме.
– Нет, мама я так волнуюсь о Ясике! – одновременно с матерью говорила дочь. – Ясик – сиротка, отец у него на фронте, мать умерла, и он такой слабенький, – все повторяла она, обращаясь ко мне.
Тут же стояла молодая женщина, видимо, из крестьянок. Я узнал, что она колхозница, бежавшая в Ленинград при приближении немцев и нашедшая приют у Тихоновых. Она была на восьмом месяце беременности. Муж ее был на фронте.
– А что ему нужно, маленькому Ясику? – спросил я.
– Ему нужна манная кашка.
Я раскрыл чемодан и достал кулек манной крупы.
– Чудесно! Мама, я завтра же с утра пойду к нему и сварю ему манную кашку, – восторженно говорила девушка. – Это ему надолго хватит. Теперь Ясик будет жить. Вот это чудесно!
На ней, как и вообще на людях ее возраста, и прежде всего на девушках и молодых женщинах, в первую очередь сказалось общее улучшение в продовольственном положении Ленинграда. Это была здоровая, краснощекая и, на первый взгляд, веселая девушка. Но я заметил в ее глазах, как замечал впоследствии в глазах многих ее сверстниц, особенное, взрослое выражение, возникавшее в минуты, когда она молчала. Этой зимой она потеряла отца.
Мы привезли с собой некоторое количество масла, сыра, икры, сахара и, конечно, тут же хотели всем поделиться и стали все выкладывать на стол.
– А это вы зря, – спокойно сказала Мария Константиновна. – Нам столько не надо: вам многое придется раздать товарищам. А кроме того, вам самим придется здесь пожить некоторое время, и это вам еще пригодится. Завтра я все это приведу в порядок, а сейчас я напою вас чаем и накормлю с дороги рисовой кашей.
Мария Константиновна отсыпала из кулёчка рисовой крупы, сполоснула ее водой и поставила на железную печку вариться.
Потом необыкновенно быстро и ловко, точно она всю жизнь занималась этим, она финским ножом расколола мелкое поленце на щепочки и побросала их в печурку.
– Настоящие дрова у нас появились только сегодня, – говорила она, не прекращая своей работы. – Здесь неподалеку от артиллерийского обстрела пострадал маленький деревянный домик, и районный совет разрешил нашему кварталу использовать его на дрова. Мы с Ирой и Олей сами пилили бревна и сами носили сюда, на шестой этаж. Я даже не знала, что мы такие сильные. А до этого мы мебелью топили, мебель прекрасно горит, замечательные дрова! – говорила она, полная презрения к истинному назначению мебели и с искренним уважением к ней, как к одному из видов топлива. – Ты знаешь, что мы никогда не имели пристрастья к барахлу и не украшали своей квартиры красным деревом. Но только этой зимой обнаружилось, сколько за двадцать лет накопилось в доме ненужной мебели. Я сожгла уже целый гардероб, несколько кресел, этажерок, рам для картин и вижу, что еще хватило бы на целую зиму.
Мы сидели в полумраке. Электричества не было. Лампы не зажигали из экономии керосина. Чуть мерцали, дымя, две коптилки – по случаю нашего приезда, обычно горела только одна.
Я не узнавал обстановки, привычной и неизменной на протяжении полутора десятка лет, в течение которых я ее знал. Все было сдвинуто и перемещено или, как выражаются кинематографисты, перемонтировано, применительно к новым условиям быта. Основой этого быта могла быть только одна комната и именно та, в которой мы сидели, потому что в ней помещалась единственная в квартире печка. Комната была приспособлена под кухню, спальню, рабочий кабинет. В квартире было холодно: дом сильно промерз за зиму и все не мог отогреться.
По общему облику квартиры можно было видеть, что хозяева делают все, чтобы она имела жилой вид. Но независимо от их воли вся квартира потемнела, точно закоптилась. Паркетный пол давно не натирался, – некому и нечем было натирать. Часть стекол в окнах вылетела от артиллерийской стрельбы и была заменена фанерой. Водопровод не действовал, воду приходилось носить снизу ведрами.
Я много лет знал людей, которые окружали меня. Это были все те же люди. Все те же, но и другие. Да, в них было что-то новое. Что? Я не мог сразу уловить, понять.
Я помнил Марию Константиновну большой, физически сильной женщиной, всегда просто и со вкусом одетой. Теперь она была в домашнем рабочем комбинезоне, в повязанном поверх него синем фартуке. Она сильно похудела, черты ее лица обострились, но в нем обозначились энергия и какая-то новая моральная сила. Внешне она походила теперь на долговязого рабочего парнишку. По ее свободным широким движениям и по тому, как выглядела ее одежда, можно было видеть, что ей пришлось в течение этой зимы выполнять много черной физической работы.
Об этом, прежде всего, говорили ее руки. По профессии Мария Константиновна – художница, художница в специфической области. Она делает куклы тончайшей работы для кукольных театров, для выставок, для театральных макетов и просто для сёбя. Ее руки были словно приспособлены для этой работы, – с длинными кистями, нервными, сильными и точными в движениях пальцами. Это были псе те же руки, пальцы стали еще тоньше, по в складках рук и на суставах пальцев отложились неистребимые следы тяжелой физической работы. За эту зиму ей пришлось выполнять много такого, от чего до войны и блокады были свободны женщины интеллигентного труда: носить дрова и воду на верхний этаж по обледеневшим ступеням, скалывать лед и колоть дрова, топить печурку, стирать, стряпать, мыть полы, ухаживать за чужими детьми, выносить из дому умерших родственников и вместе с другими очищать свой квартал от снега и мусора с наступлением весны.
Я не осудил бы ее как художницу, если бы она при постороннем человеке, видевшем ее в лучшие времена, стала стесняться этих своих рук. Еще большее право имела бы она гордиться передо мной этими своими руками после всего пережитого. Но она не стеснялась своих рук и не гордилась ими. Она стала другой женщиной, женщиной осажденного Ленинграда и, как все женщины этого города, спокойно, свободно и естественно выполняла то, что надо было. И если в выражении ее лица и в ее словах проскальзывали иногда черты и нотки гордости, это была гордость за Ленинград, которая так характерна для всех ленинградцев, перенесших трудности военной зимы и блокады.
– То, что мы все здесь пережили, это было испытание характера, – говорила Мария Константиновна, сидя на маленькой низенькой скамейке возле печурки и то подбрасывая в нее щепки, то помешивая рисовую кашу. – Если не считать стариков, людей больных пли от природы слабых здоровьем, из нормальных здоровых людей прежде всего умирали те, кто был слаб характером, кто морально опускался, утрачивая волю к труду, и слишком много внимания обращал на желудок. Я уже видела – если человек перестает мыть себе шею и уши, перестает ходить на работу и сразу съедает свой паек, лежа под одеялом, – это не жилец на белом свете. Но мы, русские люди, – трехжильные. О ленинградцах можно сказать, что они выжили назло врагу. Николай сколько раз предлагал мне уехать, а я не уезжала, потому, что знала, что я и ему нужна, и такие, как я, нужны в городе, потому что я все могу перенести. Если залезть на крышу нашего дома, а мы там всю осень дежурили и тушили зажигалки, – оттуда видно все расположение немецких частей. И если бы они знали, с кем имеют дело, они давно бы бросили все и убежали. Ведь любая домашняя работница, любой сонливый мальчишка давно уже не боятся их и презирают их и не сомневаются в том, что им не только Ленинграда никогда не взять, но что они не уйдут отсюда живыми.
И снова я заметил эту черту, характерную для подавляющего большинства ленинградцев, переживших блокадную зиму: ощущение города как своего единого большого дома и всех ленинградцев как единой большой семьи, прошедшей через общее для всех тяжелое испытание. Как и во всякой семье, одни члены семьи обнаружили свои наиболее сильные стороны, а были и такие, что повернулись наиболее слабыми сторонами. Были отдельные члены семьи, которые повели себя дурно, но зато столько выдвинулось героев – гордости всей семьи! И при всем сложном переплете личных и иных отношений дом от врага отстояли, а семья в подавляющем своем составе оказалась крепкая, сплоченная, удивительная семья. И когда ленинградец рассказывает о перенесенных им испытаниях, он всегда говорит как представитель этой удивительной, крепкой семьи и как хозяин этого большого удивительного дома.
Когда разговариваешь с ленинградцами, это чувство единого дома и единой семьи сразу включает свежего человека в строй самых больших и важных мыслей о войне, о смысле ее, о нашем народе, о родине, о ее прошлом, настоящем и будущем. Эту первую ночь в Ленинграде мы совершенно не ложились спать и все говорили, говорили, и мы знали, что мы должны говорить и не можем расстаться, пока не выговорим всего. Мы пели старинные русские песни и без конца читали стихи. Уже можно было поднять темные занавеси на окнах и потушить коптилки.
– Только подумай! Фашисты стоят под городом, а мы вот сидим здесь, переговорили о всей нашей жизни, о всей нашей истории и вот поем песни – и плевать хотели на фашистов! – весело говорил Тихонов. – Они все сгниют в земле, а город наш все будет стоять и мы будем в нем жить, трудиться, писать стихи и петь наши русские песни.
Да, несмотря на то, что враг стоял под самым городом, Рыбинская, 5 по-прежнему оставалась несокрушимой цитаделью поэзии и жизни.
Улица в апреле
Я был разбужен грохотом зениток. Апрельское солнце стояло в окне, и с моего дивана видно было, как вспыхивают в небе круглые, белые, сверкающие тугие облачка.
Тихоновы пили чай; видно, они и не ложились.
– Воздушная тревога? – спросил я, входя в комнату.
– Может быть, – отвечала Мария Константиновна, – у нас в квартире нет радио.
– Тебе надо идти в убежище.
– Кто же из ленинградцев ходит в убежище?
– Вот и глупо. Можно погибнуть из-за случайности.
Мария Константиновна вдруг прямо взглянула на меня, хотела что-то сказать, но не сказала и стала молча пить чай, мелко прикусывая сахар. Я понял, что после всего, что она пережила, трудно запугать ее бомбежкой.
– Как я узнаю, когда отбой? – спросил я.
– Ты это узнаешь по трамвайным звонкам. Если пошел трамвай, значит, отбой.
– А давно у вас возобновился трамвай?
– Недавно. Это было такое чудо, что люди со всего города сбежались его смотреть. Некоторые плакали. И в первый день все уступали друг другу дорогу и даже уступали места в трамвае. В этом было что-то… – она подумала, подыскивая слово, и неожиданно сказала: – дистрофическое. Теперь, слава богу, на трамвайных остановках уже давка, все уже ругаются по-прежнему, и это первый признак, что люди оживают.
Ленинградская улица была особенной улицей, непохожей на улицу любого другого города СССР.
Дома, как старые ветераны, несли на себе следы то больших, то меньших ранений. У иных выбиты стекла, у иных стены исковерканы осколками снарядов, а иные стоят вовсе словно без ноги или без руки. Но среди этих домов-ветеранов на улице продолжалась живая, неумирающая жизнь большого столичного города.
Стены зданий, заборы, киоски, витрины взывали к ленинградцам десятками и сотнями воззваний, плакатов, обращений. Среди них были оставшиеся от первых дней войны пли от осени 1941 года. Потемневшие от времени, они для приезжего человека являлись наглядными свидетелями истории. Да, осада Ленинграда уже имела свою историю, запечатленную на стенах города.
Среди этих молчаливых свидетелей грозных дней я увидел свежие афиши о том, что в зале Филармонии состоится бетховенский концерт под управлением К. И. Элиасберга, а в Музыкальной комедии готовится премьера «Лесная быль».
В течение всей войны происходила эвакуация населения из Ленинграда. Даже в течение зимы 1941–1942 года по Ладожской дороге было вывезено из Ленинграда свыше семисот тысяч человек. Нечего скрывать, что известная часть населения Ленинграда вымерла от холода и голода. И все-таки в Ленинграде было еще очень много народа.
Прежде всего это был город военных и моряков. Армия и флот, их защитное и синее обмундирование давали основной тон улице Ленинграда. И – это был город в осаде, где гражданское население в значительной своей части было военизировано. Через ряд переходных звеньев гражданское население незаметно превращалось в военное и сливалось с ним: милиция, ПВО, работники госпиталей, Всевобуч, работники связи, военизированные работники советских, партийных, общественных организаций. То там, то здесь на улицах и площадях шло военное учение. Здоровый вид этих людей, их военная выправка, их жизнерадостность и юмор давали тон всей улице. По тому, как много в этой ленинградской толпе было женщин и девушек в военной и полувоенной и даже флотской форме, можно было судить, насколько выросла роль женщины во всем деле обороны Ленинграда.
По внешнему виду толпы можно было судить и о перенесенных ленинградцами лишениях, и о том, что эти лишения остались позади.
Еще очень много было изможденных лиц. Изредка попадались сидящие на приступке у подъезда или бредущие на тонких ногах настолько высохшие люди и с такими черными лицами, что видно было: этих уже вряд ли спасти. Но это были одиночки. Большинство в толпе составляли люди здоровые, энергичные, деятельные, и люди, точно оправившиеся после тяжелой болезни, находящиеся на той ступени физического становления и духовного подъема, когда уже видно, что жизнь в человеке восторжествовала.
Вот двое, муж и жена, уже совсем здоровые, оживленные, ведут под руки пожилую женщину, должно быть мать одного из них. Она тихо передвигает слабыми йогами, конфузливо улыбается, точно стесняясь своей слабости. А они ведут ее медленно, ласково, бережно. Иногда – ото две пожилые подруги ведут третью, иногда – это жена ведет под руку более слабого мужа.
Некоторые вещи, обычные в любом другом место, приобретают характер значительности в Ленинграде. Я видел, как красноармеец помог сесть в трамвай изможденной маленькой старушке. Он подхватил ее сзади под мышки сильными руками и поднял через все ступеньки прямо в тамбур. Она обернулась к нему и вдруг сказала с глубокой серьезностью:
– Спасибо, сынок… За то ты останешься жив. Запомни мои слова – пуля тебя не возьмет.
Ленинградская толпа этого первого дня моего пребывания в городе не была яркой весенней уличной толпой. Несмотря на солнечный день, было еще прохладно, да, видно, в ленинградцах еще жива память о зимних колодах, – холод гнездился в их костях. Люди ходили в осенних пальто, а многие, особенно из старых людей, еще в зимних шубах и шапках.
Во весь уличный пейзаж необыкновенно трогательное оживление вносили дети. Их вывели на солнце из детских домов. Они, щебеча, играли в сквериках пли катались по панели на трехколесных велосипедиках, или возились с игрушками на солнечной стороне улицы. А иные, более слабые, тихо и серьезно, нахохлившись, сидели на солнышке в своих белых капорах. Они еще только отогревались, только приходили в себя.
Со времен гражданской войны Ленинград сохранил традицию расклеивать на улицах газеты как местные, так и московские. Московские газеты доставлялись в Ленинград в матрицах и здесь печатались. «Ленинградская правда» выходила теперь на двух полосах. Я подошел к группе людей, столпившихся у свежего номера «Ленинградской правды». На первой полосе было извещение об итогах двух массированных налетов врага на Ленинград. Враг совершил две попытки массированных налетов – в начале апреля и накануне того дня, когда мы прилетели в Ленинград. Враг пытался повторить то, что он безнаказанно делал осенью. Но он не знал, что Ленинград владеет теперь сильной авиацией. Во время обоих пале-тов врагу удалось сбросить на город известное количество бомб, по он понес сильное поражение в воздухе. Пашей авиацией и зенитной артиллерией были сбиты десятки самолетов. Ленинградцы живо комментировали это сообщение.
– А ну-ка, посмотрим, что пишет товарищ Андреенко! – значительно и весело сказал пожилой гражданин, протиснувшись к газете.
Я пробежал глазами полосы, ища статью за подписью Андреенко, по такой статьи не было. Тогда я проследил, куда устремлены глаза пожилого гражданина, и увидел, что он читает извещение отдела торговли Ленинградского совета. Оно было подписано начальником отдела товарищем Андреенко.
Это было извещение о выдаче продовольствия для всех категории населения к предстоящему празднику Первого мая. К выдаче была объявлена повышенная норма мяса, пшена, гороха, сельдей, сахара. Кроме того, но случаю праздника была объявлена выдача водки и пива. Я понял, что именно этим объясняется такое количество женщин на улицах с сумками и сетками для продуктов и то оживление, которое я читал на всех лицах.
Идя по улице, я заглядывал в булочные и продовольственные магазины. В этот первый день, как и все последующие, я нигде не встречал очередей, – магазинов было вполне достаточно, чтобы обслужить население. Очереди образовывались у газетных киосков, у молочных, где получали соевое молоко для детей, и у столовых усиленного питания. Столовые эти должны были в относительно короткие сроки, в несколько очередей, пропустить наиболее ослабевшую часть населения Ленинграда. Естественно, в городе не хватало достаточного количества оборудованных помещений.