Текст книги "Том 8. Письма 1898-1921"
Автор книги: Александр Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
130. Г. И. Чулкову. 23 июня 1907
Дорогой Георгий Иванович.
Вернулись ли Вы из Финляндии? Я вернулся вчера. Спасибо за деньги. «Весы» не удивили меня. Думаю в конце следующей своей статьи в «Золотом руне» (о лирике) сделать маленький Р. Scr. о том, что напрасно критики «Весов» касаются личностей и посвящают летучие «манифесты» темам, которые требуют, по важности своей, серьезных статей. Где Вяч. Иванович? Городецкого я видел. Я все больше имею против мистического анархизма.
Ваш Ал. Блок.
131. Н. Н. Русову. 20 июля 1907. Шахматово
Многоуважаемый Николай Николаевич.
Ваша статья о «Снежной маске» – одна из самых нужныхдля меня статей обо мне. С такой критикой, как Ваша, очень хочу и считаю необходимым сообразоваться. Спасибо, спасибо. Только тон слишком положительный для газеты: ведь книжка до последней степени субъективная, доступная самому маленькому кружку. Я отвыкаю уже и от этой книжки, хотя она и последняя. «Нечаянная Радость» все-таки лучше.
Объявление непременно постараюсь поместить целиком, когда вернусь в Петербург (думаю, скоро – в начале августа), а во всяком случае – сообщу его в так называемый «Календарь писателя» в одну из двух газет («Русь» или «Свободные мысли») или и в ту и в другую.
Крепко жму Вашу руку.
Александр Блок.
132. Андрею Белому. 6 августа 1907. <Шахматово>
Многоуважаемый и дорогой Борис Николаевич.
За последние месяцы я очень много думал о Тебе, очень внимательно читал все, что Ты пишешь, и слышал о Тебе от самых разнообразных людей самые разнообразные вещи. По-видимому, и Ты был в том же положении относительно меня; ввиду наших прежних отношений и того, что мы оба служим одному делу русской литературы, я считаю то положение, которое установилось теперь, совершенно ненормальным. Не только чувствую душевную потребность, но и считаю своим долгом написать Тебе это письмо.
Начну с того, что было последней побудительной причиной. Тастевен сейчас написал мне те условия, на которых Ты согласен возвратиться в «Золотое руно». Первое: чтобы «„Руно“ перестало опираться на группу, идейное значение которой равно нулю». Я не понимаю, какую группу Ты разумеешь; «Руно» определяет ее чисто внешнимобразом: «петербургские литераторы» – и разумеет под этим в данный моментВяч. Иванова, Городецкого и меня. Если ты считаешь, что эти трое г. внутренним образомсоставляют группу, и ищешь в ней значения, как «в группе», то Ты жестоко ошибаешься; впрочем, я буду говорить только о себе и только за себя,ибо в последнее время все менее и менее чувствую свое согласие с кем бы то ни было и предпочитаю следовать завету – оставаться самим собой.Между тем, собрав отзывы обо мне из Твоих статей и заметок в «Весах», «Перевале» и киевском журнальчике, я увидал, что Ты: 1) противоречишь себе на каждом шагу, а именно: называя меня одним из «корифеев русской литературы» (название, конечно, злое и ироническое) и намекая на мою «скромность и честность» (?), находишь в моих стихах «идиотское» (вяжется ли это с «корифейством»?), говоришь, что я «неустанно кощунствую» и что я хвалю Чулкова за то, что он меня похвалил (где же тогда честность? Где Ты прочитал, что я его хвалю, или как мог счесть за похвалу цитированье одного удачного стихотворения? Уж не думал ли Ты, что я егоназываю «светловзором»?)
2) Исходя из понятия ненавистного Тебе «мистического реализма», Ты наклеиваешь на меня этот ярлык, с которым я ничего общего не имел и не имею,и с этой точки зрения критикуешь меня, уверяя, что я «описываю крендель булочной так, что волосы становятся дыбом» (?), и что я хуже Чехова (утверждение справедливое, но странное).
Имею ответить на все это следующее:
1) Критику на свои произведения и критику самую строгую хочу слушать и хочу ею руководствоваться.
2) С «мистическим реализмом», «мистическим анархизмом» и «соборным индивидуализмом» никогда не имел, не имею и не буду иметь ничего общего.Считаю эти термины глубоко бездарными и ровно ничего не выражающими. Считаю, что мистический анархизм был бы давно забыт, если бы все Вы его не раздували так отчаянно.
3) Критики, основанной на бабьих сплетнях (каковую позволила себе особенноЗин. Гиппиус в статье о «Перевале» по поводу меня и Чулкова), – не признаю.Считаю, что такая критика должна оставаться на совести ее сочинителя.
4) Не считаю допустимым намеков на личные отношения в литературной полемике.
5) К Георгию Чулкоеуимею отношение как к человеку и возмущаюсь выливанием помоев на голову его как человека. Считаю это непорядочным.Вяч. Иванова ценю, как писателя образованного и глубокого и как прекрасного поэта, мировоззрение же его («мифотворчество») воспринимаю как лирику. Сергея Городецкого ценю, как прекрасного поэта. Твои произведения высоко ценю и со многими из Твоих принципов соглашаюсь.
6) Построением философских и литературных теорий сам не занимаюсь и упираюсь и буду упираться твердо, когда меня тянут в какую бы то ни было школу.
7) Думаю, что все до сих порнаписанные мной произведения, которые я считаю удачными (а таковых немного), – символические и романтическиепроизведения.
8) Считаю, что стою на твердом пути и что все написанное мной служит органическим продолжением первого – «Стихов о Прекрасной Даме». Ввиду этого не понимаю Твоего отношения к моей литературной деятельности, поскольку Ты считаешь мои новые произведения не связанными с прежними.
9) Упрек в кощунствепринимаю только ограничительно,считая, что все мы повинны в нем, и я не больше остальных. Никакого «оргиазма» не понимаю и желаю трезвого и простого отношения к действительности.
Что касается второго условия, которое Ты поставил «Золотому руну», я не понимаю, почему Ты требуешь себе и В. Я. Брюсову права veto,которого нет у «петербургских литераторов». Я считаю, что было бы справедливым иметь равные права обоим лагерям, если это действительно реальные,а не бутафорские лагери, в чем я сомневаюсь.
Считаю долгом сообщить Тебе, что я принял приглашение «Золотого руна» вести критический отдел независимо ни от кого и ничьих влияний и давлений испытывать не согласен.Считаю, что по отношению к людям я minimumимею правотребовать от них честного и прямого к себе отношения – и обязанность– учиться у них тому, чего во мне недостает. Maximum'ов,т. е. любви, комплиментов и проч. (что часто связано с незаметным насаживанием на плечи) я не только не требую, но часто избегаю, ибо считаю себя достаточно сильным, чтобы быть одним.
Прошу Тебя ответить мне на это письмо. На Твои вопросы я готов отвечать. Что касается журнальной полемики, то я считаю своим неприятнымдолгом (потому что полемика, по-моему, слишком мелочна и ставит в тупик читающую публику) кратко высказаться в post-scriptum'e одной из моих критических статей в «Золотом руне».
В заключение, прошу Тебя, хотя бы кратко, указать мне основной пункт Твоего со мной расхождения.Этого пункта я не улавливаю, ибо, повторяю еще раз, к новейшим куцым теориям отношусь так же, как Ты. Жму твою руку.
Александр Блок.
Адрес мой до 15 августа:Николаевская ж. д., ст. Подсолнечная, с. Шахматово.
133. Андрею Белому. 8 августа 1907. Шахматово
Милостивый Государь Борис Николаевич.
Ваше поведение относительно меня, Ваши сплетнические намеки в печати на мою личную жизнь, Ваше последнее письмо, в котором Вы, уморительно клевеща на меня, заявляете, что все время «следили за мной издали», – и, наконец, Ваши хвастливые печатные и письменные заявления о том, что Вы только один на всем свете «страдаете» и никто, кроме Вас, не умеет страдать, – все это в достаточной степени надоело мне.
Оскорбляться на все это мне не приходило в голову, ибо я не считаю возможным оскорбляться ни на шпиона, выслеживающего меня, ни на лакея, подозревающего меня в нечестности. Не желая, Милостивый Государь, обвинять Вас в лакействе и шпионстве, я склонен приписывать Ваше поведение – или какому-то грандиозному недоразумению и полному незнанию меня Вами (о чем я писал Вам подробно в письме, отправленном до получения Вашего), или особого рода душевной болезни.
Каковы бы ни были причины, вызвавшие Ваши нападки на меня, я предоставляю Вам десятидневный срок со дня, которым помечено это письмо,для того чтобы Вы – или отказались от Ваших слов, в которые Вы не верите, – или прислали мне Вашего секунданта. Если до 18 августаВы не исполните ни того, ни другого, я принужден буду сам принять соответствующие меры.
Александр Блок.
134. Е. П. Иванову. 9 августа 1907. Царское Село
Милый друг мой Женя.
Пишу тебе по совершенно особенному случаю. Дело касается развития наших отношений с Андреем Белым.
Ты знаешь, как он отзывался в последнее время обо мне в «Весах». Недавно приезжавший ко мне секретарь «Золотого руна» сообщил о его состоянии, крайне изнервленном, и отказался повторить те выражения, которые он употреблял в разговоре с ним обо всех «петербургских литераторах», и обо мне, вероятно, в том числе. Судя по всему этому и помня наши прежние отношения с ним, я решил, что он совершенно забыл меня или же никогда не знал; кроме того, сплетни оказали большое действие. В этом духе я написал ему очень определенное письмо, прося его точно указать пункты нашего с ним разногласияи указав очень резко, что я не имею ничего общегос теориями «мистического анархизма», «соборного индивидуализма» и «мистического реализма», на которые он в последнее время так усиленно нападает. С тою же почтой я получил от него письмо, разошедшееся с моим; в этом письме, называя меня «милостивым государем», он сообщает, что ему стало легко, когда он понял, что я не имею никакой цены; понял же он это окончательно с тех пор, как прочел мою статью о «реалистах» (тебе известную), которую он называет «прошением»;что поздоровается со мной, если я первый подам ему руку, когда встретимся («от чего боже сохрани»). Письмо написано в форме необыкновенно решительной и грубой. Вывод из него самый точный: он называет меня подлецом.
На это я написал ему (и посылаю вместе с этим письмом тебе), что его выслеживанье, приставанье и ругательства мне надоели; что оскорбляться на это я не думаю, так как не оскорбляюсь «ни на шпиона, выслеживающего меня, ни на лакея, подозревающего меня в нечестности»; что, не желая считать его ни шпионом, ни лакеем, приписываю его поведение или незнанию меня, или какой-то особого рода душевной болезни; что даю ему срок до 18 августа,чтобы он или взял свои слова обратно, пли прислал ко мне своего секунданта; что, если он не исполнит ни того ни другого, я сам приму «соответствующие меры».
Ровно год тому назад, как ты помнишь, он вызывал меня на дуэль. Теперь нарочно описываю тебе все это, чтобы ты мог судить; если опускаю какие-нибудь подробности, то расскажу при свидании. – Теперь думаю, что иначепоступить совершенно не могу; для меня ясно, что если он не сумасшедший,то дуэль неизбежна; для меня совершенно ясно, что действовать нужно решительно: если он сумасшедший, то его бесконечно жалко, и я готов более чем примириться с ним; если же нет, – то необходимо прекратить его поведение, а для этого единственный теперь выход – дуэль. Думаю так, передумав очень много и взвесив все; может быть, есть кое-что, чего ты не знаешь; тогда расскажу.
Таким образом, мне почти наверно будет нужен секундант. Пишу тебе прямо, что иного, кроме тебя, я не хотел бы; тебя я люблю и верю тебе глубоко; сверх того, ты знаешь все сложные и интимные обстоятельства всяких связанных с этим отношений за несколько лет.
Потому прошу тебя написать мне, как ты смотришь на это и имеешь ли охоту и возможность согласиться? Можно ли будет написать тебе (или телеграфировать на службу – напиши мне подробный адрес службы),когда это понадобится? Согласен ли объясниться с А. Белым, если понадобится? Что касается всяких денежных расходов, то, во-первых, кажется, полагается платить за все сражающимся, а не секундантам, а во-вторых, их у меня теперь много (даже очень), а у тебя – верно, мало; потому прошу тебя взять у меня.
Наши все знают обо всем этом (может быть, я сделал глупость, что показывал письма, мама беспокоилась, но теперь – ничего, кажется; она пишет тебе тоже). – Много гуляю, здоровею и думаю, сочиняю пьесу. Бывает тоскливо, но мало, чаще бодро. Как ты?
Всем твоим – поклон. Крепко целую тебя и жду ответа.
Твой Саша (Ал. Блок).
135. Андрею Белому. 15–17 августа 1907. Шахматово
Милостивый Государь Борис Николаевич.
Ваши два письма получил. Вопрос о дуэли, конечно, отпадает. Так же, как Вы берете назад слова о прошении, так и я беру назад «словечки» о шпионстве и лакействе, вызванные озлоблением.
Ваши письма заставляют меня опять писать Вам. Вы ставите вопросы о наших личных и литературных отношениях так, что я чувствую потребность ответить со всей искренностью, какую могу выразить на словах. У меня нет здесь Ваших писем, но я помню главное и постараюсь объяснить, как все началось для меня, что я испытывал, получая их и встречаясь с Вами, и т. д.
Наше письменное знакомство завязалось, когда Вы сообщили через Ольгу Михайловну Соловьеву, что хотите писать мне. Я сейчас же написал Вам, и первые наши письма сошлись. С первых же писем, как я сейчас думаю, стараясь определить суть дела, сказалось различие наших темпераментови странное несоответствие между нами – роковое, сказал бы я. Вот как это выражалось у меня: я заранее глубоко любил и уважал Вас и Ваши стихи. Ваши мысли были необыкновенно важны для меня, и, сверх всего (это самое главное), я чувствовал между нами таинственную близость,имени которой никогда не знал и не искал. В то время я жил очень неуравновешенно, так что в моей жизни преобладало одно из двух: или страшное напряжение мистических переживаний (всегда высоких),или страшная мозговая лень, усталость, забвение обо всем. Кстати, – я думаю, что в моей жизни все так и шло и долго еще будет идти тем же путем. Теперьвся разница только в том, что надо мною – «холодный белый день», а тогда я был «в тумане утреннем». Благодаря холоду белого дняя нахожу в себе трезвость и большую работоспособность, чем прежде, но и только. По-прежнему,как в пору нашего письменного знакомства, когда Вы любили меня и верили мне, во мне – все те лееогненные переживания (правда, «поднимающиеся с ледяных полей души», как написал недавно – по поводу «Снежной маски» – В. Я. Брюсов; за эти слова я глубоко благодарен ему, так как, почти не зная меня лично, он так тонко определил то, чего я сам бы не сумел), сменяющиеся мозговой ленью + трезвость белого дня (желанье слушать, учиться, определиться). Итак, я стою на том, что по существу– не изменился. Теперь – далее. В ту пору моей жизни, когда мы встретились с Вами, я узнал и драматическую симфонию (не помню, до или после знакомства), и вся наша переписка, сплетаясь с моей жизнью, образовала для меня симфонию необычайной и роковой сложности. Я не разбирался в этой сложности.Знаю одно: мне было трудно понимать Вас и трудно писать Вам.Я объяснял это – ленью.Ровно через год мы встретились. Мне было трудно говорить с Вами, и я опять объяснял это своей ленью. Но это было НЕединственной причиной. Причина, вероятно главная,сказалась при следующих обстоятельствах: Вы помните, что в то же лето Вы приехали в Шахматовоо с Петровским. Помню резко и ясно, как мы гуляли в первую ночь нашего знакомства при луне, и Вы много говорили, а я, по обыкновению, молчал. Когда мы простились и разошлись по своим комнатам, я почувствовал к Вам мистический страх.Насколько помню, об этом реальнейшем для меня факте нашего знакомства я никогда Вам не говорил. В этом – может быть – моя большая мистическая вина. В ту ночь я почувствовал и пережив напряженно то, что мы – « разного духа»,что мы – духовные враги. Но я – очень скептик,тогда был мучительно скептик, – и следующее утро разогнало мой страх. Мне было по-прежнему только трудно с Вами. Думаю, что Вы тогда почувствовали, что происходило во мне как вообще непостижимо(для меня и до сих пор) тонко чувствовали многое, как чувствовали и затрудненность нашего с Вами личного и письменного общения. Потом – пошли опять наши письма и наши встречи, которые в последние годы участились благодаря тому, что известно Вам. Я решительно думаю: я не старался узнать Вас, как не стараюсь никогда узнавать никого, это – не мой прием. Я – принимаю или не принимаю, верю или не верю, но не узнаю,не умею. Вы, наоборот, хотите узнавать всегда, Вы, по темпераменту, пытливый, торопливый, быстро зажигающийся человек. Мы с Вами и письменно и устно объяснялись в любви друг другу, но делали это по-разному – и даже в этом не понимали друг друга. Вы, по-моему, подходили ко мне не так, как я себя сознавал, и до сих пор подходите не так. Вы хотели и хотите знать мою моральную, философскую, религиозную физиономию. Я не умею,фактически не могу открыть Вам ее без связи с событиями моей жизни, с моими переживаниями; некоторых из этих событий и переживаний не знает никто на сеете,и я не хотел и не хочу сообщать их и Вам. Это никогда не препятствовало и до сих пор но препятствует моим отношениям к Вам. Зовите это «скрытностью», если хотите, но таков я был и есть. Я готов сказать Вам теперь, и письменно и устно, хотя бы так: моральная сторона моей души не принимает уклонов современной эротики, я не хочу душной атмосферы,которую создает эротика, хочу вольного воздуха и простора; «философского credo» я не имею, ибо не образован философски; в бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли. Но, уверяю Вас,эти сообщения ничего неприбавят к моей физиономии. Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – оченьверю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельностьи способность и уменье быть человеком– вольным, независимым и честным. Но ведь и это не дает Вам моего облика, и я боюсь, что Вы никогда не узнаете меня. Вы знаете, что, говоря все это, я не хвастаюсь и не унижаюсь, что это непризнания, невыкрики, нефразы, не«гам». Все это я пережил и ношу в себе– свои психологические свойства ношу, как крест, свои стремления к прекрасному, как свою благородную душу.
И вот одно из моих психологических свойств: я предпочитаю людей идеям.Может быть, это значит: я предпочитаю бессознательных людей, но пусть и так. Вы должны, если захотите, понять,в какой мере это так, потому что знаете мое отношение к «родственности» и т. п. – Из этого предпочтения вытекает моя боязнь «обидеть человека». Да, я согласен с Вами глубоко: каждый порознь – милый, но десять этих милых – нестерпимаятеплая компания. И я отмахиваюсь от этих десяти, производящих «гам», молчу, «попускаю».Вина моя перед литературой – велика, если у меня вообще могут быть крупные вины или заслуги перед русской литературой:я допускаю, чтобы Чулков таскал по всем квартирам свою дурацкую схему поэтов, уверяя всех, оспаривающих ее, что она верна только в данное мгновение, и что отнюдь не следует ее принимать «вообще» (или что-то в этом роде), и чтобы он же всучил ее какому-то идиотическому Семенову из Mercure de France (в чем я не был уверен до Вашего письма, потому что не читаю Mercure de France; кстати:я напишу на этот раз письмо в редакцию «Весов», где публично, как Вы советуете, отрекусь от мистического анархизма. Но мне нужно для этого знать точно, как именно выражается Семенов, чтобы, опровергая, не провраться. Потому – откладываю это до Петербурга). Но послушайте: неужели Вы думаете, что я «предаю друзей врагам», когда пишу Вам или Эллису насмешливо о Чулкове, а потом – «противоречу себе». Когда мне говорят: не правда ли – Чулков подозрителенв таком и таком-то отношениях? – я уклоняюсь, виляю (да, да), боюсь признаться другому в том, что подозреваю сам. Ведь когда один человек думает о другом, – он свободен, когда же об этом другом уже «перемигнутся двое», – дело кончено, затравлен человек, и от травли еще увеличатся его пороки и еще уменьшатся добродетели. Когда же мне говорят: если Вы честный человек, Вы обязаны признать, что Чулков – негодяй, – я отвечаю злостно (о, это не формализм и не чиновничанье!). Как все это сонно, томительно и страшно, Борис Николаевич. Я вязать и разрешать не берусь. Вчера, под впечатлением Ваших писем, я поехал в Москву, написал Вам из ресторана «Прага» письмо о том, что хотел бы говорить с Вами искренно и серьезно. Это письмо прервал на половине, показалось, что письменно не изложить всего. Теперь продолжаю – и вот почему: когда лакей воротился с ответом, что Вас нет дома (это было в 10-м часу вечера), мне показалось, что так и надо, что нам все равно не сговориться устно. Но писать решаюсь продолжать, сейчас воротился из Москвы и вот пишу. Говорил всю дорогу с молодым ямщиком. У меня теперь очень крупные сложности в личной жизни. Когда же говорит ямщик, оказывается, что он – представитель сорока простых миллионов, а я – представитель сотни «кающихся дворян» со сложностями. Ямщик ничего поделать не может с тем, что он «темен», а я с тем, что я – еще темнее, даже с «мистическим анархизмом» ничего не могу поделать, не говоря о важном. Но я здоров и прост, становлюсь все проще,как только могу. В чем же дело? Вы скажете, что это – лень, ребячливые проклятые вопросы, что надо действовать, а не каяться, что я не знаю, наконец, теории познания. Так, все верно. Но и Л. Андреев (какой еще сплетник сообщил Вам, что я читал «черновик» Андрееву? Ни черновика, ни Андреева не было. Ох, уже эта Тата, Зина, Чулков, Вяч. Иванов и пр. и пр. Не верьте рассказам и предположениям третьих лиц. Этой зимой вышло однажды из этих рассказов, что я уже умер), но и Л. Андреев, которого Вы уважаете, мучится проклятыми, аляповатыми, некультурными вопросами, мучается Россией, зная ее немногим больше меня, пожалуй. Ведь вот откуда мои хватанья за Скитальца; я за Волгу ухватился, за понятность слога, за отзывчивость души, за ее здоровую и тупую боль. Ведь я не стою на том, что это– искусство.
Чувствую, что всем, что пишу, еще более делаюсь чуждым Вам. Но я всегдабыл таким, почему же Вы прежде любили меня? «Или Вы были слепы?» – спрошу в свою очередь.
Драма моего миросозерцания (до трагедии я не дорос) состоит в том, что я – лирик.Быть лириком – жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь – и ничего не останется. Веселье и жуть – сонное покрывало. Если бы я не носил на глазах этого сонного покрывала,не был руководим Неведомо Страшным, от которого меня бережет только моя душа, – я не написал бы ниодного стихотворения из тех, которым Вы придавали значение.
Теперь о другом.
Где «богохульство» в моих драмах (кроме «Балаганчика»)? Почему кощунственны строки: «в подушках, в кресле, на диване…»? Это просто – скверные строки, как почтивсе мои стихи – в «Цветнике Ор». Сверх того, именно эти строки еще банальны и «дурного тона». Другое дело – стихи о «Весне» – они кощунственны. Но объясните, что кощунственнее всего и что такое – кощунство? Когда я издеваюсь над своим святым – болею.Но «Балаганчику»Вы придаете смысл чудовищный – зачем и за что? Если повернуть вопрос так, как Вы, – он омерзителен, вреден, пожалуй, «мистико-анархичен». Поверните проще– выйдет ничтожная декадентская пьеска не без изящества и с какими-то типиками – неудавшимися картонными фигурками живых людей.
Мои «хроники» в «Руне» суть рассужденияна известные темы. Никаких синтетическихзадач не имел, ничего окончательногоне высказывал; раздумывал и развивал клубок своих мыслей, может быть, никому не нужных. Если бы мне предложили «создать журнал», быть редактором или что-либо в этом роде, принял бы это за насмешку или наивность. У меня нет на то ниобразования, ни умелости, ни тактики, ни твердой почвы. В Вашем войске(войске людей с отточенными мировоззрениями) действоватья не могу, потому что не умею принять приглашения укреплять теорию символизма. Сердце же мое по-прежнемулежит ближе к Вам, чем к факельщикам. Вот почему мне бывает больно, когда Вы или лица из Вашего кружка относятся ко мне как к совершенно чужому. Среди факельщиков (неуловимых, как я с Вами совершенно согласен) стоит особняком для меня Вяч. Иванов, человек глубоких ума и души – не пустышка. Мы оба – лирики, оба любим колебания друг друга, так как за этими колебаниями стоят и сторожат наши лирические души. Сторожат они совершенно разное, потому, когда дело переходит на почву более твердую, мы расходимся с Вяч. Ивановым. К пунктам расхождения, очень важным, принадлежит, например, Л. Андреев, или мистический анархизм.
Если я кощунствую, то кощунства мои с избыткомпокрываются стоянием на страже.Так было, так есть и так будет. Душа моя – часовой несменяемый, она сторожит свое и не покинет поста. По ночам же сомнения и страхи находят и на часового. Если мы действительнорасходимся с Вами «в глубине глубин», то, значит, основательны мои мистические страхи при встрече с Вами, которые я описал, и основательны Ваши мистические подозрения «Снежной маски» (впрочем, кое-что И Я ПОДОЗРЕВАЮв «Снежной маске», но и ЗДЕСЬкощунство тонет в ином – высоком).
«Мы друг другу чужды», говорите Вы. Поставьте вопрос иначе: решаетесь ли Вы верить лирику,каков я, т. е. в худшем случае – слепому, с миросозерцанием неустановившимся, тому, который чаще говорит нет,чем да.Примите во внимание, что речь идет обо мне, никогда не изменявшемся по существу.В таком случае, если и Вы – неизменны, – нет причин не веритьтеперь, илине было причины веритьтогда. Если же Вы изменились, то есть, быть может, причины не верить теперь. Яже полагаю, что тот сильнейший перелом, который Вы переживаете теперь, не изменяет Вас по существу;Вы – все тот же, каким я Вас знал, и теперь, когда я знаю о Вас по журналам и от третьих лиц. Переживаю перелом и я, но меня, уже я наверно знаю, он не меняет по существу. Если же все это так, то признайтесь: надоелоВам считаться с такою зыблемой, лирической душой, как моя. И я допускаю, что Вы правы – перед Вашим делом, что во мне есть то,из-за чего людей «покидают друзья», становящиеся на путь более твердый в идейномсмысле.
Я допускаю, что нам надо разойтись, т. е. не сходиться так,как сходились мы до сих пор. Но думаю, что и в расхождении надо сохранить друг о друге то знание, которое дали нам опыт и жизнь. Я хранюего сквозь все сплетни, сомнения, недоумения, озлобления, забвения. Считаюсь с Вами всегда. Вы, я допускаю,в положении более трудном: труднее хранить верное воспоминание о душе более зыблемой и неверной, чем Ваша. НО тут я и спрашиваю Вас, «как на духу», по Вашему выражению: уверены ли Вы, что Вы – вернееменя? Я утверждаю, что через всю мою неверность, предательства, падения, сомнения, ошибки – я верен.Предоставляю Вам сказать, что все, что пишу, – слова, слова, слова. Но, право,я бы не писал, если бы это были слова, писать мне трудно, и для слов я не писал бы. В основании моей души лежит не Балаганчик, клянусь.Если бы в ее основе лежал Балаганчик, я не написал бы ни строчки этого письма, как не написал бы большинства своих стихов; написал бы разве стихи «о сажают символа на пароход», которые опять-таки – поверните проще, проще, проще. Да не стоит и повертывать, об этом стихотворении я готов просто сказать – чорт с ним.
Вы готовы сказать: «он пишет все о себе, когда дело идет о важном, об изгнании из литературы мистического анархизма, которому он потакает, да и еще кое о чем более важном». Хорошо, я буду отвечатьВам на Ваше письмо со всею четкостью, на которую я способен в прозе. А пока скажу Вам. Я думаю, что все, что изложил письменно, не удалось бы мне сказать устно. Хотя письмо вышло очень хаотическое, но говорил бы я еще хаотичнее. Потому, может быть, лучше, что мы не говорили с Вами в «Праге». Теперь,после этого письма, нам скорее можно говорить; если хотите, я готов снова приехать в Москву, может быть, это нужно, т. е. нужно, чтобы Вы видели меня, а не читали только мои слова.
Снова перечитываю Ваши письма и отвечаю как могу.
Да, мистический анархизм, соборный индивидуализм, эротизм, мистический реализм – я анализировать также не считаю возможным в том виде, в каком они существуют или не существуют в книгах Чулкова и Гофмана. Да, я разделяю Ваши опасения относительно «зари мистического хулиганства». Да, я признаю себя виновным в «потакательстве», которое выразилось в том, что я допускаю такиезаявления, как в «Mercure de France». Не оправдываюсь. Потому сочту своим долгом сказать нет этим теориям в письме в редакцию «Весов». Считаю, что должен это сделать скорее, потому обращаюсь с просьбой к Вам; не имею в Москве другого источника. «Mercure de France» я не имею возможности видеть, Вы же бываете в «Весах». Если бы Вы выписали мне точно ту фразу,в которой я причисляюсь к мистическим анархистам, я был бы Вам очень обязан. Подписана ли статья Семеновым или кем-нибудь другим? Это – первое. Впрочем, прибавлю все-таки: неужели я литературноподавал повод причислять меня к мистическому анархизму? Думаю, что мои стихи свидетельствуют о противном. Таким образом, и «Весы» и Вы имеете лишь формальныеповоды причислять меня к этому направлению (на основании статей Чулкова и пр.), но где же право внутреннее? Вы могли бы знать меня настолько, чтобы не считать причастным сюда? Это говорит еще раз за то, что Вы не знаете или забыли меня.
Мое письмо в редакцию будет иметь для меня значение развязыванья рук и окончательного разрыва с теми тенденциями, которые желают поставить на первый планмою зыблемостъ(мистический анархизм и, значит, – адогматизм, иррационализм и т. д.), между тем как я самставлю на первый план – мою незыблемую душу, «верную, сквозь всю свою неверность».
Далее: при всей неточности своего мировоззрения я сознаю, что теория из настроения создана быть не может и не должна. Потому я издавна отношусь к вышеуказанным теориям как к лирике– и никогда не возвожу их в теории, принципы, пути.Но зачем Вы говорите о карьеризмеи т. п. Всем нам приходит это в голову. Но, ради бога, не будем судить душу человеческую собором, пусть судит ее каждый из нас в отдельности. Совместное подчеркиванье пороков или наклонностей к порокам – раздувает их, треплет и губит человека, а не писателя.Можно ли, например, писать, как 3. Н. Гиппиус: «Чулков пристал к Блоку». Ведь это – неуважение к самой себе.
Если я не ответил на все частные пункты Ваших писем, то Вы можете вывести, как я отношусь к ним, из всего остального. Но письмо разрослось. Если бы Вы ответили мне, я был бы очень рад. Говорить с Вами готов. Никаких бездонных умолчаний у меня нет. Я хочу проще, проще, проще. Может быть, если бы мы говорили с Вами, нам удалось бы выяснить подробности наших отношений, провинности друг перед другом в областях более интимных. Писать об этом – невозможно. Ну так я готов говорить, хотя не знаю, скажу ли Вам что-либо новое. Пока же примите мое уверение в уважении к Вам.