Текст книги "Том 8. Письма 1898-1921"
Автор книги: Александр Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
276. В. А. Пясту. 29 мая 1911. Шахматово
Милый Владимир Алексеевич.
Не думайте, что наши души вели такой разговор, как Вы описываете. Это – Ваша поэтическая вольность. Я совсем не так, как Дмитрий Сергеевич, а напротив, звал Вас даже эгоистически. Так образовалось за эту зиму, что я имею постоянную потребность сообщить Вам о каждом повороте «колесиков моего мозга» (как говорит Стриндберг, к которому я Вас все более ревную: зачем Вы его открыли, а не я; положительно думаю, что в нем теперьнахожу то, что когда-тонаходил для себя в Шекспире).
При всем этом мама страшно испугалась (за меня, конечно), когда я рассказал о Вашей свинке. Пожалуй, она права: у меня все не проходит цинга, и потому гланды все время в неестественном состоянии, сражаются с цынгой; так как и со свинкой сражаться пришлось бы им же, то и я опасаюсь за их участь: они выдержали много сражений, и боюсь, как бы их совсем не пришлось удалить с поля битвы (за выслугой лет) оперативным путем. А без гланд, согласитесь, человек уже не жилец на этом свете: всякий будет над ним издеваться, и уличные мальчишки будут бегать за ним по улице и тыкать пальцами.
Прежде всего, конечно, мама будет беспокоиться очень. Я же боюсь заразы, главное, потому, что она меня может задержать здесь надолго; а я все время стараюсь чувствовать себя на отлете и не уходить с головой в грязные сапоги и рваные красные рубашки, как всегда это здесь случается, если поселишься надолго. Я думал ехать до 14 июля, даже много прежде в конце июня. Любови Дмитриевне Берлин очень не понравился, и она уже в Париже. Мне же нужно догнать ее в Quimper'e, а до тех пор побывать в Швеции (Норвегии), Дании, Бельгии, Голландии, Париже… очень захотелось и в Берлин после письма, в котором сказано, что немцы вычистили все старые полотна (в Берлине), и краски действительно такие, каких во всем мире не увидишь; и что очень хороша греческая скульптура в Берлине.
Я твердо надеюсь показать Вам Шахматово и окрестности, если не теперь, то в будущем году. По многим причинам хочу этого. Сегодня, например, как было бы хорошо бродить нам вместе. Я целый день бродил по холмам и долинам: ясный, холодный Троицын день.
А не можете ли Вы продлить карантин на несколько дней после 13 июня? Вот бы было хорошо.
Если не приедете, поеду в Москву скоро; не сидится на месте; начинаю отдыхать от зимы, одолевает беспокойство, мозг работает, как пропеллер, хотя и не особенно хороший: с перебоями. Питаюсь преимущественно яйцами и молоком (и миррой), мяса нельзя.
Сейчас всходит большая луна; в деревнях издали слышно: «Последний нонешний денечек».
Хотя мы с Вами в Сестрорецком курорте и бодрствовали, пока Верховский спал под сосной, – все-таки мы, как я вспоминаю, не перемудрили его: и Вы и я наговорили друг другу вещей неправдоподобных; вспоминаю, именно, разговор о savoir vivre; [26]26
Умении жить (франц.)
[Закрыть]у меня его, право, недостаточно, надо бы побольше; так же, как Вы в упорном полусне утверждали мой savoir vivre, я упорно утверждал Вам, что я состарился, и намекал, что жизнь кончена; если сопоставить то и другое и многое, что Вы и я обо мне тогда рассказывали, можно легко представить себе картину: Вы идете за гробом почтенного действительного статского советника, который умел покушать и пожуировать и вообще взял от жизни все, что мог, полной мерою. Это вовсе не соответствует действительности, уверяю Вас.
Ну, зовут пить чай, целую Вас крепко. Продлите карантин.
Ваш Ал. Блок.
277. Л. Д. Блок. 30 мая 1911. <Шахматово>
Духов день
Люба, вчера я был очень бодро и деятельно настроен и понял очень много в своих отношениях ко многим. Прежде всего – к тебе.
Собирался писать тебе большое письмо, но сегодня уже не могу, опять наступила апатия. Уж очень здесь глухо, особенно в праздники некуда себя девать. И это подлое отсутствие даже почты, что теперь прямо тягостно, когда тебя нет.
Я хотел тебе писать о том, что все единственноев себе я уже отдал тебе и больше уже никому не могу отдать даже тогда, когда этого хотел временами. Это и определит мою связь с тобой. Все, что во мне осталось для других, – это прежде всего ум и чувства дружбы (которая отличается от любви только тем, что она множественна и не теряет от этого); дальше уже только – демонические чувства, или неопределенные влечения (все реже), или, наконец, низкие инстинкты.
Все это я мог вчера сказать еще определеннее, но я думаю, что ты и из этого поймешь то, что я хотел только точнее определить.
Накануне Троицы под вечер я зашел в нашу церковь, которую всю убирали березками, а пол усыпали травой.
Ты спрашиваешь все, нравятся ли мне твои письма. Да, почти целиком нравятся, иногда особенно. Мне интересно все, что ты думаешь, когда ты можешь это выразить в сколько-нибудь ясной форме. А в письмах выражаешь. Господь с тобой.
Саша.
Я поставил около постели два твоих портрета: один – маленький и хитрый (лет семнадцати), а другой – невестой.
Н. Н. Скворцова прислала мне свой большой портрет. Вот девушка, с которой я был бы связан очень «единственно», если бы не отдал всего тебе. Это я также совершенно определенно понял только вчера. Конечно, я знал это и прежде, но для всяких отношений, как для произведения искусства, нужен всегда «последний удар кисти».
Я чувствую себя все время на отлете. Как ты думаешь, когда мне ехать, и встретиться ли нам именно в Quimper'e или в другом месте. После твоих писем мне захотелось также и в Берлин.
278. Андрею Белому. 6 июня 1911. Шахматово
Милый Боря.
Я получил Твое большое письмо, только не успеваю Тебе ответить. Во-первых – большое спасибо за приглашение обоим Вам; но не могу приехать: во-первых еду очень скоро за границу, во-вторых – не через Границу, а через Стокгольм. И сейчас – я совсем не здесь, а уже там, итам надеюсь утвердиться в том, что зреет во мне. Очень, очень многое изменилось во мне (во внутренней жизни; во внешней перемен нет, и я не хочу их). Между тем я чувствую, что мы с Тобой друг друга очень давно не видали как следует; что наши так странно сходные во многом и радикально несходные в меньшем, но тоже существенном, жизни должны встретиться как-топо-особому, совсем не так, как Встречались даже в прошлом году в Москве (не говоря уже о прежнем). Вы вдвоем теперь; и это опять знаменует, что мы должны встретиться совсем, совсемпо-новому. Передай, пожалуйста, Асе Тургеневой, что я радуюсь тому, что она мне пишет и что Ты пишешь о Вашем отношении ко мне; ведь всем нам необходимо знать друг друга не только вместе, но и каждому каждого. И тут я боюсь всегда, что другие (родные) могут помешать; Ты прекрасно знаешь, как это бывает при самых лучших отношениях. Вот почему еще я боюсь к Вам теперь приехать; а совсем не от «плохой комнаты, собаки» и пр.
Милый друг, между нами стояли и наши матери и бесконечные друзья и враги, не говоря о самом важном; и все это еще тогда, когда мы оба по-разному, но и чудесно сходно, были так далеки от «воплощения» или «вочеловечения»; когда мы оба вступали в ночную глушь, неизбежную для увидавших когда-то слишком яркий свет. Можно сказать, что человеческого почти и не было между нами; было или нечеловечески несказанное, иди не по-людски ужасное, страшное, иногда – уродливое. Теперь все меняется для нас обоих (опять-таки), мы выходим из ночи, проблуждав по лесам и дебрям долгие годы; по разным дебрям – и по-разному выходим; долгие годы не слышали голоса друг друга, а если и доносился иногда голос, то лесные дебри преломляли его, делали иным. Все это я чувствую за плечами, точно прожито сто лет; но для меня это были годы, умерщвляющие душу, но освежающие дух, и я их всегда благословлю. Верно – и ты. Сходилисьне по-человечески, сходнопереживали этот долгий и страшный поединок души и духа, сходноокончившийся (частичным) поражением души; должны выйти из ночи – ЧУДЕСНО РАЗНЫЕ,как подобает человеку.Сходствует несказанное или страшное, безликое; но человеческие лица различны. Сходны бывают «счастливцы» («счастливчики»), осужденные НЕвоплотиться, носясь по океану удач и легких побед. Воплощенный – всегда «несчастливец», лик человека – строгий и сумрачный (Вольфинг) – «нуждой и горем вдаль гонимый». Думаю, что Ты согласен со всем этим; пишу Тебе, потому что думаю об этом давно.
Не думай, что я могу сердиться на полемику, перепечатанную в «Арабесках» (я их получил от Кожебаткина). Во-первых – я почти под всем, что обо мне тогдашнем (полемического), подписываюсь; единственно, что мне необходимо ответить Тебе, как самому проникновенному критику моих писаний, – это то, что таков мой путь,что теперь, когда он пройден, я твердо уверен, что это должное и что все стихи вместе – «трилогия вочеловечения»(от мгновения слишком яркого света – через необходимый болотистый лес [27]27
«Нечаянная Радость» – книга, которую я, за немногими исключениями, терпеть не могу.
[Закрыть]– к отчаянью, проклятиям, «возмездию» и… – к рождению человека «общественного», художника, мужественно глядящего в лицо миру, получившего право изучать формы, сдержанно испытывать годный и негодный матерьял, вглядываться в контуры «добра и зла» – ценою утраты части души). Отныне я не посмею возгордиться, как некогда, когда, неопытным юношей, задумал тревожить темные силы – и уронил их на себя. Потому отныне Я не лирик.Кстати: получил «Антологию» «Мусагета»: зачем она!Время альманахов прошло; я думаю, что это – лишняя книга. Талантливоедвижение, называемое «новым искусством», кончилось; т. е. маленькие речки, пополнив древнее и вечное русло чем могли, влились в него. Теперь уже есть только хорошее и плохое, искусство и не искусство. Потому, я думаю, и «смотров» довольно (Ты говорил, что антология «Мусагета» есть смотр). И зачем вдруг – Потемкин или Л. Столица? Это уж какая-то нестроевая рота. – Отчего Рубанович второго сорта, когда у нас есть Рубанович лучшего сорта (по имени Мандельштам)? Таких замечаний я бы сделал много, но, по-моему, главное – вся книга лишняя и совсем не мусагетская.
Ты пишешь о журнале ( не поэтовотнюдь, а писателей!). Это – инициатива Вячеслава – конечно; мы столько говорили об этом в последние месяцы (притом о журналах не одного, а трех уже типов), что в письме не изложить и, конечно, надо говорить об этом лично. В частности, я не уверен в необходимости журнала, состоящего из нас троих. Все еще так висит в воздухе, так во многом нужно сговориться.
Еще хочу сказать Тебе в ответ на Твои слова о «Мусагете», что у меня с ним связано всегда некоторое беспокойство, которого я не умею преодолеть: я боюсь Эллиса,что-то в нем чужое – ужасное, когда не милое, и только милое,когда я его увижу и он повернет ко мне одно из своих многих лиц. Глубоко уважаю, ценю и чувствую тайную нежность к Э. К. Метнеру (Волфинг) – и дичусь его. Сережа – он, конечно, «не у дел». К Сереже особенное отношение, но совсем не связанное с «Мусагетом»: милый Сережа, блестящий человек, будущей ученый филолог, брат по духу и по крови, великолепный патриарх, продолжатель рода (а я – истребитель) и т. д.
Ну, кончаю письмо – все еще недоговоренное, по обыкновению.
Спасибо Асе Тургеневой и Тебе за приглашение и Софии Николаевне Кампиони за гостеприимство. Крепко Тебя целую и люблю.
Твой Ал. Блок.
Отсюда уеду, вероятно, в 20-х числах июня. Может быть, побываю в Москве. Может быть, успеешь напасать еще сюда или в Петербург (Малая Монетная, 9, кв. 27) – до 1 июля?
279. В. А. Пясту. 6 июня 1911. Шахматово
Милый Владимир Алексеевич. Прежде всего – поправляйтесь. – Я бродил по лесам и полям и почувствовал себя вправе дать Вам один большой совет и одно маленькое предостережение.
Совет:
За Вами – публицистические долги в большом количестве (и вовсе не «трамваи» или «действительные статские советники»). Так как Ваши воля, темперамент и интересы зовут Вас к изучению социологии и к публицистической деятельности, то Вы обязаны перед самим собою узнать русскую деревню,хотя бы отдельные места: во-первых, те, без которых нельзя узнать Россию вообще (т. е. Великороссию); во-вторых, те, среди которых жил и образовывался Ваш собственный род; от него Вы получили в наследство демонизм и волю, настроенную на европейский лад. Это – Западная Россия.
Вы это, я думаю, знаете; но недостаточно ярко представляете себе, что может дать познание деревни, до какой степени оно может изменить врожденный демонизм (о котором мы говорили с Вами, помните, перед моим отправлением на спектакль Рейнгардта); изменить в двух направлениях: или – убить его, т. е. разбить всякую волю, сделать человека русским в чеховском смысле (или Рудинском, что ли); или – удесятерить его, т. е. обострить волю, настроить ее, может быть, на свертсъевропеискии лад.
Я все чаще верю, что ошибки хоть бы социал-демократов в недавние годы происходили от незнания и нежелания знать деревню; даже не знать, может быть (говорю так потому, что нам ее, может быть, и нельзя уже узнать,и начавшееся при Петре и Екатерине разделение на враждебные станы должно когда-нибудь естественно окончиться страшным побоищем) – даже не знать, а тольковидеть своими глазами и любить, хотя бы ненавидя.
Из всего этого, конечно, надо заключить, что Вы должны приехать для примера в Шахматово, хотя бы в «следующую сессию».
Предостережение:
Зная по себе увлекательность Амфитеатрова (т. е. ему подобных), дружески советую не злоупотреблять им. Такие вещи не всегда проходят безнаказанно: можно совершенно незаметным образом испортить (на время, но не всегда краткое) часть души. Это касается, разумеется, тех душ, на которых господь «играл эфирно-легкими перстами». Такую душу, между прочим, необходимо иметь не только поэту, но и историку и социологу.
Знаете чудесную замену Амфитеатровых и К о? Это не менее легко, не менее увлекательно и вместе с тем невыразимо очищает душу! «История французской революции» Карлейля.
Думаю приехать в 20-х числах.
Целую Вас крепко.
Ваш Ал. Блок.
280. Л. Д. Блок. 10 июня 1911. <Шахматово>
Люба, сегодня я очень устал: ездил через Аладьино и Ивановское в Михалево и вернулся домой мимо Боблова. Все думаю о тебе. Очень скучаю без тебя; кроме беспокойства – всегда пустое место в жизни. Ты не получаешь моих писем; я получаю их – их возвращают из Германии. Но, главное, все еще не вернули.
Прошлое письмо к тебе я написал в очень нервном состоянии. На следующий день пришли опять два письма от тебя, – одно хорошее – о Версале, и без Ремизова и Чулкова. Напиши мне, когда оставишь магазины в покое. Пойми наконец простейшую вещь: что все современное производство вещей есть пошлость и не стоит ломаного гроша, а потому покупать можно только книги и предметы первой необходимости.
Я читаю гениальную «Историю французской революции» Карлейля.
Может быть, ты и этого письма не получишь, потому что уедешь в Бретань? – Пишу кое-как. Я хочу ехать отсюда в 20-х числах в Петербург. Не могу решить, ехать ли прямо к тебе или проехать все предположенные страны. Скучно без тебя, милая.
Господь с тобой.
Не знаю, поеду ли в Москву.
А. Б.
281. Л. Д. Блок. 13 июня 1911. <Шахматово>
Люба, что за странность, что не получаешь моих писем? Я посылаю это заказным, хотя едва ли ты его получишь: вероятно, дошло хоть одно, и ты едешь в Бретань.
Я еду около 25-го в Петербург, хотя не получил от тебя ответа на свои вопросы. Завтра еду в Москву на несколько дней. Жара страшная. Везу Кожебаткину рукописи второй и третьей книги.
Приблизительно с нашего 23-го числа (т. е. с 6 июля)пиши мне в Петербург, – и до 1 июля (13-го).
Твои письма доходят. Прошлое большое письмо опять меня встревожило; но, так как я не надеюсь, что это письмо дойдет, не пишу так (отдельные места, Ремизов, Чулков и пр. – не заграничное).
Беспокоюсь о тебе постоянно. Происходит совершенно неестественная и нелепая вещь; ты ездишь и смотришь, не имея времени углубиться и найти себя; я сижу на месте и питаюсь мыслями, находя и тебя, и себя, и то, что нас обоих кроет и соединяет.
Уезжай на океан, купайся, смотри на воду и думай. Мне временами невыносимо тяжело, что ты с Ремизовыми, а особенно – что тебя видел Чулков и что ты, вероятно, слушала его двусмысленности. Когда я думаю о тебе особенно хорошо и постоянно, как теперь,мне особенно больно видеть тень легкомыслия в тебе.
В сущности, я пишу тебе так нервно, потому что уже потерял терпение от нелепости положения (что ты ездишь, а я сижу). Кроме того, проклятые письма мои не доходят, и ты теряешь связь со мной. Господь с тобой.
А. Б.
282. А. В. Гиппиусу. 13 июня 1911. Шахматово
Милый друг Александр Васильевич, целую тебя крепко за твое нежное письмо. Много хочу тебе сказать и обо многом говорить, всегда люблю тебя и надеюсь, что мы когда-нибудь будем жить в одном городе. Что тут писать, все равно всего не напишешь. Вот в общих чертах наши дела: живу здесь с мамой и тетей – до 27 июня. В начале июля еду к Любе в Бретань (где она будет на днях; побывала уже в Берлине и в Париже, а расстались мы только 19 мая). Мой путь, вероятно, такой же, хотя я рассчитывал ехать через Стокгольм и проехать Данию, Голландию, Бельгию и северо-восток Франции (соборы!). В Бретани (где-нибудь в Тристановских местах) мы поживем, потом один я или мы оба поедем к югу: я хочу купаться где-нибудь около Пиренеев в океане – для «обмена веществ». Впрочем, все, чем я болен, – нервы, гиперэстезия и т. д. – Из Испании через знакомые итальянские места – в Петербург. На эту зиму я надеюсь: во-первых, предполагается рано или поздно журнал. Во-вторых, я хочу дописать большую поэму, которую начал давно и которую люблю. – Мама будет жить в Петербурге, потому что нельзя же ехать, наконец, в Полтаву,где Франц Феликсович получил бригаду. – С лирическими стихами расстаюсь – до старости. Ты получишь осенью все остальное: и новый сборник и два последних тома «Собрания стихотворений».
Все это – одни голые факты, и дело, конечно, не в них.
Много в жизни всего – и хорошо жить, да.
Если бы я мог, я бы посвятил тебе стихи о юности; но они посвящены одной давней и милой тени, от которой не осталось и связки писем. Других же тыне знаешь.
Кланяйся Юлиании Ксенофонтовне, если она меня помнит. До свиданья, верю в это.
Любящий тебя Ал. Блок.
Ну да, мы не юноши, но это хорошо,милый друг, пора, пора!
283. В. А. Пясту. 3 июля <1911. Петербург>
Милый Владимир Алексеевич.
В прежние времена я писал бы стихе в такое утро, как сегодня; а теперь пишу письмо Вам <…>
Дело в том, что Петербург – глухая провинциям, а глухая провинция – «страшный мир». Вчера я взял билет в Парголово и ехал на семичасовом поезде. Вдруг увидал афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовал, что здесь – судьба и что ехать за Вами и тащить Вас на концерт уже поздно, – я остался в Озерках. И действительно: они пели бог знает что, совершенно разодрали сердце; а ночью в Петербурге под проливным дождем на платформе та цыганка, в которой, собственно, и было все дело, дала мне поцеловать руку – смуглую с длинными пальцами – всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в «Аквариум», куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганке и поплелся домой. Вот и все – но сегодня все какое-то несколько другое и жутковатое. Ну, до свиданья.
Ваш А. Б.
284. Матери. 5 июля 1911. <Петербург>
Мама, сегодня уезжаю, вчера получил паспорт.
Вчера был у доктора, он оказался умнее, чем я думал; выслушал, исколол и выстучал меня всего; сердце оказалось в полном порядке, так что купаться я могу, где вздумаю, только не долее V4 часа раз в день, зато хоть целый месяц, вообще – как понравится. Нервы в таком состоянии, что «на них следует обратить внимание», но через два-три месяца правильной жизни все должно пройти. Правильной жизнью он называет – совсем не пить вина и принимать два раза в день пилюли с новым средством (Арреноль – там есть и бром). Купанье он советует.
Вчера был у Пяста в Парголове, а третьего дня – в Царском. То и другое было совершенно разно и очень хорошо. С Женей мы носились на велосипедах два часа – в Баболово, а с Пястом долго гуляли и сидели в Шуваловском парке.
В субботу я поехал в Парголово, но не доехал; остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовав, что здесь – судьба. И действительно, оказалось так. Цыганка, которая пела о множестве миров, потом говорила мне необыкновенные вещи, потом – под проливным дождем в сумерках ночи на платформе – сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей («стихотворение»).
Господь с тобой. Целую. Напиши в L'Abervrach.
Саша.