Текст книги "Том 8. Письма 1898-1921"
Автор книги: Александр Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)
293. Матери. 24–25 августа <н. ст> 1911. <Кэмпер>
Мама, мы всё еще сидим здесь и, может быть, просидим еще несколько дней из-за моей жабы. Горло болит уже мало, но все не может зажить. Надеюсь, во всяком случае, хоть в воскресенье быть в Париже.
Итак, мне не суждено увидать Джиоконду. Не знаю, описаны ли в России все подробности ее исчезновения, – здесь газеты полны этим.
22-го утром я лежал в постели и размышлял (или мне полуснилось – не помню) о том, как американский миллиардер похищает Венеру Милосскую. Через час Люба приносит газету с известием о Джиоконде.
Она была на месте в понедельник в семь часов утра. В этот день Лувр закрыт для публики, пускают только художников и прочих известных лиц. Народу, однако, было много. Требовалась огромная смелость и профессиональная ловкость, чтобы улучить время снять картину (самый опытный рабочий употребляет на это две минуты), пройти через две залы, спуститься по маленькой лестнице и снять раму и стекло, нисколько их не испортив (это было сделано в ватерклозете). Потом надо было нести картину по улице – она довольно велика и на деревянной доске. – В десятом часу ее хватились, в двенадцать уже Лувр был закрыт (и до сих нор не открыт). -Вся парижская полиция на ногах, по последним сведениям предполагают, что нашли след в Бордо, откуда уже ушел пароход в Южную Америку. «Мона Лиза» была куплена у Леонардо Франциском 1-м за 12 000 ливров. Если капитализировать эту сумму – то теперь (с 1510 года) это будет 45 миллиардов франков. Всеми этими выкладками и весьма остроумными догадками заняты газеты земного шара. Удивительна все-таки история этой картины. Джиоконда получала письма, хранители Лувра и сторожа наблюдали перед ней всевозможные нервные волнения. Теперь печатают портрет ее мужа вместе с портретами Леонардо.
Во всем этом есть не только трагическое, но что-то больное и изнервляющее. Рядом с этим во всем мире происходит нечто неописуемо уродливое – приготовление этой войны, от которой несет не только кровью и дымом, но и какой-то коммерческой франко-немецкой пошлостью (одни физиономии дипломатов приводят в уныние). Лига под председательством Ришпена борется с преобладанием технического образования, и, кажется, Франция действительно готова вернуться к классицизму, но – не слишком ли поздно? – Я ежедневно вижу эти скучающие, плюгавые и сытые лица автомобилистов всех стран. Каждый день где-нибудь им выпускают внутренности, но число их неудержимо растет. Недавно автомобиль пропорол брюхо «молодому академику» Ростану, но он от этого только удвоился: остался жив сам и обнаружил своего «знаменитого» сына – плюгавый хамик пятнадцати лет, стишки которого уже тоже печатают в газетах.
25 august. [46]46
Августа (франц.)
[Закрыть]
Горло улучшается, завтра, надеюсь, уедем в Париж. Господь с тобой.
Саша.
294. Матери. 30 августа <н. ст> 1911. Париж:
Мама, пока я очень устаю от Парижа. Жары прекращаются, но все деревья высохли, на всем лежит печать измученности от тропического лета. Я шатаюсь целые дни; и когда присядешь в кафэ, начинаешь почти засыпать от тысячи лиц, снующих перед носом, непрекращающегося грохота и суматохи и магазинных выставок. Париж – Сахара – желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов. Мертвая Notre Dame, мертвый Лувр. В Лувре – глубокое запустение: туристы, как полотеры, в заброшенном громадном доме. Потертые диваны, грязные полы и тусклые темные стены, на которых сереют – внизу – Дианы, Аполлоны, Цезари, Александры и Милосская Венера с язвительным выражением лица (оттого, что у нее закопчена правая ноздря), – а наверху – Рафаэли, Мантеньи, Рембрандты – и четыре гвоздя, на которых неделю назад висела Джиоконда. Печальный, заброшенный Лувр – место для того, чтобы приходить плакать и размышлять о том, что бюджет морского и военного министерства растет каждый год, а бюджет Лувра остается прежним уже 60лет. Первая причина (и единственная) кражи Джиоконды – дреднауты. – Впрочем, парижанам уже и это весело: на улицах кричат с утра до ночи: «А tu vu la Joconde? Elle est retrouvfte! – Dix centimes!» [47]47
«Ты видел Джиоконду? Она нашлась! – Десять сантимов!» (франц.)
[Закрыть]Или: «La Joconde! Son sourire et son enveloppe – dix centimes ensemble!» [48]48
«Джиоконда! Ее улыбка вместе с конвертом – все за десять сантимов!» (франц.)
[Закрыть]
Тюльери – иссохшая пустыня, где прикармливают воробьев и фотографы снимают буржуа. Такова же – эспланада Инвалидов. Только могила Наполеона – великолепна, там синий свет и благоговейная тишина.
Еще были мы в Jardin des Plantes, [49]49
Ботаническом саду (франц.)
[Закрыть]где звери совсем провоняли, и в нескольких церквах, и в музее Carnavalet, и много где. Скучно на свете! Пойду обедать – вкусно и дешево. Господь с тобой.
Саша.
295. Матери. 4 сентября <н. ст> 1911. Париж:
Мама, жара возобновилась, так что нельзя показать носа на улицу. Кроме того, я не полюбил Парижа, а многое в нем даже возненавидел.
Я никогда не был во Франции, ничего в ней не потерял, она мне глубоко чужда – Париж не меньше, чем провинция. Бретань я полюбил легендарную, а в Париже – единственно близко мне жуткое чувство бессмыслицы от всего, что видишь и слышишь: 35° (по Цельсию), нет числа автобусам, автомобилям, трамваям и громадным телегам – все это почти разваливается от старости, дребезжит и оглушительно звенит, сопит и свистит. Газетчики и продавцы кричат так, как могут кричать сумасшедшие. В сожженных скверах – масса детей – бледных, с английской болезнью. Все лица или приводящие в ужас (у буржуа), или хватающие за сердце напряженностью и измученностыо. – В Лувр я тщетно ходил и второй раз: в этих заплеванных королевских сараях только устаешь от громадности расстояний и нельзя увидать ни одной картины – до того самый дух искусства истребили французы. Очень хорошо в двух местах: в подземелье Пантеона – у могилы Вольтера, Руссо, Зола и В. Гюго. Почти полная тьма, холод, пустые серые коридоры; от времени до времени сторож впускает толпу – буржуа, англичан, солдат, женщин, детей и захлопывает за ними дверь; тогда интересно смотреть из темного коридора, как в полосе света вдали эта толпа носится за сторожем с визгом, как воронье над трупами.
Потом – вершина Монмартра: весь Париж, окутанный дымом и желто-голубым зноем: купол Пантеона, крыши Оперы и очень тонкий, стройный и красивый чертеж Эйфелевой башни. Но Париж – не то, что Москва с Воробьевых гор. Париж с Монмартра – картина тысячелетней бессмыслицы, величавая, огненная и бездушная. Здесь нет и не могло быть своего Девичьего монастыря, который прежде всего бросается в глаза – во главе Москвы; и ни одной крупицы московского золота и московской киновари – все черно-серое море – и его непрестанный и бессмысленный голос. Поднимаешься на Монмартр, и все это становится понятным. Спустишься – и сейчас же начинаешь дремать среди улицы и даже бульвара. Минутами – жара и бессмыслица становятся гениальными.
Разные кабачки и caffi-concerts – почти сплошная плоскость. Кощунство привычное, порнография – способная произвести впечатление на гимназиста от III до V класса. Иногда – очень смешной водевиль или вдруг – поразительная песня, всегда старая (провансальская, например) или повторенная тысячу раз (например, из песен Ivette Gilbert). Почти все новое – бесстыдно пошло – и наивно.
Вследствие всего этого я уезжаю сегодня или завтра в Брюссель, а Люба через неделю уедет прямо в Петербург искать квартиру. – От Бельгии я многого не жду, однако хочу увидать 18 бегемотов в зоологическом саду в Антверпене – и Брюгге. Из Брюгге поеду на родину – в Амстердам и, может быть, еще по Голландии. Оттуда, надеюсь, через Гамбург – в Копенгаген, Эльсинор, а оттуда уже – в Берлин,куда ты и напиши мне (р. г.). В Берлине я буду во всяком случае.
Господь с тобой.
Саша.
296. Матери. 6 сентября <н. ст> 1911. Антверпен
Мама, вчера я жестоко наврал на Антверпен – он удивителен: огромная, как Нева, Шельда, тучи кораблей, доки, подъемные краны, лесистые дали, запах моря, масса церквей, старые дома, фонтаны, башни. Музей так хорош, что даже у Рубенса не все противно; жарко не так, как в Париже. Вообще – уже благоухает влажная Фландрия, не все говорят по-французски, город не вонючий, как Париж, слышно много немецкого говора, еще чаще – фламандский.
Завтра поеду в Брюгге или Гент.
Господь с тобой.
Саша.
297. Матери. 8 сентября 1911. Брюгге
Мама, Брюгге что-то не очень мне нравится пока. Жара возобновилась.
Завтра я переправляюсь в Голландию через Флиссинген. Вчера в Генте нашел очень хорошие примитивы. Здесь местами целые улицы состоят из средневековых громад, но как-то в это не веришь, потому что мир стоит не на средних веках и не на Меммлингах.
Господь с тобой.
Саша.
298. Матери. 10 сентября <н. ст> 1911. Роттердам
Мама, вчера я послал тебе карточки из L'Ecluse. Без конца ждал поездов, сидел на plage'e в Heyst'e (около Остендэ и Бланкебергэ), переехал устье Шельды (полчаса на большом пароходе из Breskens'a в Флиссинген), но ни во Флиссингене, ни в Миддельбурге не остался, проехал всю Зеландию в буммельцуге [50]50
Поезде малой скорости (нем.)
[Закрыть](вроде наших пассажирских) и остался ночевать в Дордрехте. Там наконец умылся в ванне. Dordrecht – очень красивый город на разветвлении Мааса. Старый собор, а в музее – культ слащавого Ари Шеффера. Везде, как известно,каналы, большие пароходы, польдеры и мельницы. Все это, кажется, напоминает пьесу из «Вестника» – «Путешествие в Италию». В Голландии не так уж весело, в конце концов, – мило, опрятно и водянисто, не оскорбительно.
Из Роттердама, куда я сейчас приехал, я поеду завтра в Гаагу, или в Утрехт, или в Лейден, или в Гарлем, или прямо в Амстердам, еще не знаю наверно куда. – Здесь всё мосты и воды – самое устье Мааса. А вот Брюгге, из которого Роденбах и туристы сделали «северную Венецию» (Venise du Nord), довольно отчаянная мурья. Лодочник полтора часа таскал меня по каналам. Действительно – каналы, лебеди, средневековое старье, какие-то тысячелетние подсолнухи и бузины по берегам. Повертывая обратно: «А теперь новый вид, – n'est pas?» Но ничего особенно нового: другая бузина, другой подсолнух и другая собака облаивает лодку с берега. «А что такое Minnewater?» «Ach, c'est anglais, n'est pas? „Water“ – c'est l'eau, et „Minne“ – c'est l'amour (лямюююррр) – n'est pas?» [51]51
«А, это по-английски, не правда ли? „Water“ – вода, „Minne“ – любовь, не так ли?» (франц.)
[Закрыть]– Меммлинг в Брюгге действительно замечательный. Завидно смотреть на остендские экспрессы, с таким грохотом и свистом они пролетают мимо Брюгге (это очень оживленная линия – соединяющая Париж и Кельн с Англией).
Вчера я попробовал читать приморскую газетку, но ничего нового не нашел: везде маневры, Конго все не решено, Джиоконду всё ищут, а в Ницце провалился театр и убил сорок рабочих. Все это очень характерно для Европы: она иногда любит отдохнуть (par ces chaleurs [52]52
такую жару (франц.)
[Закрыть]) и раздавить несколько десятков человек частным образом. – Господь с тобой.
Саша.
299. Л. Д. Блок. 12 сентября <н. ст> 1911. Амстердам
Буся, я сегодня получил твое письмо и мамино. Франц получил бригаду, штаб которой в Петербурге, а полки – в Петергофе и Ораниенбауме, так что они будут жить в Петербурге. Мама страшно радуется этому, и я этому очень обрадовался, так что сегодня пришел в музей очень веселый.
А мне уже почти мучительно путешествовать. Во-первых, здесь меня окончательно сожрали мускиты, во-вторых – жара и грязь не прекращаются. Из Брюгге, который есть помойная яма, я тащился целый день по пропитанным пылью дорогам, ждал трамваев в разных клоаках – на пляже в Heyst'e, в L'Ecluse, на пристани в Bres-Kens, потом три часа полз в «буммельцуге» и остался ночевать в лучшем отеле Дордрехта, где по крайней мере взял ванну. Дордрехт – очень милый, но ничего замечательного нет. Следующий день провел в Роттердаме, который мне больше всего понравился. На следующий день сунулся в Гаагу и от отвращения не мог пробыть там дольше двух часов. Вчера же приехал в Амстердам. Мечтаю вернуться домой как можно скорее, в Данию едва ли поеду, в Берлине буду ждать твоего письма. Давно бы пора нам обоим быть в Петербурге, все это путешествие ужасно мучительно.
Ну, господь с тобой, милая. Я не понимаю, как ты могла жить в этом чудовищном Париже? Вчера из «Matin» я узнал, что там было 36 градусов.
Напишу тебе еще из Берлина.
Господь с тобой.
А. Б.
300. Матери. 12 сентября <н. ст> 1911. Амстердам
Мама, сегодня утром я получил твое письмо (Люба переслала его из Парижа) о том, что ты будешь жить в Петербурге и что там получена бригада. Страшно обрадовался этому, и все утро у меня было хорошее чувство – единственная отрада здесь, кроме нескольких уголков картин. Мне почти мучительно путешествовать; надоело, мускиты кусают, жара, грязь и отвратительный дух этой опоганенной Европы. В Данию я теперь не поеду, а просто остановлюсь в Берлине и постараюсь как можно скорее быть в Петербурге. Уж не знаю, куда писать тебе, пожалуй, к началу сентября вы уедете? – Господь с тобой.
Саша.
301. Матери. 18 сентября <н. ст> 1911. Берлин
Мама, сегодня вечером или завтра утром я поеду наконец в Петербург. Надоели мне серый Берлин, отели, французско-немецкий язык и вся эта жизнь. Люба телеграфировала, что нашла квартиру и дала задаток. От тебя что-то нет писем – последнее (и единственное) – от 30 августа.
Вчера было очень хорошее впечатление в «Гамлете». Смотреть Александра Моисеи во второй раз уже значительно хуже, чем в первый (он был Эдипом). Однако он очень талантливый актер. Это – берлинский Качалов, только помоложе и потому – менее развит. Впрочем, нужно иметь много такта, чтобы возбуждать недоумение в роли Гамлета всего два-три раза. Несколько мест у него было очень хороших, особенно одно: Гамлет спрашивает у Горацио, седая ли голова была у призрака? «Нет, – отвечает Горацио, – серебристо-черная, как при жизни». Тогда Моисеи отворачивается и тихо плачет.
Офелия была очень милая, акварельная. Великолепный актер играл короля, такого короля в «Гамлете» я вижу в первый раз. Он был как две капли воды похож на Мартына, и это оказалось очень подходящим. Были хороши и Полоний, и Горацио, и Розенкранц, и Гильденштерн, и Фортинбрас (!), и королева, и Лаэрт, при всей неловкости положения этих последних. Я сидел в первом ряду и особенно почувствовал холод со сцены, когда поднялся занавес и Марцелл стал греться у костра в серой темноте зимней ночи на фоне темного неба. Горацио пришел и сказал, что он только «Ein Stbck Horatio», [53]53
«Кусок Горацио» (нем.)
[Закрыть]а Гамлет пришел в теплой шубе – все это очень хорошо.
Ужасно много разговаривает Гамлет, вчера это мне было не совсем приятно, хотя это естественный процесс творчества и английского и нашего Шекспира: все благородство молчания и аристократизм его они переселяют в женщин – и Офелия и Софья молчаливы; оттого приходится болтать принцам – Гамлету и Чацкому, как страдательным лицам; но я предпочел бы, чтобы и они были несколько «воздержаннее на язык». Оба ужасно либеральничают и этим угождают публике, которая того не стоит.
Немецкая публика, впрочем, лучше русской: слушает и кое-что понимает: известной части, конечно, кажется очень смешным Полоний; кроме того, толстая дама, сидевшая рядом со мной, сильно икала после обеда; но все это не особенно мешало мне: у немецкой буржуазии не такие заплеванные и заклейменные лица, как у русской. Были и моиссиевские барышни с прическами модерн, и все московско-берлинское, весьма знакомое. Рейнгардт, будучи немецким Станиславским, придумал очень хороший стрекочущий звук при появлении тени: не то петухи вдали, а впрочем – неизвестно что, как всегда бывает в этих случаях. Господь с тобой.
Саша.
Буду ждать от тебя письма в Петербург.
Мне очень неприятно, что я не привезу никому ни одного подарка. Я тщетно торчал у всех магазинов в Париже, в Берлине и во всех больших городах, но, по-моему, в Европе продают исключительно всякую безвкусную дрянь или же полезные и солидные подштанники, клистиры и т. п., которых не принято дарить.
Гамлет подарил Офелии такую отчаянную дрянь (по-видимому, альбом с видами Эльсинора), что ему пришлось притвориться, будто он ей никогда ничего не дарил.
Целую тетю и Франца и хочу их видеть.
302. А. А. Измайлову. 5 ноября 1911. Петербург
Многоуважаемый Александр Алексеевич.
Прилагаемая карточка, хотя ей четыре года, все-таки из лучших. Вот мое стихотворение – из старых и внутренне дорогих для меня (формат, кажется, такой?). Позвольте мне надеяться на получение статьи Вашей, а потом и книги, очень интересующей меня.
С искренним уважением Ал. Блок.
303. Н. Н. Скворцовой. 16 ноября 1911. <Петербург>
Вчера и сегодня я писал Вам длинные письма. Если нужно отвечать, я отвечу проще всего: унижения нет. Мне это очень, очень нужно. Целую Вашу руку.
Александр Блок.
304. Л. Я. Гуревич. 17 ноября 1911. <Петербург>
Многоуважаемая и дорогая Любовь Яковлевна.
Спасибо за письмо, за ласковое отношение Ваше ко мне и за статью, в которой мне многое близко (пока особенно о «наивности художественных вкусов» – в начале), хотя я не со всем согласен (например, с Вашим пониманием «шести дней деланья» у Вяч. Иванова).
Кажется, опять наступает пора отметить кое-что пройденное вехами (с маленькой буквы). И хочу и боюсь писать статьи, до того они меня отбивают от «своего» писания. К сожалению, иногда «свое» не пишется и «чужое» не пишется, а время летит… Но мир прекрасен – втайне.
Любовь Дмитриевна кланяется Вам сердечно. Спасибо еще раз. Если увидитесь скоро со Станиславским, передайте ему, прошу Вас, что всегда думаю о нем с нежностью и благодарностью.
Преданный Вам Ал. Блок.
305. М. А. Ковалеву (Р. Ивневу). 17 ноября 1911. <Петербург>
Михаил Александрович.
Прочтя написанное Вами, я убедился, что Вы не обладаете никакой ценностью,которая могла бы углубить, оплодотворить или хотя бы указать путь Вашим смутным и слишком моднымв наше время «исканиям» «отравленных мгновений» или «одинокого храма» для молитв «несозданным мечтам непостигаемых желаний». Все это устарело, лучше сказать, было вечно старо и ненужно. То, что Вы мне вчера рассказывали, живое и простое, неизмеримо лучше того, что Вы пишете. Это не только мое личное мнение, по-моему, и другие должны так думать, желая Вам добра.
Кто прозорлив хоть немного, должен знать, что в трудный писательский путь нельзя пускаться налегке, а нужно иметь хоть в зачатке «Во Имя», которое бы освещало путь и питало творчество. У Вас я не увидал этого «Во Имя», этой неразменной ценности. Потому, я думаю, не стоит говорить о частностях, о том, что стихи приличнее совершенно бесстильной, возмутившей меня беспочвенностью прозы, что печатаютсястихи, разумеется, и хуже. Только я не советовал бы Вам печататься ни в каком случае; могу сказать с уверенностью, что лучшие из этих стихов пройдут незамеченными, в них не за что ухватиться.
Вы можете, разумеется, не поверить мне, но, право, у меня есть и внимание к Вам, и некоторый опыт, и любовь к литературе. Искренно желаю Вам добра, желаю, чтобы тревоги Ваши стали глубже и открыли Вам пути к воплощению.
Александр Блок.
306. В. А. Пясту. 27 ноября 1911
Милый Владимир Алексеевич.
Простите, что я сейчас вызывал Вас к телефону. Вы очень «мудро» сделали, что не идете в Варьетэ. Гораздо «алабернее» меня. А я чувствую себя отвратительно – даже сейчас. Отвратительнопотому, что не знаю,что произошло на этой неделе.
Меня держалонечто всю эту осень, а теперь перестало держать. Хуже всего то, что я не знаю,который элемент умер.
Я не знаю, что, собственно, случилось.
Потомуя и вызывал Вас сейчас.
Я продолжаю сидеть на Приморском вокзале – в нерешительности, что делать.
Сейчас ухожу – куда-нибудь.
Ваш Александр Блок.
Начинаются уже сны. – Много бы я дал, чтобы завтра выяснилось, ЧТОпропало. – Мимо меня ходит пьяный мерзавец.
307. Матери. 29 ноября 1911. <Петербург>
Мама, вчера я был зол оттого, что мне было очень тяжело еще. Сегодня сгладились все воспоминания об ужасах Мариинского театра, и осталась одна «Хованщина».
«Хованщина» для меня, оказывается, сыграла очень большую роль. Сегодня я совсем другой, чем вчера. Надеюсь, что начну опять оправляться от того удара, который был кем-то нанесен мне внутренне на той неделе. Источник я еще не знаю, но начинаю подозревать.
«Хованщина» еще не гениальна (т. е. не дыхание святого Духа), как не гениальна еще вся Россия, в которой только готовится будущее. Но она стоит в самом центре, именно на той узкой полосе, где проносится дыхание Духа. То, что она идет в придворном театре – правильно, она откровение только для нас, которым следует постоянно напоминать, у которых память еще детская, короткая. Мы еще этого не затвердили.
Для раскольников – это азбука, уже лишняя, может быть даже докучная, как для народа – наши «народнические» волнения и мероприятия. Господь с тобой.
Саша.