355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Блок » Том 8. Письма 1898-1921 » Текст книги (страница 28)
Том 8. Письма 1898-1921
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:24

Текст книги "Том 8. Письма 1898-1921"


Автор книги: Александр Блок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)

308. С. С. Петрову (Граалю Арельскому). Ноябрь 1911. <Петербург>

Дорогой Степан Степанович.

Не могу видеться с Вами сейчас (от усталости, от многих дел, от нервного расстройства), но давно имею потребность сказать Вам, что книжка Ваша (за исключением частностей, особенно псевдонима и заглавия) многим мне близка. Вас мучат также звездные миры, на которые Вы смотрите, и особенно хорошо говорите Вы о звездах.

Александр Блок.

309. К. А. Сюннербергу. 5 декабря 1911. <Петербург>

Спасибо за письмо, дорогой Константин Александрович.

Шрифт обложки, правда, отвратительный, но для меня в этом есть сладость. Все Ваши замечания люблю, как всегда; то, что Вы заметили о «бессмертной пошлости» (по поводу первой книги), – вставил в примечании ко второй, которая скоро должна выйти.

В венке Мейерхольду теперь (по поводу «Орфея») участвовать не хочу: в этом была бы фальшь с моей стороны, потому что я от театра отстал сильно, а последняя постановка Мейерхольда, виденная мной («Дон-Жуан»), мне страшно не понравилась. Я буду больше любить Мейерхольда, если не приму участия в венке.

Ваш Ал. Блок.

310. А. Н. Чеботаревской. 12 декабря <1911. Петербург>

Дорогая Анастасия Николаевна.

Спасибо Вам за письмо. У Вас общество собирается очень большое, а я боюсь большого общества, разрываюсь на части, не умею, как Федор Кузмич например, быть «со всеми и ни с кем». Эта моя общественная бездарность и есть главная причина, почему мне трудно прийти к Вам в воскресенье. Зайду лучше как-нибудь в тихий час. Я Федора Кузмича помню и люблю, не хочу, чтобы он огорчался. Книжку послал ему давно, разве Вы у него не видали? Посылаю ее Вам.

Большое спасибо, если пришлете мне сборник (Малая Монетная, 9, кв. 27) и до свиданья – пока.

Преданный Вам Ал. Блок.

311. С. М. Михайловой и А. И. Романовой. <Начало 1912. Петербург>

Совсем не надо Вам меня видеть. Мне радостно, что Вы в моих стихах читаете радость; это и есть лучшее, что я могу дать. Будьте счастливы, смотрите, наступает весна; если будете сильны и чисты, жизнь Вам откроется, Вы в нее войдете и поймете, что, несмотря на все,что было, что есть и что будет, она исполнена чудес и прекрасна.

Александр Блок.

312. В. Я. Брюсову. 16 января 1912. <Петербург>

Дорогой Валерий Яковлевич.

Хочу высказать Вам мою признательность за ту заметку обо мне, которую Вы напечатали в «Русской мысли». Уже очень давно мне не приходилось читать о себе таких простых и так объективно выраженных мнений. Поверьте, что я умею ценить и сжатость и точность статьи, и то, что в ней не преобладают над всем ни хулы, ни похвалы, изобилие которых обыкновенно только запутывает и критикуемого автора и читателя, ни в чем ни того, ни другого не убеждая.

Не тороплюсь посылать Вам Ваш экземпляр нового и здания «Нечаянной Радости» – в ней перемен немного, и я пошлю Вам ее одновременно с третьей книгой, которая скоро выйдет из печати.

Душевно преданный Вам Александр Блок.

313. Андрею Белому. <25 января 1912 Петербург>

Милый Боря. Я лежу в постели совсем больной и не могу видеть Тебя. Мое письмо разошлось с Твоим, это мне более чем досадно. Если бы я и был здоров, я сейчас не владею собой, мог бы видеть Тебя только совсем отдельно и особенно без Вячеслава Иванова,которого я люблю, но от которого далек.

Вы сейчас обсуждаете журнал. Я менее, чем когда-либо, подготовлен к журналу. Быть сотрудником, прислать статью я могу. Но я один,измучен, и особенно боюсь трио(с В. Ивановым). Впрочем, я многого боюсь, я – один.

В письме в Москве я Тебе писал, почему мне страшно увидеться даже с Тобой одним,если бы я был здоров. Кроме того, писал, что нахожусь под знаком Стриндберга.

В осеннем письме, которого Ты не получил, я писал, что мне доступнее всего второйотдел. Он наиболее внелитературы. Я продолжаю писать очень мало, однако; но и сквозь тяжелое равнодушие, которое мной овладело эти дни, постараюсь написать. Потом будет виднее.

Главное, что я могу сказать Тебе сейчас неравнодушно, – это о том, что Пяст,по-моему, нужнейшее лицо в этом журнале. Пишу Тебе сухо поневоле,потому что Ты будешь читать письмо внемоего круга – в доме В. Иванова. Прошу Тебя, оставь для меняТвой след в Петербурге; это еще причина, по которой я хотел бы, чтобы Ты увиделся с Пястом. Через него Ты коснешься моего круга, что важно нам обоим. Атмосфера В. Иванова сейчас для меня немыслима. Адрес Пяста…

Любящий Тебя А. Б.

314. А. И. Арсенишвили. 8 марта 1912. <Петербург>

Дорогой Алексей Ильич.

Спасибо Вам за Ваше любящее письмо. Не думайте, что оно мне безразлично; только вот что я думаю, читая его: для Вас стихи тех поэтов, о которых Вы пишете, (и мои), как «елисейские поля» – благоуханные цветущие поляны… прошлого. Сюда относится Ваше такое тонкое и такое человеческоевыражение: «с ними мне не так грустно, т. е. грустней еще». Я это чувство очень хорошо знаю, временами подчиняюсь ему и не люблю его, или, выражаясь по-Вашему, «еще печальней люблю». В этом же смысле могу сказать: «не люблю я стихов» – т. е. «слишком, болезненно люблю», за то, что все прошедшие стихи (и мои в том числе) способны стать вдруг «полями блаженных», царством забвения. Чем меньше сил для жизни, тем слаще забвение.

Вы говорите: «Есть сладкая тоска стихов». «Без них – жить на свете тоска, просто дрянь». Я говорю Вам: понимаю Вас, но не хочузнать этого. Мы пришли не тосковать и не отдыхать. То чудесное сплетение противоречивых чувств, мыслей и воль, которое носит имя человеческой души,именно оттого носит это радостное(да, несмотря на всю «дрянь», в которой мы сидим) имя,что оно все обращено более к будущему, чем к прошедшему; к прошедшему тоже, – но поскольку в прошедшем заложено будущее. Человек есть будущее.Когда же начинает преобладать прошедшее, хотя бы в чистейших и благороднейших своих формах (именно эту сладкую ноту прошедшегопрочел я в Вашем письме, может быть ошибся?), то человеку, младенцу, юноше и мужу в нас грозит опасность быть перенесенным в елисейские поля. Пусть все там благоуханно, пусть самый воздух синеет блаженством, – одно непоправимо: нет будущего.Значит, нет человека.

Не видав Вас в глаза, хочу сказать Вам: Милый Друг, берегитесь елисейских полей; пока есть в нас кровь и юность, – будем верны будущему. Если в современной противоречивой и вялой жизни многое тонкое и высокое бессильно сказать нам о будущем, будем беречься его, будем даже любить более грубое и более низкое (в культурном, что ли, смысле), если тамголос будущего громче. Например: если в моих стихах для Вас есть свое утешение от тоски – тоскою еще более глубокой и тем самым более единственной, более аристократической, – то лучше не питайтесь ими. Говорю Вам по своему опыту – боюсь я всяких тонких, сладких, своих,любимых, медленно действующих ядов. Боюсь и, употребляя усилие, возвращаюсь постоянно к более простой, демократической пище. Чтение произведений, которые говорят мне о прошлом только (Вы понимаете, в каком смысле я говорю «прошлое»?), уже почти не занимает места в моей жизни, во всяком случае гораздо меньше, чем занимало когда-то.

Вот видите, почему мне, при всей близости Вашего письма, не хочется видеться с Вами. Может быть, я неверно понял Вас или Вы не сказали главного. Я сейчас пишу поэму и поглощен ею, кроме того, не слишком здоров, – это второстепенные причины, почему я теперь и вообще почти никогоне вижу, давно уже: боюсь столь понятных мне искушений«сладкими звуками и молитвами».

 
О, страшных песен сих не пой… и т. д.
 

Объясните мне, прошу Вас, верно ли я понял Вас? Т. е. что для Вас мои стихи? Только ли «елисейские поля» или морфий? Если так, то виноваты мы оба: Вы, не прочитавший между строк большетого, чем сумел (но ведь хотел!)написать я; и я, не сумевший написать того, что хотел, засадивший в тюрьмусладких гармоний юношу,который у меня в груди (ведь это – вечное проклятие художников, и у меня давно нет«культа», как Вы говорите, даже великих художников мира, толькохудожников). Последняя просьба к Вам: если Вы любите мои стихи, преодолейте их яд, прочтите в них о будущем.

Александр Блок.

315. Н. С. Гумилеву. 14 апреля 1912. <Петербург>

Многоуважаемый Николай Степанович.

Спасибо Вам за книгу; «Я верил, я думал» и «Туркестанских генералов» я успел давно полюбить по-настоящему; перелистываю книгу и думаю, что полюблю и еще многое.

Душевно преданный Вам Ал. Блок.

316. Андрею Белому. 16 апреля 1912. <Петербург>

Боря, милый!

Я исписал много бумаги, чтобы изложить тебе свои впечатления о «Трудах и днях». Впечатления эти множатся, а цельности нет. Вот все общее, что могу сказать.

Первый № сразу заведен так, чтобы говорить об искусстве и школе искусства, а не о человеке и художнике. Этим обязаны мы Вячеславу Иванову. Мне ли не знать его глубин правд личных? Но мне больно, когда он между строк все время полемизирует(вспоминаю твои слова о полемике) с… Гумилевым; когда он восклицает о καδαρσις'е [54]54
  Катарсис (очищение) (греч.)


[Закрыть]
тем же тоном в 1912 году, как в 1905 году; и особенно когда он тащит за собой Кузмина, который на нашихпирах не бывал… Какие-то «кони, стонущие с нежным ржанием», – ведь это мерзость.

Впечатление от статьи В. Иванова, несмотря на все ее глубины, – душное и тяжелое. Твоя статья, в большой части посвященная ограничению значения «символической школы», которую Вячеслав проповедует упорно и, я сказал бы, без музыкального слуха (помнишь, ты говорил об отсутствии музыкального слуха у Мережковского? – Рядом с этой статьей В. И. – и фельетон Мережковского – симфония), – Твоя статья производит впечатление форточки, открытой в накуренной комнате; но форточки узкой, потому что и Ты говоришь здесь, закрыв лицо. Ведь для «вочеловечивания» сходимся мы в «Трудах и днях»; а все, что есть пока в первом отделе, могло бы быть и в «Аполлоне». Первый № – номер Вячеслава Иванова; над печальными людьми, над печальной Россией в лохмотьях он с приятностью громыхнул жестяным листом, – только так я слышу это режущее мне ухо восклицание о καδαρσις'е. И потому бросаюсь я от этого жестяного грохота к умной и страстной статье Метнера, пускай – на тему, далекую мне: за ней я вижу это печальное человеческоелицо гонимого судьбой.Оттого-то я сам хочу говорить о Стриндберге (кстати, Пяст пишет об Э. По, главным образом, кажется, опираясь на «Ενρικα» и биографию).

Всю кашу заварил Вячеслав Иванов; можно повернуть оптимистически и сказать: Вяч. Иванов, грозно нападая на кого-то, потрясает манифестом о символической школе, – и горе тому, кто не с ней; Ты всячески стараешься свести эту «школу» к minimum'y, она, в конце концов, только «внутренний канон»; наконец, Пяст объясняет, что «внутренний канон» есть… 2 x 2 = 4. Завершив наконец, как бы по необходимости, этот круг, созданный не потребностями «Мусагета», но ивановским желанием властвовать над какой-то страной во что бы то ни стало, даже при отсутствии подданных, – «Труды и дни» переходят к делу в статье Метнера; здесь появляются имена, за именами – встают лица, а лица освещаются вспышками человеческого духа, при свете которых открываются глуби времен; это и есть, я сказал бы, немеркнущий свет «общих начал», в котором мы все – разные, – одно, которые связуют нас так, как не свяжет никакая «литературная школа» в мире.

Раз «Труды и дни» – «внутренний двор казармы», из ворот которой должны выйти готовые к бою солдаты, – это стезя мужественная; а у Вячеслава, надо, кажется, понять это ясно, душа женственная; и деспотизм его – женский. Кстати, я еще так и не видал его с Твоего отъезда; знаешь ли, когда прошли все эти годы «снежных масок», я опять стал дичиться Вячеслава; ведь в лучшеми заветном моем я никогда не был близок ему; есть любовь, есть дружба, но то, что между нами с В. И., надо назвать «романом», а «романическое» не во все периоды жизни одинаково привлекательно…

Вот мне удалось сказать тебе о «Трудах и днях» довольно определенно. Если ты сам не согласен с этим, то понимаешь, что для меня это так?

Я тебе так долго не отвечаю, потому что работаю, (кроме того, что много «трудился» над своими впечатлениями о «Трудах и днях»). От этого – лучше чувствую себя: здоровая атмосфера «Запада»; свидания с милыми людьми, полу-деловые, полу-сердечные. Всё так, как будто маленькая капелла дана мне для росписи, и потому пахнет XIV столетием, весна, миндаль цветет где-то на горах. Не пишу, в чем дело, чтобы не выронить его из души.

В Брюсселе я не был, Св. Гудулу видел только из окна вагона. Теперь Вы были, вероятно, уже в Брюгге, которое мне не понравилось (хотя Меммлинг!). Вот в Антверпене удивительно: берег Шельды, пески и крепость на том берегу, средневековая типография и Массис в музее. Побывайте там!

О «Трудах и днях» (№ 2) – ни слуху ни духу.

Ты знаешь наши дела? Расстрелы на Ленских приисках, всюду стачки и демонстрации, разговоры о войне. Последние дни – опять волна тревоги.

Не досадуй на меня за мое «анти-Вяч. Ивановство», для меня его атмосфера тяжела ненужно,легче даже все то тяжелое и нудное, что сейчас происходит вокруг Мережковских.

До свиданья, милый друг, поклонись от меня Анне Алексеевне.

Любящий тебя А. Б.

317. Е. И. Х-ой. 24 апреля 1912. <Петербург>

Благодарю Вас за цветы и за светлые слова в такие темные дни, когда все на всех насылает мрак. Вы пишете о «просветлении»; я знаю, что просветление от каких бы то ни было стихов – жестоко, потому что может быть обманчивым и неверным; и все-таки мне это дорого, есть радость в таких чувствах, как ваше, и есть радость в том, что все мы и до сих пор ничего не знаем,и, значит, мир каждую минуту может стать неожиданным и прекрасным.

Александр Блок.

318. Андрею Белому. 26 мая 1912. <Петербург>

Милый Боря.

Я сам не понимаю, каким образом узнаю и верю во все то, что пишешь Ты, о чем говорится в «Inferno», и т. д. Вы говорите об этом там, за рубежом, а здесь об этом говорить почти не с кем, а с теми, кто знает это, почти невозможно. Когда я читал Пясту выдержки из первого твоего письма, то он просил меня читать только биографию Штейнера, отчет о лекции и т. д., пропуская места об уличных встречах, трамваях, и пр. – не из-за Тебя, а из-за себя.Второе Твое письмо я читал совсем один в квартире, получив его поздно вечером, – и даже мне, при всей моей «уравновешенности», было чуть-чуть не по себе.

Итак, я почти молчу обо всем, что происходит с вами, молчу и для себя.

На днях я остаюсь совсем один в Петербурге, буду продолжать работу, может быть, поеду куда-нибудь в июне, тогда напишу Тебе.

При смерти Стриндберга присутствовали его сын (описанный в «Одиночестве»), две дочери (старшая – от первого брака, замужем за Смирновым, русским, – профессором Гельсингфорсского университета; другая – актриса) и зятья; самые минуты смерти не видали, он умер во сне; кажется, за несколько часов до смерти он всех позвал, сказал, что говорит в последний раз, просил хоронить без пастора на кладбище для бедных и положить в гроб на грудь крест и Библию, «так как только в этой книге есть некоторая правда». На похоронах, кроме тысячи рабочих и студентов, присутствовали представители правительства с министром-президентом. Путь на кладбище – обыкновенный путь многолетних утренних прогулок Стриндберга (тоже описан в «Одиночестве»), Пяст жил в Стокгольме около двух недель, но смерти не дождался. Передал Стриндбергу цветы «от русских поэтов». Его, конечно, не видал (никого не пускали), но видел часть квартиры: светло, и стены выкрашены масляной краской.

У меня мысли театральные, то есть хочу вернуться к драме. Отчасти потому опять я в недоумении от «Трудов и дней». Ужасно все «умно»! Чтобы проходить «тонкой иглой сквозь студенистую массу», надо иметь свой собственный удельный вес, которого я совсем не чувствую в Степпуне и Яковенке. Они просто тяжелые, не хочу нести их бремен; потому и со вторым номером я как-то только рядом, не проникаюсь. Мне очень дорог тот лад, на который себя настроили «Труды и дни», но не исполнение.

Впрочем, и Ты далек теперь от этого. – Пишу вяло, многим озабочен. Крепко целую Тебя, милый, кланяюсь Анне Алексеевне, не забывай меня и пиши о дальнейшем, как писал.

Твой Ал. Блок.

319. Матери. 5 июня <1912. Петербург>

Мама, за эти дни у меня было много интересного. 2-го, написав тебе письмо, я пошел к Ремизову и просидел у него весь вечер. Ждем Терещенку. На следующий день поехал на открытие спектаклей в Териоки; и еще в Петербурге – что это никого нет (условились ехать компанией). Приезжаю, оказывается, открытие отложено до субботы 9-го. Впрочем, я не раскаивался. Сидели у них в даче, она большая и пахнет как старый помещичий дом, странно – столько разных людей живет вместе; все вместе ели, пили чай, ходили по их огромному парку. Так как ко мне все относятся хорошо и почтительно, мне было легко. Позже приехал Пяст, мы присутствовали на репетиции, я видел, как Люба танцует испанку – танцует свободно и легко, хотя и по-ученически. Трудно судить без декораций и костюмов. Хотя у них еще ничего не налажено и довольно богемно, но духа пустоты нет, они все очень подолгу заняты, действительно. Все веселые и серьезные, по крайней мере были тогда; впрочем, уже кое-кто ссорится и определяются партии. У Мейерхольда прекрасные дети и такс.

За сосновым парком – море, очень торжественное, был шторм, кабинки все разбиты, на горизонте маяк. Ночью мы возвратились в Петербург с Любой (она уже уехала вчера опять) и Пястом. В субботу многие едут их смотреть (и я).

Почти каждый день я работаю помногу. Жить мне очень спокойно одному, и приятная печаль. Очень важно жить одному.

Сегодня заходил Городецкий, который завтра уедет с женой в Италию.

Сегодня пришло твое письмо с хорошими известиями. Шоссе меня очень радует, Господь с тобой. Поздравляю тетю с «Topiel»'ю.

Саша.

Жары давно не было – прохладно.

320. Матери. 10 июня 1912. <Петербург>

Мама, вчера я получил письма твое и тетино и поехал в Териоки.

Ехали вместе с Пястом, Сапуновым, Садовским и еще одним, которого ты не знаешь, знакомый Ремизова. Самого Ремизова, к несчастью, не было – Серафима Павловна опять больна. Там нашли еще знакомых. Театр, хотя и небольшой, был почти полный, и хлопали много.

Мне ничего не понравилось. О Любе судить мне невозможно, особенно по вчерашнему спектаклю, где, в сущности, никому и ни в чем нельзя было проявиться. Правда, прекрасную и пеструю шутку Сервантеса разыграли бойко, – и Люба играла, держалась на сцене свободно, у нее был красивый костюм и грим, но она иногда переигрывала, должно быть, от волнения. Кроме того, были две пантомимы, из которых она участвовала в одной – танцевала; пантомима, по-моему, очень бессмысленная и необыкновенно банально придуманная и поставленная Мейерхольдом.

Спектаклю предшествовали две речи – Кульбина и Мейерхольда, очень запутанные и дилетантские (к счастью – короткие), содержания (насколько я сумел уловить) очень мне враждебного (о людях как о куклах, об искусстве как о «счастье»). Впечатление у меня было неприятное, и не хотелось идти на дачу пить чай, так что мы только немного прошли с Любой вдоль очень красивого и туманного моря, над которым висел кусок красной луны, – и потом я уехал на станцию, где встретил рецензентов (Венгерову и Василевского), одобряющих спектакль.

Люба серьезная, занята все время, сегодня будет играть «Трактиршицу» (я не еду), а через неделю – «Мнимого больного» и пьесу Стриндберга, – в обеих большие роли. Товарищи ее хвалят.

Назад ехали поздно ночью опять с Пястом и другими. Буду еще смотреть, может быть, Люба и актриса.

Хорошо, что вы продали лес. – Я вспомнил, что на чердаке дома лежат оставшиеся изразцы, которые могут пригодиться, может быть, для новой плиты.

Скажи тетиньке следующее: лист обыкновенно считается maximum 40 000 букв (а не 640 000, как она написала); – австрийская крона (полгульдена) стоит около 35–40 копеек (в зависимости от сильно колеблющегося курса). – Буквы в собственной рукописи (и везде вообще) следует считать так: сумму (среднюю) букв в строке помножить на число (среднее) строк в странице (когда это сделаешь несколько раз, то уж всегда знаешь приблизительно, сколько букв на странице привыкла оставлять рука). – И, наконец: выражение «ad aeternam rei memoriam» значит буквально – «на вечную память о вещи» (т. е., что ли, «об одном деле», «о моем деле» или просто «о деле») – в том смысле, чтобы читатель навсегда зарубил на носу.

А нельзя ли поставить эту «Topiel» в Териоках?

Сегодня душновато, а до сих пор было прохладно и дожди. Господь с тобой, тетиньку целую.

Саша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю