Текст книги "Том 8. Письма 1898-1921"
Автор книги: Александр Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 39 страниц)
449. Н. И. Комаровской. 16 августа 1919. <Петроград>
Многоуважаемая Надежда Ивановна.
Первая часть монолога – лирическая, женская, потому я заканчиваю ее шестью рифмованными строками.
Вторую часть необходимосохранить, как для всей пьесы, так и потому, что Новичок взволнован ею не менее (а может быть, и более), чем первой. В ней – социальный мотив и твердость южанки, потому из шести строк пять последних имеют твердые (мужские) окончания.
Искренно уважающий Вас Ал. Блок.
P. S. Кроме того, в мужскихокончаниях монолога есть мост к четвертому акту («взвою волчицей» и пр. – как будто психология высокой античной трагедии).
450. М. Ф. Андреевой. 24 сентября 1919. <Петроград>
Многоуважаемая Мария Федоровна.
Есть вот какое дело: ко мне обратился с просьбой А. Г. Горнфельд; еще в «мои времена» при репертуарной секции ТЕО была образована группа инсценировки социальных и революционных романов под редакцией Горнфельда. Все сводится к тому, что несколько человек (Венцель, Л. Урванцов и Ф. Латернер) работали под его руководством и инсценировали «Человека, который смеется», «Риенци» и, кажется, что-то еще. Такой репертуар, конечно, нужен сейчас (вспоминаю, что инициатива этой группы исходила от Луначарского), и Горнфельд знает дело. Отчасти была мысль о том, чтобы дать ему такую домашнюю работу с жалованьем, так как другой, не домашней, он по своей болезни не может выполнять. Теперь он беспокоится по поводу ликвидации и просит передать Вам, не найдете ли Вы возможным включить группу в Отдел театров и зрелищ. – Жалованье получал только он (как член бюро), остальные работали сдельно.
О себе хочу Вам сказать, что я с большим волнением готовлюсь поговорить с нашими актерами о романтизме(меня об этом просили Лаврентьев, Мичурин и еще некоторые). – «Рваный плащ», чем больше я думаю о нем как о пьесе, все более представляется мне ненашим, ненужным для нас, может быть, даже вреднымдля труппы романтического театра. Бенелли сам не первоклассен; далее – его изуродовалАмфитеатров; далее – мы его сократили, сделали сценичными окончательно вынули из него то главное,что хотел сказать автор. Так эта лавина катилась и все обрастала посторонним, и блестящий талант Болеславского и великолепная оперность Аллегри, может быть, увеличили опасность,которую я чувствую; я больше всего боюсь, что мы, сами того не желая, льстим толпе,угождаем ее разрушительным инстинктам. Владимир Васильевич не был на высоте, между тем только исполнитель главной роли Новичка мог бы спасти пьесу, показав, что народ силен не только тем, что он – оборванец, хулиган и в лучшем случае – блаженненький из кинематографа,что в Новичке заложено существенно НОВОЕ.
Я боюсь, что публика повалит на фарсовую игру Бороздина, на блестящее зрелище, проникнутое волей большого режиссера, и что ни одна душа не освежитсяот этого зрелища, не проникнется высоким; зато некоторые души найдут новую пишу для мелкого озлобления и для жалкого варварского разрушения по мелочам.
Вы опять скажете мне, зачем я не подумал об этом прежде. Я действительно не предвидел того, что получится в целом; я совсем не умею предвидеть ближайшего; часто смотрел с увлечением на работу Болеславского, радовался отдельным находкам и успехам, а потом пошла лавина, лавину не удержишь, а все театральное – лавинообразно.
Мне представляется, что мы должны теперь исправляться,как после какого-то не слишком благородного поступка. Я все больше думаю о том, что нам надо резко повернуть.Пока государство идет навстречу, надо успетьзаразить толпу (и труппу в том числе) истинно высоким; в этом направлении мы никогда не зайдем слишком далеко.
У меня есть несколько предложений, вот они: надо тронуть Байрона; существует Hebbel, его не игранная в России «Ирод и Марианна» (переведено во «Всемирной литературе») – предвестие Ибсена; есть «Чаттертон» Виньи – трагедия поэта; есть «Кин» Дюма, наконец, даже «Бедный Иорик» Тамайо-и-Бауса. Со всем этим мы не выйдем из области высокого, к которому надо стремиться неуклонно, пока ядро труппы им горит; ошибками и отступлениями мы можем испортить молодых актеров, тогда уж будет поздно.
Ваш Ал. Блок.
451. В. Е. Аренс. 28 октября 1919. <Петроград>
Многоуважаемая Вера Евгеньевна.
Среди всего, что нас окружает, я совсем разучился и думать и говорить в том направлении, какое в Вашем письме. К тому же сейчас как-то все обострилось, и это отражается на семье. Каждый почти день – большой труд, кончающийся победой или поражением, чего прежде не бывало, и личное ушло и все еще не знает, где, среди каких развалин, ему вновь начинать расти, и начинать ли.
Вот какое у меня чувство; с ним я читал Ваше письмо, оно мне было приятно, но немного страшно в том месте, где Вы говорите о «человеке». О себе это плохо знаешь и не всегда в это веришь.
Кроме того, я привык теперь говорить с массой людей о «делах» и совершенно отвык говорить с кем-нибудь одним о «душе». Несмотря на все это, письмо было приятно. Да, вероятно, в нас с Вами есть сходное: я тоже не совсем русский, как и Вы, кажется; и другое.
Будем ждать, чтобы судьба нас познакомила.
Ал. Блок.
452. Э. Ф. Голлербаху. 21 августа <1920. Петроград>
Многоуважаемый господин Голлербах.
Сорок лет – вещь трудная и для публики неинтересная, потому я не хотел бы, чтобы об этом писали. – Первая глава «Возмездия» была напечатана в «Русской мысли» (январь 1917 г.), а ненапечатанное скоро выйдет во 2-м No «Записок мечтателей» издательства «Алконост».
С уважением Ал. Блок.
453. Э. Ф. Голлербаху. 17 сентября 1920. <Петроград>
Спасибо Вам за книжки, Эрих Федорович. «Чары и таинства» я уже читал, имея в виду Ваше желание быть в Союзе поэтов. Мне лично показалось их недостаточно. Не знаю, что скажут другие (Лозинский, Кузмин, Гумилев).
2-й номер «Записок мечтателей» уже набирается, а 3-й будет неизвестно когда. Если Вас это не смущает, пришлите мне посмотреть копии писем Розанова.
Вы цитируете разные мои старые стихи, а мне странно их читать; и какие там «короли» и «придворные», когда «все равны»?
Ал. Блок.
454. Г. П. Блоку. 22 ноября 1920. <Петроград>
Многоуважаемый Георгий Петрович.
Не звоню Вам, потому что мой телефон до сих пор не могут починить, хотя и чинят. Рад буду увидеться с Вами и поговорить о Фете. Да, он очень дорог мне, хотя не часто приходится вспоминать о нем в этой пыли. Если не боитесь расстояний, хотите провести вечер у меня? Только для этого созвонимся, я надеюсь, что телефон будет починен, и тогда я сейчас же к Вам позвоню, – начиная со следующей недели, потому что эта у меня – вся театральная.
Искренно уважающий Вас Ал. Блок.
Я живу: Офицерская, 57 (угол Пряжки), кв. 23, тел. 612-00.
455. Г. П. БлокУ. 10 декабря 1920. <Петроград>
Спасибо Вам за письмо, дорогой Георгий Петрович. Оно мне очень близко и понятно. Да, конечно, все, что мне нужно, это чтобы у меня «нахмурилась ночь». Что касается «нельзя писать», то эта мысль много раз перевертывалась и взвешивалась, но, конечно, она – мысль, и только, покамест. А я чем старше, тем радостнее готов всякие отвлеченности закидывать на чердак, как только они отслужили свою необходимую, увы, службу. И Вы великолепно говорите о том, что все-таки живете, – сторонитесь или нет, выкидывают Вас или нет.
Не принимайте во мне за «страшное» (слово, которое Вы несколько раз употребили в письме) то, что другие называют еще «пессимизмом», «разлагающим» и т. д. Я действительно хочу многое «разложить» и во многом «усумниться», – но это – не «искусство» для искусства, а происходит от большой требовательности к жизни; от того, что, я думаю, то, чего нельзя разложить, и не разложится, а только очистится. Совсем не считаю себя пессимистом.
Не знаю, когда удастся зайти к Вам, не могу обещать, что скоро, но, очевидно, наша встреча была не последней. Всего Вам лучшего.
Ваш Ал. Блок.
456. Н. А. Нолле-Коган. 8 января 1921. <Петроград>
Дорогая Надежда Александровна.
<…> Я бесконечно отяжелел от всей жизни, и Вы помните это и не думайте о 99/100 меня, о всем слабом, грешном и ничтожном, что во мне. Но во мне есть, правда, 1/100 того, что надо было передать кому-то, вот эту лучшую мою часть я бы мог выразить в пожелании Вашему ребенку, человеку близкого будущего. Это пожелание такое: пусть, если только это будет возможно, он будет человек мира,а не войны, пусть он будет спокойно и медленно созидать истребленное семью годами ужаса. Если же это невозможно, если кровь все еще будет в нем кипеть, и бунтовать, и разрушать, как во всех нас, грешных, – то пусть уж его терзает всегда и неотступно прежде всего совесть,пусть она хоть обезвреживает его ядовитые, страшные порывы, которыми богата современность наша и, может быть, будет богато и ближайшее будущее.
Поймите, как я говорю это, говорю с болью и с отчаянием в душе; но пойти в церковь все еще не могу, хотя она зовет. Жалейте и лелейте своего будущего ребенка; если он будет хороший, какой он будет мученик, – он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней.
Преданный Вам Александр Блок
457. Э. Ф. Голлербаху. 12 февраля 1921. <Петроград>
Многоуважаемый Эрих Федорович.
Вы вчера ушли, и я не успел Вам сказать ничего о портретах. Потом ушел и я, и они остались в Доме литераторов, кажется, их взял Гумилев.
В портретах признаю удачные стихи среди слабых и падающих.
Но главное то, что оригиналы взяты в их чертах застывших, данных. Не показаны никакие возможности, ничего от будущего, а это – единственное, что может интересовать.
Кажется, Вы «эстет» – всеядный, т. е. Вам нравится бесконечное количество образов, вещей, душ, не имеющих общего между собою. Не так ли?
Мне бы хотелось получить от Вас свой портрет, также – рецензию о «Седом утре», о которой Вы писали.
Всего Вам лучшего.
Ал. Блок.
458. Матери. 12 мая 1921. <Петроград>
Мама, вчера я приехал из Москвы с Алянским. На вокзале встретила Люба с лошадью Билицкого. Твое письмо я получил 9-го в Москве, оно меня несколько успокоило. Читать пришлось 6 раз (3 больших вечера и 3 маленьких). Успех был все больше (цветы, письма и овации), но денег почти никаких – устроители ничего не сумели сделать, и условия скверные. Выгоду, довольно большую, я получил от продажи «Розы и Креста» театру Незлобина, где она пойдет в сентябре. В этой продаже помогали Коганы и Станиславский. Это помогло мне также отклонить разные благотворительные предложения, которые делали Станиславский и Луначарский, узнав о моей болезни. У меня была кремлевская докторша, которая сказала, что дело вовсе не в одной подагре, а в том, что у меня, как результат однообразной пищи, сильное истощение и малокровие, глубокая неврастения, на ногах цынготные опухоли и расширение вен; велела мало ходить, больше лежать, дала мышьяк и стрихнин; никаких органических повреждений нет, а все состояние, и слабость, и испарина, и плохой сон, и пр. – от истощения. Я буду здесь стараться вылечиться. В Москве мне было очень трудно, все время болели ноги и рука, рука и до сих пор болит, так что трудно писать, читал я как во сне, почти все время ездил на автомобилях и на извозчиках.
Я был у Каменевых в Кремле и у Кублицких. Им живется, по-видимому, хуже, Адам Феликсович совсем старый. Андрей был очень нежен и трогателен. Фероль худой и злится.
Москва хуже прошлогодней, но все-таки живее Петербурга. Меня кормили и ухаживали за мной очень заботливо. Надежда Александровна тебе, вероятно, напишет. – Сейчас ноги почти не болят, мешает главным образом боль в руке, слабость и подавленность.
Тетю поцелуй и пиши. Можно ли спать, и есть ли еда? Какие отношения?
Саша.
13 мая.Евгения Федоровна узнала сегодня, что ее брат Сережа в Москве умер от тифа, хочет ехать в Москву, я пробую устроить ей командировку.
459. Н. А. Нолле-Коган. 20 мая 1921. <Петроград>
Дорогая Надежда Александровна.
Чувствую себя вправе писать Вам карандашом, в постели и самое домашнее письмо; потому что мне кажется уже после нынешней Москвы наше знакомство и наша дружба – старыми, укрепившимися.
Больше недели прошло с тех пор, как я приехал. Это время я провел дома, сначала – на розовых креслах и наконец уже в постели, с жаром, что и до сих пор продолжается. Доктор, не опровергающий ничего, что сказала Александра Юлиановна, считает, что без санатории не поправить ни душевного, ни физического состояния. Я чувствую, что он прав, хотя думать об этом, как обо всем, мне, конечно, лень. Тем не менее, может быть, следовало бы сделать последнюю в жизни попытку «поправиться» (не знаю зачем). От кого зависит попасть, например, к Габаю на июльи август!Как этого достичь?
Ваши дела гораздо серьезнее моих. Напишите мне, как Вы чувствуете себя<…> У Вас мне было хорошо, насколько только можно в таком состоянии, в каком я сейчас нахожусь.
Поверьте, что я глубоко благодарю и ценю Вашу удивительную заботливость и чуткость, доброту и мудрую мягкость Петра Семеновича. Вне атмосферы Вашего дома – в Москве хуже, чем было в прошлом году; или я не мог воспринимать ничего от болезни; все эти публичные чтения, несмотря на многое приятное, что даже до меня доходило, – были как тяжелый, трудный сон, как кошмары.
Выгоды моего положения заключаются в том, что я так никого и не видал и никуда не ходил – ни в театр, ни в заседания; вследствие этого у меня появились в голове некоторые мысли, и я даже пробую писать. Любовь Дмитриевна очень заботится обо мне. Мама живет в Луге пока благополучно. Мой телефон давно и, вероятно, надолго сломан.
Я вспоминал «Розу и Крест», еще раз проверил ее правду,сейчас верю в пьесу, при встрече с Оск. Блумом мог бы рассказать ему много. Не давал ли знать о себе Шлуглейт, не выяснилось ли чудо с Браиловским?
Книжки скоро вышлю, Сердечно приветствую обоих Вас, Любовь Дмитриевна просит кланяться. Ездите ли Вы на дачу? В своем ли уме еще серый кот?
Ваш Ал. Блок.
460. М. С. Шагинян. 22 мая 1921. <Петроград>
Многоуважаемая Мариэтта Сергеевна.
Ваш «Театр» произвел на меня сильное впечатление. Сначала, когда я стал читать, казалось книжным, производным, но скоро я почувствовал щекотание в горле. Правда, я сейчас очень слаб физически, но зато и туп душевно тоже достаточно, так что расшевеливаюсь с трудом. Все больше мне понравилось (я все читал только раз) «Чудо на колокольне», потом «Истинносуженый», т. е. русские. Во второй – много штампованного, правда – это «в манере», но мера не совсем соблюдена. Не знаю, меньше ли мне нравится «Разлука по любви»: меня смущает подзаголовок «соната» и растянутость. «Дом у дороги» тоже близок. Совсем не нравится мне «Самопознание» (не понимаю и как-то не интересно понять, может быть, ошибаюсь).
Говоря о недостатках, которые есть в большем или меньшем числе во всех драмах, я бы повторил все-таки, что книжность и производность есть; язык не особенно органический (общий порок «символистов», от которого ни один из нас не был свободен); главный же недостаток, всего труднее определимый, тоже общий нам всем: некоторая торопливость, короткое дыхание, неравномерное внимание ко всем частям, иногда – предпочтение более легких путей – более трудным, недостаточная пристальность взгляда.
Элементарный пример: все «отрицательные типы» «Чуда на колокольне» Вы хватаете сверху, одним талантом, не влюбившись в них, так сказать, «сатирически». В этом больше блеску, но это более преходяще, чем короткий разговор игумена и монахов, за которым, мне кажется, стоит более твердое знаниепредмета.
О подробностях языка и пр. будет говорить всякий читатель, и всякий о своих, и я тоже – о своих; но не стоит, общее побеждает.
«Неизвестный» – немного ex machina [70]70
ex machina – «бог из машины» (лат.). -т. е. неожиданная развязка
[Закрыть](?).
Я Вам все это налагаю откровенно, не думаю, чтобы Вам было это неприятно, хотя мало Вас знаю. Прежде всего у меня нет тени желания говорить неприятное, напротив, я хочу сказать приятное. Знаю я Вас мало по своему всегдашнему нелюбопытству; Вы никогда не хотели никому бросаться в глаза, и вот я, например, не знаю даже «Orientalia».
С «Алконостом» я говорил и еще поговорю. Мне бы хотелось «Чудо на колокольне» в «Записки мечтателю». Поговорите с ним, он передаст Вам рукописи и всегда бывает в лавке Дома искусств.
Ал. Блок.
461. К. И. Чуковскому. 26 мая 1921. Петроград
Дорогой Корней Иванович.
На Ваше необыкновенно милое и доброе письмо я хотел ответить как следует. Но сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит. Я думал о русской санатории около Москвы, но, кажется, выздороветь можно только в настоящей. То же думает и доктор. Итак, «здравствуем и посейчас» сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка.
В Вас еще очень много сил, но есть и в голосе, и в манере, и в отношении к внешнему миру, и даже в последнем письме – надорванная струна.
«Объективно» говоря, может быть, еще поправимся.
Ваш Ал. Блок.
462. Матери. 28 мая 1921. <Петроград>
Мама, Л. А. Дельмас едет сегодня в Лугу и отвезет письмо. Писать мне нечего интересного; кроме болезни, ни о чем не могу писать и трудно – слабость. У меня уже вторые сутки – сердечный припадок, вроде твоих, по словам Пекелиса, я две ночи почти не спал, температура то ниже, то выше 38. Принимаю массу лекарств, некоторые немного помогают. Встаю с постели редко, больше сижу там, лежать нельзя из-за сердца. Теперь, кажется, припадок проходит.
Третьего дня приходил Женя Иванов. Я почти не говорил с ним, потому что плохо себя чувствовал. Делать тоже ничего не могу. Ну, господь с тобой.
Саша.
463. В. А. Зоргенфрею. 29 мая 1921. <Петроград>
Дорогой Вильгельм Александрович.
Спросите Евдокию Петровну на всякий случай, не заказана ли кому-нибудь уже «Герман и Доротея»?
Чувствую себя в первый раз в жизни так: кроме истощения, цынги, нервов – такой сердечный припадок, что не спал уж две ночи.
Ваш Ал. Блок.
Поклонитесь, пожалуйста, Александре Николаевне.
464. Матери. 4 июня 1921. <Петроград>
Мама, доктор Пекелис знает все мои болезни, ты ошибаешься, точно так же отравления никакого не было и вообще не может быть.
О болезнях писать нестерпимо скучно, но больше не о чем писать. Делать я ничего не могу, потому что температура редко нормальная, все болит, трудно дышать и т. д. В чем дело, неизвестно. Если нервы несколько поправятся, то можно будет узнать, настоящая ли это сердечная болезнь или только неврозы. Нужно понизить температуру. Я принимаю водевильное количество лекарств.
Ем я хорошо, чтобы мне нравилась еда и что-нибудь вообще, не могу сказать. Люба почти всегда дома. Незлобии будет платить за пьесу в разные сроки. Вот, кажется, все.
Саша.
Спасибо за хлеб и яйца. Хлеб настоящий, русский, почти без примеси, я очень давно не ел такого.