Текст книги "Том 8. Письма 1898-1921"
Автор книги: Александр Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
230. С. А. Венгерову. 19 ноября 1909.<Петербург>
Многоуважаемый Семен Афанасьевич. Позвольте предложить Вам для «Сборника Литературного фонда» этот мой перевод знаменитой «Лорелей». Решаюсь остановиться именно на этом стихотворении, так как в нем мне удалось, кажется, передать все тонкости размера, и, насколько я знаю, впервые.
Глубоко Вас уважающий и преданный
Ал. Блок.
231. Матери. 29 ноября 1909. <Петербург>
Мама, на этот раз пишу тебе коротко, потому что устал. Лучшее, что было за эти дни, – обед, который мы устроили Аничкову. Хотя люди собрались не слишком подходящие, ссорящиеся и ссорившиеся, однако была минута очень трогательная, и притом по-настоящему, а не по случаю выпивки, которой тоже было много. Это было 27-го, а 28-го я встал в 6 часов дня. Оттого сегодня и чувствую себя усталым. Утром мы были с Любой в Эрмитаже, а вечером я пойду на совещание новой секции религиозно-философского общества, где встречусь, кроме Мережковских, вероятно, с Женей и Ге.
Я не могу относиться к Л. Андрееву так, как ты, потому что иначе люблю искусство или, может быть, больше тебя его люблю. Оно очень жестоко, «хлеба» в нем искать нечего. Это – старые российские заблуждения – об «идейности», «хлебности» и т. д. Оттого Л. Андреев и т. п., -выдающие себя за художников и подражающие художественным методам, – меня все более злят. Впрочем, «Анафемы» я и не читал, да едва ли и буду – не хочу. Когда хочешь хлеба, в искусстве его не найдешь, иначе все было бы гораздо проще и легче. Думаю, что тебе от смешения искусства с другим трудно отделаться, но надо же! Целую.
Саша.
232. Матери. 4 декабря 1909. <Варшава>
Мама, сегодня были похороны,
торжественные, как и панихида. Из всего, что я здесь вижу, и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличье отца во многом совсем по-новому. Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры. Чувствую нежность к Спекторскому, который тоже впервые является как-то по-новому. Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула.
Как ты? Пиши. Получила ли ты мое первое письмо? Разбор квартиры и дел задерживает меня здесь на неопределенное время. Все это я буду рассказывать тебе в Ревеле с подробностями. Приехать ли мне в Ревель на Рождестве?
Я страшно утомлен физически, а нравственно мне скорее лучше, чем осенью в Петербурге. Пока это отчасти – сильное нервное возбуждение.
Ну, господь с тобой. Напиши поскорее. Целую крепко.
Саша.
233. Л. Д. Блок. 9 декабря 1909. Варшава
Люба, ты моя милая, я ужасно скучаю но тебе. Постоянно хватает за сердце. Между тем придется, вероятно, пробыть здесь еще не менее недели. Очень много дел и вещей. Большая часть времени уходит на разборку и укладку квартиры. Хорошо, что ты мне пишешь, я получил уже три письма. От мамы только сегодня первое, она пишет, что ей опять хуже. Ты ей напиши и поддержи ее.
Разрешилась ли чем-нибудь твоя история с Ваней? – Смерть Анненского, о которой я узнал только из твоего письма, очень поразила меня. На нем она не была написана – или я не узнал ее. Только что у Дризена он произнес большую и, как всегда, блестящую речь о театре, бодро и громко, как всегда. У него была готова публичная лекция и две книги стихов. – Я везу много вещей, нам надо будет, думаю, в январе переселиться на хорошую квартиру. Везу и тебе и себе старинные и очаровательные вещи. – Моя сестра и ее мать настолько хороши, что я даже чувствую близость к ним обеим. Ангелина интересна и оригинальна и очень чистая, но совсем ребенок, несмотря на 17 лет. Мария Тимофеевна удивительно простая и добрая. Я не прочь от знакомства с ними. А ты? – Я живу как-то по-новому, вижу много «обыкновенных» людей и к удивлению – очень интересуюсь ими. Чувствую себя большей частью молодым.
Подумываю о том, что мы с тобой скоро поедем, например, в Рим. Я пишу маме, что на Рождестве поеду в Ревель, – я думаю – и ты? Пиши мне. Денег у меня больше, чем у тебя, но ты этого пока не рассказывай.
Зайди к Розанову, если захочешь, с ним может быть уютно. Скажи Жене, что я его целую.
234. С. К. Маковскому. 23 декабря 1909. <Петербург>
Многоуважаемый Сергей Константинович.
М. А. Кузмин принес мне сегодня корректуру моих стихов с Вашими замечаниями, и я просил его передать Вам, что я прежде всего принципиально не согласен ни на какие изменения. Сверх того, я должен прибавить, что не согласен и с текстом корректуры, так как я уступил Вам только первую «Флоренцию», но не вторую. Сверх того, внимательно просмотрев Ваши замечания, я должен прибавить, что ничего не имею против некоторых из них (по преимуществу грамматических) внешним образом (но не внутренним); зато одно меня поразило: рядом со словами о «Марке» и о «лунной лагуне» Вы пишете: «Неверно. Лагуна далеко от Марка». Таким образом, Вы подозреваете меня в двойном грехе: в незнании венецианской топографии и в декадентстве дурного вкуса (ибо называть лагуну, освещенную луной, «лунной лагуной» – было бы именно «бальмонтизмом» третьего сорта). Уверяю Вас, что я говорю просто о небесных лагунах – именно о тех, в которых Марк купает свой «иконостас» (в данном случае портал) в лунные Разумеется, это частность, и я перехожу к делу. Этими стихами (вместе со второю «Флоренцией»), каковы бы они ни были, я доволен, готов печатать их и отвечать за них, а исправлять я не могу и не хочу, потому что они мне дороже именно в таком виде. Если же Вы не согласны печатать эти стихи так, как я представлю их в корректуре, мне остается только сожалеть о том неудобстве, которое я доставляю Вам как раз перед выходом очередного номера, и о неловкости по отношению к Н. К. Рериху, которую я всеми силами постараюсь загладить.
Жму Вашу руку.
Душевно Ваш Александр Блок.
235. С. К. Маковскому. 29 декабря 1909. Петербург
Многоуважаемый Сергей Константинович.
Сейчас я как раз опять уезжаю из Петербурга – в Ревель и получил Ваше письмо. Хочу только ответить Вам на Ваше недоумение относительно моего несогласия исправлять стихи. Я писал Вам, что ничего не имею против некоторых Ваших замечаний «грамматических» внешним образом. Больше того, разумеется, я признателен Вам за них, но именно только внешне.Для меня дело обстоит вот как: всякая моя грамматическая оплошность в этих стихах не случайна,за ней скрывается то, чем я внутренне немогу пожертвовать; иначе говоря, мне так «поется», я не имею силы прибавить, например, местоимение к строке «вернув бывалую красу» в «Успении» (сказать, например, «вернув ейпрежнюю красу» – не могу – не то). Далее: я не говорю, что это так навсегда;очень может быть, что, отойдя от стихотворения на известное расстояние, я смогу без жертвы найти эквивалент некоторым строкам – более «грамотный»; может быть, при этом воспользуюсь именно Вашими указаниями, потому и благодарю Вас, и знаю, что Вы относитесь и отнеслись в данном случае к стихам с особой тщательностью и вниманием. – Но сейчас-тоне могу ничего сделать от себя,все дело в этом. Вот причина моего Вам ответа – почти чувство молодой матери, когда ей говорят, что у ребенка такие-то, хоть и мелкие, недостатки; почти физиологическая досада: «ну хорошо, я знаю, а все-таки он и так хорош, и даже единственнотак хорош – „принципиально“, мне другого не надо». Ну, тут уже пошла «розановщина», поэтому – кончаю письмо. Желаю Вам скорого и окончательного выздоровления и крепко жму Вашу руку.
Душевно преданный Вам Александр Блок.
236. П. И. Карпову. 27 января 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Пимен Иванович, спасибо за письмо и книжку, которые я только что получил. «Мое дело почти что пропащее», – пишете Вы; следовательно, в Ваше отношение к своему писанию закралось нечто злободневное. Это противоречит моему представлению о Вас (хотя книжки я еще не читал). Зачем Вам заботиться о том, чтобы о книжке писали, и зачем Вам «ценить» мое мнение, когда Вы верите прежде всего в отнюдь не «злободневный» «говор зорь»? Или и Вас уже спутал «город»?
Я бы хотел отнестись к Вашей книжке совершенно свободно и, значит, прошу Вас не настаивать на том, чтобы я писал о ней сейчас же. Может быть, напишу и скоро, может быть, и не напишу; главное же, верю, что книжечка эта не пройдет для меня бесследно. Главное – не суетиться около больших дел, в противном случае около них заведутся неправды, обиды, полуискренние речи и т. п.
Я сейчас погружен в суету по поводу дел маленьких, потому и не уверен, что напишу о книге сейчас. – Зачем «интеллигентам» «браться за плуг»? Вы только представьте себе всю несуразность и уродство положения: какой-нибудь человечек с вялыми мускулами плетется по борозде! И поля не допашет, и себя надорвет. Зачем же он в ущерб физической силе развивает силы духовные? Не затем ли, чтобы победить ложьв конце концов? Тут уже дело не об «интеллекте» и «народе», а о гораздо большем: пусть всякий человек какими может и хочет путями(а пути у всех разные) побеждает зверство(уродство) – и государственное, и интеллигентское, и народное, и душевное, и телесное. Зверство повсюду есть. – Это – только мое «крайнее»возражение на одно из Ваших «крайних» мнений.
Александр Блок.
237. С. Н. Куликову. 8 марта 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Сергей Николаевич.
Разве можно говорить «вообще» в назначенные часы. Такие разговоры редко удаются. Если бы даже удалось, – у Вас прибавился бы один лишний хороший разговор и у меня один. А это только подчеркивает одиночество и печаль. Если нам с Вами надо говорить, пусть будет это случайно, если где-нибудь встретимся.
Александр Блок.
238. Матери. 1 апреля 1910. <Петербург>
Мама, сегодня я получил твое письмо. Бодрись и лечись, что же делать. Я тоже буду бодриться. Хочу в Шахматово. Плотников просит скорей приезжать и посылать Владислава, он уже приготовляет доски и тес. Вчера были Францик и тетя, а также – Ангелина с Марией Тимофеевной. «Речь» не посылаю тебе – там нет ничего интересного, а с 1 апреля все равно будут высылать.
Пришли «Весы» с окончанием «Серебряного голубя». Я еще не дочитал. Там есть такое место: «Будто я в пространствах новых, будто в новых временах», – вспоминает Дарьяльский слова когда-то любимого, им поэта: и тот вот измаялся: если останется в городе, умрет; и у того крепко в душе полевая запала мысль. И невольно слова любимого поэта напоминают другие слова, дорогие и страшные:
В бесконечных временах
Нам радость в небесах,
Господи, помилуй!
Мы, оставя всех родных,
Заключась в полях пустых,
Господи, помилуй!
Действительно, во мне все крепче полевая мысль. Скоро жизнь повернется – так или иначе, пора уж. Кошмары последних лет – над ними надо поставить крест.
По тому, что ты пишешь, доктор Соловьев – милый человек. И гораздо лучше, в конце концов, что он – антимистик, не всем же и не вечно видеть изнанку мира и погружаться в сны.
Ах да! Мы с Любой недогадливы. В столе нашлись три тысячи, о которых мы совсем забыли. Ими и покроются все расходы до осени, т. е. до новых получек. – Сейчас Люба у Таты. В субботу она пойдет к докторше.
Господь с тобой.
Саша.
Сегодня «Зигфрид», так что я не иду в Академию. Еще более, чем музыки, я хочу, однако, земли, травы и зари.
239. В. И. Кривичу. 2 апреля <1910. Петербург>
Многоуважаемый Валентин Иннокентьевич.
Конечно, Вы правы. Не в том беда, что она не владеет размерами, рифмами, цезурой, а иногда и русским языком, а в том, – что ее чистая, девическая душа похожа на десятки других. Ее роль в жизни, а не в поэзии, пусть вдохновляет нас, нам слишком нужна чистота.
Спасибо Вам за обещание «Кипарисового ларца». Если найдете экземпляр «Тихих песен», присоедините их, пожалуйста: достать невозможно, а у меня кто-то стянул, кому вовсе не нужно. К счастью, надписи не было.
Жму Вашу руку.
Ваш Ал. Блок.
240. Матери. 8 апреля 1910. <Петербург>
Мама, сегодня пришло твое письмо. Я и хочу жить и собираюсь еще; но чтобы она без надрывов; это не значит – благополучна, потому что благополучия и не нужно; но чтобы не было досадных и внежизненных препятствий, к каковым относятся сейчас преимущественно: твое нездоровье и моя словесность, которая отвлекает меня от творчества. Потому – поправляйся, жить еще можно.
Сегодня я буду говорить в Академии – довольно пространно, не особенно живо, и надеюсь потом замолчать надолго, т. е. не писать статей и не теоретизировать. Мне нужно будет еще только развить свою речь о Врубеле, но это не относится к статьям. Она пойдет в очень хорошем киевском журнале, редактируемом Яремичем, который весь год будет посвящен Врубелю. С Врубелем я связан жизненно и, оказывается, похож на него и лицом (вчера Яремич приносил много рисунков и автопортретов его).
Плотников просит скорее присылать Владислава, и я опять пишу об этом Францику. Ефим пишет, что рекомендованный им – его двоюродный брат, что он за него вполне ручается, что этот человек знает немного садовое дело и готов прийти для переговоров когда угодно.
Я тебе пошлю на днях «Сборник Литературного фонда».
Главное я, по обыкновению, забыл: Люба была вчера у О. Ю. Каминской, которая сказала, что она совершенно здорова и лечить нечего; так что и это не задержит нашего отъезда в Шахматово, на которое я надеюсь.
На днях у нас очень долго просидел Скалдин – совершенно новый и очень интересный человек. Подозревать его в чем бы то ни было было очень нехорошо.
Господь с тобой.
Саша.
241. Матери. 12 апреля 1910. <Петербург>
Мама, я вчера получил твое письмо и весь день печалился. Не стоит говорить об этом. Ты прекрасно знаешь мои мысли, и всякие теоретизированья – только вредны. Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил, утром видь утро, а вечером – вечер, и я тоже буду об этом стараться изо всех сил в Шахматово – первое время, чтобы потом наконец увидеть мир. Я читал в Академии доклад, за который меня хвалили и Вячеслав целовал, но и этот доклад – плохой и словесный. От слов, в которых я окончательно запутался и изолгался, я, как от чумы, бегу в Шахматово. Вероятно, и в моем письме к тебе были какие-нибудь лживые слова, которые тебя расстроили, ты бы им не верила.
Вчера Владислав уехал в Шахматово. Я велел ему смерить все комнаты и написать, тогда мы привезем с собой обои. Я купил тебе полольник и совок, также Любе совок, а себе – пилу, которой можно пилить сучья и низко и высоко. Пожалуйста, пиши мне, не думай, что я отношусь к тебе строго. Я вовсе не жду, что ты совершенно поправишься, но на некоторое излечение очень надеюсь. Пока еще рано судить. – Господь с тобой, целую тебя.
Саша.
Получила ли ты «Сборник Литературного фонда» и еще одну дрянь – красненькую? Может быть, я еще пошлю тебе на днях книжку. Я тут разделался с фельетонами. У нас была уже «Гибель богов»– Ершова чествовали, и он был рассеяннее, чем обыкновенно. – Если тебе не нужно, пришли мне назад речь о Врубеле, и Женя хочет ее иметь. Или – пошли ему прямо, как хочешь. Я ее совершенно переделаю и напечатаю у Яремича в киевском журнале, который весь будет посвящен Врубелю в этом году.
Я хочу наверху, как мы говорили, сделать во всю стену – книжную полку и хранить там все книги настоящие и будущие, и из дома и из флигеля, оставляя внизу только необходимые и часто читаемые; пусть ни в столовой, ни в гостиной не будет полок (или – только одна в гостиной). Наверху сухо, это будет и красиво и сохранно.
242. Е. А. Зноско-Боровскому. 12 апреля 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Евгений Александрович.
Мое сообщение никак не следует печатать. Ведь это – «дела домашние». Публике решительно не должно быть дела до того, как мы живем, ей нужны результаты; и напечатанное – потеряет последнее, что было; для меня – это сухой Бедекер, а для публики – тарабарская грамота. Другое совсем дело – доклад Вяч. Ивановича, на который я ведь только отвечал; там математическая формула, здесь – ученический рисунок. Я хочу мужественного ученичества, а факт напечатания будет свидетельствовать о «женственном (т. е. ни к чему не обязывающем) поучении». Право, не надо печатать.
Ваш Ал. Блок.
243. В. И. Кривичу. 13 апреля 1910. Петербург
Многоуважаемый Валентин Иннокентьевич.
Спасибо за «Кипарисовый ларец», за надпись и за письмо. Книгу я сейчас просматриваю. Через всю усталость и опустошенность этой весны – она проникает глубоко в сердце. Невероятная близость переживаний, объясняющая мне многое о самом себе. О книге надо писать не рецензию, а статью, да и не в «Речь», а куда-нибудь почище. С «Речью» я все равно разделался до осени, бог с ней. Лучше, когда приду в себя, буду думать о статье для какого-нибудь журнала, если не поставлю креста над статьями вообще, в чем чувствую большую потребность, теперь по крайней мере. – Как жаль, что мы вчера не посидели с Вами мирно у меня; я вернулся ночью от Вячеслава Ивановича после очень серьезного разговора и нашел на столе Ваши траурные каймы. Мне не удастся побывать у Вас в Царском, скоро уезжаю в деревню, – до свиданья, до осени. Жму Вашу руку крепко.
Ваш Ал. Блок.
244. Л. Я. Гуревич. <9–14 апреля 1910. Петербург>
Многоуважаемая и дорогая Любовь Яковлевна.
Винюсь перед Вами: я до такой степени заболтался и недоволен всеми своими писаниями, особенно в прозе, что мне страшно и приступить к воспоминаниям о В. Ф. Коммиссаржевской, которые Вы мне заказали для альманаха. Если напишу, будет непременно ложь, т. е. словесность, т. е. кощунство. Лучше не писать. Я и вообще забрасываю статьи на долгое время и расплачиваюсь в этом отношении с последними долгами, чтобы как можно скорее уехать в деревню. Проклятый город и проклятые слова.
Простите меня за то, что не исполняю Вашего поручения.
Вы избраны в Академию (т. е. в Общество ревнителей художественного слова). Не знаю, посылают ли Вам повестки? Теперь заседания на Страстной, может быть, и не будет.
Преданный Вам Ал. Блок.
245. Н. В. Дризену. 16 апреля 1910. <Петербург>
Многоуважаемый Николай Васильевич.
Спасибо Вам за вторую корректуру, я нашел порядочно много ошибок, которые и исправил. За слово «рыдучий» я держался бы, как за народное (в заговорах «Три тоски тоскучие, три рыды рыдучие»); но, если Вам не нравится вычеркните его.
Желаю Вам светлой Пасхи. Я скоро уеду в деревню.
Преданный Вам Ал. Блок.
246. Матери. 18 мая 1910. <Шахматово>
Мама, ремонт очень затягивается, так что дай бог чтобы кончился к Петрову дню. Надо уж все делать как следует. Выходит, конечно, дорого, зато хорошо и удобно, дом будет совсем отделан. Приехав, ты увидишь крышу зеленую, балкон белый, печи изразцовые и нашу пристройку – двухэтажную! Я очень много этим занимаюсь, а Люба – хозяйством. Теперь работает много народу, Николай пашет, посадили картофель, сеем вику, будем чинить загоны, Владислав чистит двор, гумно и пр. после ушедшего наконец Егора, с которым поступлено непреклонно, насколько я только способен.
Пожалуйста, позови себе непременно психиатра со стороны и не скупись на деньги. Об этом пишет мне и Франц. Деньги (есть ли еще у тебя что-нибудь?) мы доставим тебе скоро: или пришлем, или Люба, которой надо лечить зуб и покупать разное для дома в Москве, привезет тебе -300 рублей. Я думаю, если ты пролечишься еще до 1 июля и позовешь постороннего доктора, – это принесет довольно существенные результаты. Ремонт почти немыслимо кончить раньше, а жить во время постройки тебе здесь будет неудобно.
Лошади работают хорошо, только у Вороного оказалась та же болезнь, что у вашей ревельской лошади, – мокрец – мокнет около копыт. Люба каждый вечер моет ногу и перевязывает, а также – палец плотнику. Мы наладили почти весь инвентарь уже – и колеса, и сбруи, и пр. – Не пишу я пока ничего – страшно хлопотно с ремонтом. Все рабочие – разных губерний и профессий – интересны, я с ними очень много разговариваю. Каменщики – тверские, печники, плотники и маляры – здешние. Тверские развитее и с идеями.
Напиши мне, как ты относишься к продолжению леченья? – То, что ты пишешь об интересе разных людей к моим стихам, мне довольно приятно, но как-то глухо – не в этом дело. Пусть хоть кто-нибудь переживает теперь то, что я переживал, оплакивал, воскрешал и опять хоронил десять лет тому назад. Немножко смешно.
Пиши. Господь с тобой. Целую тебя.
Саша.
247. Матери. 31 мая 1910. <Шахматово>
Мама, работы подвигаются, главная задержка – за печами. Печник поехал в Москву искать еще рабочих.
Вчера приехали Ирина (жена Николая) с двумя детьми – славная, и дети славные, и Аннушка. Тетя проехала в Сафоново. Сегодня Ефим привез летники и сам их сажает – настоящим садовничьим способом. Обещает научить этому весной Николая. Я все время на постройке. Очень мне нравятся все рабочие, все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента. Я разговариваю с ними очень много. Одно их губит – вино, – вещь понятная. Печник (старший) говорит о «печной душе», младший – лирик, очень хорошо поет. Один из маляров – вылитый Филиппо Липпи и лицом, и головным убором, и интересами: говорит все больше о кулачных боях. Тверские каменщики – созерцатели природы. Теперь работают 14 человек, и еще придут новые. – Пристройку мы подождем обшивать (и переход к ней с комнатой), только потолки обошьем. В доме уже стелют полы, которые были склеены раньше (в посту).
Люба хозяйничает, завтра привезут капусту. Все уже в цвету на лугах, что может цвести – пестрое. Жарко, приготовляется, пожалуй, засуха, в саду на нижней дорожке блекнет трава. Луг под садом зарос такой травой, что пни пропали. – Пиши, в воскресенье от тебя не было письма. Не почувствовала ли ты себя хуже после отъезда Любы? Господь с тобой, целую.
Саша.