355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алан Маршалл » 40 австралийских новелл » Текст книги (страница 16)
40 австралийских новелл
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:35

Текст книги "40 австралийских новелл"


Автор книги: Алан Маршалл


Соавторы: Катарина Причард,Джуда Уотен,Дэвид Мартин,Гэвин Кэйси,Вэнс Палмер,Ксавье Герберт,Фрэнк Харди,Джон Моррисон,Вальтер Кауфман,Джеффри Даттон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

ДЖУДА УОТEH

МАТЬ (Перевод И. Боронос)

Когда я был еще мальчишкой, меня часто пугал пристальный, испытующий взгляд матери. Она подолгу смотрела на меня, не говоря ни слова. Я всегда смущался и виновато опускал глаза, с беспокойством перебирая в уме все, что делал днем.

Но вскоре я убедился, что ее мысли были очень далеки от моих маленьких дел; они касались ее только тогда, когда из‑за них еще больше усиливалось ее неприязненное отношение ко всему, что нас окружало. Она тревожилась о сестренке и обо мне; ее постоянно волновала наша судьба в этой новой стране, где она всегда чувствовала себя чужой.

От меня она видела мало радости: хотя мы поселились здесь совсем недавно, я уже успел перенять многие привычки окружавших меня людей. Я отдалился от нее. Во всяком случае, так казалось матери, и это ее огорчало.

Сколько я ее помню, у матери не было близкого друга, и мне кажется, у нее вообще не появлялось потребности делиться с кем‑нибудь своими сокровенными мыслями и надеждами. Хотя я знал, что она горячо любит меня, у нас с ней никогда не было тех тесных дружеских отношений, какие иногда возникают у матери с сыном. Ей была свойственна такая уверенность в себе, в своих взглядах на жизнь, что никакое противодействие, никакие жизненные трудности не могли поколебать эту уверенность. «Будь сильным перед людьми, плачь только перед богом», – обычно говорила она и придерживалась этого правила даже в отношениях с отцом.

В узком кругу наших знакомых посмеивались над нежеланием матери прочно обосноваться в этом городе, подобно другим, над ее склонностью, как они говорили, витать в облаках, над ее нелепыми, но непоколебимыми убеждениями.

С людьми она всегда обходилась мягко. Она говорила тихим голосом, вела себя сдержанно, и подчас казалось, что она все делает машинально, а мысли ее где‑то далеко. Ее спокойное печальное лицо, проникновенный взгляд темных глаз и черные волосы были исполнены строгой красоты. Тоненькая, худая, она сутулилась, будто под бременем, лежавшим на ее плечах.

С раннего детства мать всегда казалась мне какой‑то далекой, принадлежащей иному миру, не такой обыденной, как отец. Он был моложав, охотно играл и возился с детьми, когда они настолько подросли, что могли болтать с ним и смеяться его шуткам. Мать была старше его. Ей, видимо, было под сорок, но можно было дать и больше. Она долго не менялась с годами и, казалось, совсем не старилась, пока к концу жизни вдруг сразу не превратилась в старуху.

Меня всегда разбирало любопытство – сколько же ей лет. Она никогда не отмечала своего дня рождения, как, впрочем, и вся наша семья. У нас дома никогда не зажигали свечей, не пекли пирогов и не дарили подарков, как у других. Своим приятелям на улице, которые хвастливо расписывали, как праздновали их день рождения, я, запинаясь, повторял слова матери, что такие праздники – просто глупое и нелепое преклонение перед собственной персоной.

– Пустой обман, – говорила она. – Как будто жизнь можно разделить на равные кусочки по двенадцать месяцев! Важны дела, а не годы!

Хотя я часто повторял ее слова и даже гордился тем, что день моего рождения не праздновался, я однажды как-то не удержался и спросил мать, когда она родилась.

– Родилась – и все. Как видишь, я жива, что же еще тебе нужно знать? – ответила она так резко, что я уже больше никогда не спрашивал ее о возрасте.

Мать многим отличалась от окружавших меня людей. Другие женщины, жившие с нами по соседству, гордились своим уменьем вести хозяйство, новой мебелью, чистотой в доме, для матери же все это не имело значения. Наш дом всегда выглядел так, будто мы только что въехали в него или собираемся уезжать. В нем чувствовалась какая‑то неустроенность и торопливость. Отец говорил, что мы живем по – птичьи, на одной ноге.

Где бы мы ни жили, в комнатах стояли наполовину распакованные ящики, в углу были свалены рулоны линолеума, занавеси висели не на всех окнах. Шкафов всегда не хватало, и одежда болталась на крючках за дверями. А у матери накапливалось все больше и больше вещей. Она ничего не выбрасывала, ни одной старой тряпки. В ее спальне висело на гвозде ветхое зеленое плюшевое пальто, завещанное ей матерью. По всему дому, в каждом углу лежали груды истрепанных книг, газет и журналов, привезенных с родины, а под кроватью, в железных сундучках, хранилось самое драгоценное ее достояние. В этих сундучках лежали связки старых писем, два медицинских учебника, в которых чуть ли не каждая строка была подчеркнута, старая древнееврейская библия, три серебряные ложки, подаренные ей теткой, у которой она когда‑то жила, диплом на пожелтевшем пергаменте и ее любимые книги.

Она часто вынимала из своих сундучков какие‑нибудь книги и читала вслух нам с сестрой. С тоской в голосе она читала нам стихи и рассказы об избавителях еврейского народа, начиная с Моисея до наших дней, о героях революции 1905 года, отрывки из Толстого, Горького и Шолом – Алейхема. Она никогда не спрашивала, понятно ли нам то, что она читает, лишь говорила, что не сейчас, так позже мы все поймем.

Я любил слушать, как читает мать, но она всегда, как нарочно, выбирала такое время для чтения, когда я был особенно занят на улице или на ближайшем пустыре. В самый разгар игры с мальчишками, когда я гонял мяч, возился с волчком или запускал змея, вдруг появлялась мать и, даже не взглянув на моих товарищей, звала меня домой, чтобы почитать нам с сестрой. Я сгорал от стыда и стоял как вкопанный с пылающими щеками, пока она не повторяла приказания. Она никогда не бранила меня за непослушание и не укоряла мальчишек, дразнивших меня, когда я уныло брел за ней к дому.

Лишь много лет спустя я понял, почему мать была такой. И только тогда я наконец смог догадаться, когда она родилась.

Она была последним ребенком болезненной и изнуренной трудом женщины, муж которой, суровый и набожный человек, торговал вразнос ситцем и всякой всячиной в деревнях, разбросанных вокруг одного из городов России, где они жили. Моего деда совсем не радовали его дети – одни девочки, и он едва замечал мою мать. Старшие сестры, с лихорадочным нетерпением ожидавшие, когда родители вы – дадуг их замуж, также Не обращали На нее никакого внимания.

В те далекие дни мать почти не выглядывала из дому: после больших погромов на улицах редко можно было увидеть еврейских ребятишек. Из‑за железной решетки подвала ей были видны только подошвы прохожих. Она никогда не видела ни деревца, ни цветка, ни птицы.

Когда матери было лет пятнадцать, ее родители умерли, и девочку отправили к вдовой тетке, жившей с большой семьей в глухом местечке. 1 етка содержала трактир, и мою мать сунули вместе с двоюродными сестрами и братьями на задворки, подальше от любопытных глаз посетителей. Каждый вечер тетка при виде ее широко раскрывала глаза, будто удивлялась, откуда она взялась здесь.

– И что мне с тобой делать? – спрашивала она. – У меня свои дочки растут. Если бы твой милый папаша, да будет земля ему пухом, оставил тебе хоть какое‑то приданое, это бы еще куда ни шло. Ну, да что поделаешь! Если руки нет, так и кулака не сложишь.

В то время мать не умела ни читать, ни писать. В детстве у нее не было подруг, играть ей было не с кем, и теперь она не знала, о чем ей говорить со своими двоюродными братьями и сестрами. Целыми днями она уныло слонялась по кухне или часами сидела, уставившись в грязную стену перед собой.

Как‑то один из посетителей заметил худенькую одинокую девочку, сжалился над ней и решил дать ей образование. Несколько раз в неделю девочке стали давать уроки, и через некоторое время она научилась немного читать и писать по-еврейски и по – русски, постигла азы арифметики и усвоила кое – какие обрывки русской и еврейской истории.

Перед девочкой постепенно открывался новый мир. Она страстно полюбила буквари, учебники по грамматике, арифметике и истории, и скоро ею овладела мысль, что именно эти книги выведут ее из тягостной жизни. Г де‑то существует другой мир, в нем много сердечных людей, много интересного, и там найдется место и для нее. Она внушила себе, что ей стоит только сделать решительный шаг, и она сможет уйти из теткиного дома в эту иную жизнь, о которой мечтала.

Как‑то она прочитала о еврейской больнице, только что открытой в одном из дальних городков, и однажды зимним вечером заявила тетке, что хочет уехать в этот город к род ственникаМ, они помогут ей устроиться на работу в больницу.

– Ты с ума сошла! – воскликнула тетка. – Уйти из дому из‑за какой‑то пустой выдумки. Кто тебе вбил в голову такие мысли? Да и как можно восемнадцатилетней девушке ехать одной в такое время года?

Именно с этого момента мать стала скрывать свой возраст. Она заявила тетке, что ей не восемнадцать, а двадцать два года, что она уже взрослая и не может больше злоупотреблять ее добротой.

– Как тебе может быть двадцать два года? – удивилась та.

Последовало долгое молчание: тетка старалась высчитать, сколько лет могло быть моей матери. Она родилась в месяце таммуз по еврейскому календарю, который соответствовал июню по русскому календарю старого стиля, но в каком году? Она помнила, что в свое время ей сообщили о рождении племянницы, но тогда не произошло ничего знаменательного и она не могла вспомнить, в каком году это было. Когда у тебя столько племянников и племянниц и одни умерли, а другие разбросаны по необъятной стране, нужно быть гением, чтобы запомнить, когда они все родились. Может быть, девушке действительно двадцать два года, а в таком случае ей едва ли удастся найти мужа в деревне: двадцать два года – это многовато. Тетке пришла в голову мысль, что, отпустив мою мать к родственникам, она избавит себя от необходимости выкраивать для нее приданое, и она нехотя согласилась.

И все же отпустить ее тетка решилась только весной. Железнодорожная станция находилась в нескольких верстах от местечка, и мать отправилась туда пешком в сопровождении тетки и своих двоюродных братьев и сестер. С большим узлом в руках, в котором находились все ее пожитки и среди них фотографии родителей и потрепанный русский букварь, мать вступила в широкий мир.

В больнице она не нашла той жизни, которой жаждала. И тут она казалась ей такой же далекой, как и в местечке. Ведь она мечтала о новой жизни, где все люди посвящают себя благородной цели – благополучию и счастью людей, как она читала в книгах.

А ее заставляли скрести полы, стирать белье с утра до позднего вечера, пока она в изнеможении не валилась на свою койку на чердаке. Никто не смотрел на нее, никто с ней не разговаривал, ей только приказывали. Единственный сво бодный день в Месяц она проводила у родственников, которые Отдали ей кое – какие обноски и раздобыли для нее столь необходимые ей медицинские книги. Теперь она была твердо убеждена, что только книги избавят ее от этой жизни, и она снова с жаром набросилась на них.

Едва сдав экзамены и получив драгоценный диплом, она вместе с отрядом врачей и сестер отправилась куда‑то в глушь, где свирепствовала эпидемия холеры. Несколько лет она проработала так, переезжая с места на место, туда, где вспыхивала эпидемия.

И всякий раз, когда мать оглядывалась на прожитую жизнь, именно эти годы сияли ей ярким светом. Тогда она жила среди людей, воодушевленных любовью к человечеству, и ей казалось, что они жили счастливо и свободно, согретые общими надеждами и дружбой.

Всему этому наступил конец в 1905 году, когда их отряд распустили. Некоторые коллеги матери были убиты во время революции. Тогда, не имея другого выбора, с тяжелым сердцем она вернулась в город, где стала работать сиделкой, но уже не в больнице, а в богатых домах.

В доме одной из своих пациенток она и встретила отца. Какой нелепой парой, должно быть, они казались! Мать была молчалива, осторожно выбирала слова, говорила больше о своих идеалах и очень мало о себе. А отец доверчиво и самозабвенно перед всеми раскрывал душу. Ни от кого у него не было секретов, и он не делал различия между личными переживаниями и общими делами. Он мог говорить о своих чувствах к матери или о ссоре с отцом с такой же легкостью, как о спектакле или о том, какая карточная игра лучше.

Отец сам говорил, что он играет в открытую и все люди ему братья. Ради забавы, шутки, ради меткого словца он готов был, как говорится, продать отца с матерью. Он без умолку рассказывал старые и новые, только что придуманные истории, сыпал шутками. Из всякой безделицы, мелкого происшествия он мог сделать забавный рассказ. Он был завсегдатаем кабачков и цирков, обожал комиков и клоунов, актеров и музыкантов.

Он внес какую‑то легкомысленность и веселье в жизнь матери, и на некоторое время она совсем забыла о своих строгих правилах. В те дни отец одевался красиво и ярко. Он носил светлые соломенные шляпы, пестрые носки и модные ботинки на пуговицах. Хотя мать и считала щегольство проявлением глупости и признаком пустой и легкомыслен – Ной натуры, она все же гордилась efo изысканной внешностью. Он водил ее по своим излюбленным местам, по кабачкам и ресторанчикам, где часами просиживал с приятелями, шутил, хвастался и болтал о своих деловых успехах. Они танцевали ночи напролет, хотя мать оглушали звуки оркестра и ослепляли яркие огни и она с неприязнью смотрела на разряженные танцующие пары, которые прыгали и кружились вокруг нее.

Все это было в первые дни их женитьбы. Но вскоре мать начали мучить сомнения. Мир, в котором жил отец, мир коммерции и спекуляции, мир купли и продажи товаров, которых никто в глаза не видал, был ей отвратителен и пугал ее. Это был мир неустойчивый, без идеалов, грозивший разорением. Отец, как говорится, торговал воздухом.

Чем пристальнее мать присматривалась к его образу жизни, тем больше росло ее беспокойство. Он работал урывками. Если он за час зарабатывал столько, что ему хватало на неделю или на месяц, он бросал работу и принимался искать друзей и развлечений. И снова брался за дело тогда только, когда у него кончались деньги. Он жил сегодняшним днем, а о завтрашнем говорил, устремив голубые глаза в пространство и прищелкивая пальцами: «Поживем – увидим».

Но голова его всегда была полна планов, как нажить большое состояние. Из этих планов никогда ничего не выходило, а подчас они давали совсем неожиданный результат. Частенько люди, с которыми отец делился своими планами в кабачке, тут же использовали их для себя. Тогда начиналась бурная ссора с вероломными друзьями. Но гнев отца проходил быстро, и в тот же день за столом он уже мог смеяться и шутить над происшедшим. Он воображал, что и другие так же быстро забывали об этом, и всегда удивлялся, когда обнаруживал, что его слова, сказанные в запальчивости, создавали ему врагов.

– Откуда мне знать, что люди такие злопамятные? У меня самого куриная память, – говорил он простодушно в таких случаях.

– Когда плюешь вверх, то плевок всегда попадает тебе же в лицо, – раздраженно отвечала ему мать.

Постепенно мать пришла к убеждению, что, только переселившись в другую страну, можно будет действительно изменить их образ жизни, и со свойственной ей настойчивостью стала склонять отца к этому решительному шагу.

Она колебалась между Америкой, Францией, Палестиной и, наконец, остановилась на Австралии. Ее выбор объяснялся отчасти тем, что в Австралии у нее были какие‑то родственники, которые, конечно, помогут им стать на ноги в этой далекой стране. Кроме того, она была уверена, что в Австралии, не похожей на всякую другую страну, отец обязательно найдет какой‑то иной, более надежный способ зарабатывать на жизнь.

Долго отец не внимал ее уговорам и отказывался что-либо предпринять.

– Почему ты выбрала Австралию, а не Тибет, например? – спрашивал он насмешливо. – Не такая уж большая разница между ними. И Тибет на краю света, и Австралия тоже.

Расстаться с родиной было для него настолько немыслимо, что он и думать не желал об этом серьезно. Отец отвечал ей шутками, рассказывал анекдоты про незадачливых путешественников на воздушных шарах, пропавших без вести. Его не соблазняли дальние, неведомые страны, он редко уходил дальше трех – четырех облюбованных им улиц в городе. И с чего это его жене взбрело в голову, что он должен найти новый способ добывать деньги? Разве он не зарабатывает ей на пропитание и кров? Отца ни капли не смущал его образ жизни, и он не мог понять, зачем это нужно менять его. Этот образ жизни был ему по душе так же, как и его светлые соломенные шляпы и модные костюмы.

Но в конце концов он все же поступил так, как хотела мать. Правда, еще в пути его терзали сомнения и он всем кричал о своих колебаниях. Но едва отец сошел на берег в Австралии, он перестал и думать о родине и новая страна стала для него постоянным обиталищем. Он и тут нашел то же, что и дома. Через несколько дней он уже завел знакомство с какими‑то торговцами и, усевшись за столиком в кафе, они заговорили о том, как ведутся дела в новой стране. Отец сразу пришел к выводу, что здесь легко нажить состояние. Правда, он не знал здешнего языка, но это не будет ему помехой в делах. Здесь тоже можно покупать и продавать – отличная страна, заключил отец.

Иначе обстояло дело с матерью. Не успела она пробыть здесь и дня, как ей захотелось обратно.

Впечатления первого дня сохранились у нее на всю жизнь. Она заметила, что все местные жители – таможенные чиновники, извозчики, агент, сдавший нам новый дом, – дер жатся с видом превосходства, раздражавшим ее. На их лицах она читала насмешку и сочувствие, дружелюбное и вместе с тем снисходительное. Ей казалось, что на пристани, на улице все смотрят на нее так, будто она нуждается в их добродушном снисхождении, и с этим она никак не могла примириться.

То же самое она заметила и в своих родичах, и в небольшой делегации евреев, пришедших встречать ее на пристань. Они жили в Австралии много лет и старались поразить вновь прибывших своим знанием страны и ее обычаев. Они отчаянно важничали. Это свободная страна, говорили они, культурная, здесь надо есть вилкой и ножом, а не руками, все умеют читать и писать и никто не кричит на тебя. Здесь нет угнетателей, как в Старом свете.

Матери казалось, что она их понимает. Она была сметлива и наблюдательна, отец же подчас бывал на редкость бесхитростен. Пока они говорили, отец слушал их, добродушно усмехаясь: видимо, в этот момент он придумывал какую‑то забавную историю, чтобы рассказать ее своим новым знакомым. Но мать не сводила с них своего твердого, сурового взгляда и вдруг, прервав их разглагольствования, сказала самым невинным тоном:

– Если здесь нет угнетателей, то чего вы хвостами виляете, как дворняжки? Кому вам надо угодить?

Мать так и не избавилась от этого враждебного и насмешливого отношения к новой стране. Ни к чему здесь у нее не лежала душа, она даже не пыталась учить новый язык. И только когда мы с сестрой подросли и должны были поступать в школу, она стала с некоторым интересом взирать на окружающий мир. Тогда вновь пробудилась ее былая страсть к книгам и ученью. Она обращалась с нашими букварями и хрестоматиями, как со священными книгами.

Она ставила перед нами великие цели. Нам предстояло блистать в медицине, литературе, музыке – от игры ее фантазии в данный момент зависело, в какой именно области. Так нам легче будет служить человечеству. И всякий раз, когда она читала нам Толстого и Горького, она снова и снова рассказывала о том, как работала сестрой во время холерной эпидемии. Какое бы образование мы ни получили, нам нужны идеалы, а разве есть на свете более светлые идеалы, чем те, которыми она жила в дни работы с медицинским отрядом? Они не дадут нам погибнуть в этой черствой и равнодушной стране.

Отцу было невдомек, почему она тратит столько времени, читая и рассказывая нам о своих лучших годах, и нередко он становился на мою сторону, когда я жаловался, что она отрывает нас от игр.

– Ведь они еще дети, – говорил он. – Пожалей их. Если ты забьешь их головы всякой чепухой, то бог знает, чем они кончат. – И добавлял: —Я был бы рад, если бы сын стал хорошим плотником, а если еще и дочь будет хорошей портнихой, то с меня этого вполне довольно.

– По крайней мере у тебя хватает ума не советовать им заняться торговлей, – отвечала мать. – Жизнь наконец кое-чему научила тебя.

– А чем я виноват, что мне приходится торговать? – возмущался он. – Конечно, очень жаль, что мой папаша не сделал из меня профессора.

Но отец быстро отходил, он не мог долго выдерживать строгий взгляд матери и видеть ее плотно сжатые губы.

Нас раздражало, что отец так быстро уступал ей и что мы никогда не могли рассчитывать на его поддержку до конца. Хотя он и спорил с матерью из‑за нас, в душе он соглашался с ней. А на людях он гордился ею, особенно ее образованностью и начитанностью, и повторял слова матери, совсем как мы с сестрой.

Мать была озабочена тем, как нам дать музыкальное образование. Не могло быть и речи о том, чтобы учить нас игре на каком‑нибудь инструменте – дела отца шли плохо, и он ломал голову, чем заплатить за квартиру, поэтому мать водила нас к знакомым слушать граммофонные пластинки. Это, собственно, были не пластинки, а старинные валики, выпускавшиеся еще Эдисоном, и звук их, казалось, доносился откуда‑то издалека и напоминал голос чревовещателя, подражающего музыкальным инструментам. Но мы с сестрой восхищались этой музыкой. Мы готовы были целыми днями сидеть у длинной узкой трубы, пока мать не решила, что военные марши и глупые кафешантанные песенки только повредят нам.

Тогда начались наши хождения по большим музыкальным магазинам. Мы отправлялись туда после школы или утром по праздникам. В таких случаях отцу подолгу приходилось ожидать завтрака или ужина, но он не сердился. Он считал, что мать знает, что делает, и рассказывал друзьям, как она старается познакомить нас с музыкой.

Сначала мы ходили в эти магазины на разведку. Мать не спускала строгого взгляда с продавцов, пока мы рассматривали книги и ноты, разложенные на прилавках, глазели на портреты знаменитых композиторов и изучали каталоги граммофонных пластинок. Так мы обошли все магазины, узнали, какие в них были пластинки, ноты и книги.

Затем мы снова начали обход с первого магазина, но на этог раз мы уже приходили слушать пластинки.

Я служил переводчиком матери и обычно просил продавца поставить нам пластинку, которую она выбирала по каталогу. Затем я просил его поставить еще одну. Это был либо скрипичный концерт Чайковского или Бетховена, либо какая‑нибудь ария в исполнении Карузо или Шаляпина. Так продолжалось до тех пор, пока мать не замечала, что продавец, ставящий пластинки, уже теряет терпение и нам пора уходить.

С каждым новым посещением мать становилась все смелее и несколько раз просила проигрывать нам целые симфонии и концерты. Почти час сидели мы в крохотном закутке, а продавец нетерпеливо переминался с ноги на ногу и зевал, не зная, чего еще от него потребуют. Мать вела себя так, будто его здесь вовсе не было, поудобнее усаживалась в плетеное кресло и с решительным видом, пристально, не отрываясь, смотрела прямо перед собой на вращающийся диск.

Нас уже все знали в этих магазинах. При нашем появлении продавцы оживлялись, но мать, строго глядя перед собой, шла через весь магазин в отдел пластинок, а мы понуро плелись за ней. Меня смущали иронические взгляды и сдержанные смешки, сопровождавшие нас, и я часто хватал мать за руку, умоляя ее уйти из магазина. Но она не обращала на меня никакого внимания. Чем чаще мы приходили, тем более неловко я себя чувствовал и боялся взглянуть на насмешливые лица вокруг меня.

Скоро наши посещения стали вызывать не только шутки. Улыбки сменились сердитыми взглядами, и продавцы начали отказываться ставить для нас пластинки. В первый раз, когда это случилось, продавец что‑то пробурчал и оставил нас стоять за дверью кабины для прослушивания.

Но мать не так‑то легко было сбить с толку, и без тени улыбки она заявила, что ей надо поговорить с заведующим. Меня охватило чувство стыда и унижения, и, не смея поднять глаз, я боком двинулся к выходу.

Мать догнала меня и, положив руку мне на плечо, сказала:

– Чего ты испугался? Твоя мать не опозорит тебя, поверь мне. – Посмотрев на меня своим испытующим взглядом, она добавила: —Подумай как следует, кто прав, они или мы? Почему они не должны играть для нас? Разве это им что-нибудь стоит? Как же иначе мы можем послушать что – ни-будь хорошее? Неужели мы должны отказаться от этого только потому, что мы бедные?

Так она убеждала меня, пока я не возвратился обратно. Мы все трое вошли в кабинет заведующего, и я перевел слова матери.

Заведующий был неумолим, хотя представляю себе, с каким трудом он сохранял серьезный вид, – Но собираетесь ли вы покупать пластинки? – спросил он после того, как я кончил говорить.

– Если бы я была богатой, разве вы у меня спрашивали бы? – отвечала мать, и я неуверенно перевел ее слова.

– Говори громче, – подтолкнула она меня, и я почувствовал, что вся кровь бросилась мне в лицо.

Заведующий повторил свой вопрос, а мать, недовольная моим нерешительным тоном, пустилась в длинные рассуждения о нашем праве на музыку и культуру, о праве на них всех людей, говоря все это на своем языке, будто заведующий понимал ее. Но это не помогло, он только качал головой.

Так нам отказывали в одном магазине за другим, и каждый раз мать настаивала на своем, долго спорила, пока нам напрямик не говорили, чтобы мы больше не являлись до тех пор, пока не сможем покупать пластинки.

И в других местах нас тоже постигали неудачи.

Однажды, когда мы бродили по университету – я и сестра шли за матерью, а она открывала двери и мы слушали обрывки лекций, – мы неожиданно оказались в большой комнате, где на высоких стульях перед батареей пробирок, мензурок и колб восседали молодые мужчины и женщины в белых халатах.

В глазах матери вспыхнул огонек, и она заговорила что-то о науке и знании. Мы стояли, прижавшись к ней, и удивленно озирались вокруг: ни ее слова, ни открывшаяся нашему взору картина ничего не говорили нам. Ей захотелось пройти в комнату, но к ней подошел господин в черном и спросил, кого мы ищем. Это был человек весьма внушительного вида, с румяным лицом и седой гривой волос.

Я повторил слова матери:

– Мы никого не ищем, а просто восхищаемся домом знания.

Лицо господина добродушно сморщилось. Улыбнувшись, он выразил сожаление, что мы не можем здесь оставаться, так как в это помещение допускаются только студенты.

Когда я перевел его слова, мать изменилась в лице. Всегда такая бледная, она даже покраснела. Секунд десять она смотрела прямо в глаза господину, а потом быстро сказала мне:

– Спроси его, почему он разговаривает с нами с такой снисходительной улыбкой?

Я перевел:

– Мама спрашивает, почему вы говорите с нами свысока?

Он кашлянул, переступил с ноги на ногу, лицо его приняло строгое выражение. Затем он взглянул на часы и, не проронив ни слова, с достоинством удалился.

Мы вышли на улицу – весна стояла во всей красе. Мать вздохнула и, немного помолчав, сказала:

– Он думает, что он передовой человек, этот милый профессор, улыбается, а сам презирает таких людей, как мы. Да, тебе тут так же трудно придется, как мне дома. Красивых слов здесь говорят много, а на самом деле что тут, что в других местах – все одно. Где тут люди, которые верят в то, во что мы когда‑то верили, стремятся к добру, к лучшей жизни?

Она часто повторяла мне эти слова, даже когда мне уже исполнилось тринадцать лет и я лучше узнал страну, ставшую мне родиной, и мог спорить с матерью.

Я как‑то сказал ей, что Бенни с нашей улицы всегда читает книги и газеты и ходит на собрания. Хотя Бенни чуть старше меня, но у него много друзей, с которыми он встречается в парке по воскресеньям. Они выросли здесь, и их интересует все то, о чем говорит мать.

– Бенни – исключение, – ответила мать, нетерпеливо пожав плечами, – а друзей у него крохотная горстка. – Затем она добавила: —А ты? Ты со своими товарищами поклоняешься только бейзбольиым битам и мячам, как язычники каменным идолам! Да, у нас на родине мальчики твоего возраста уже боролись за освобождение человечества от угнетателей. Они все отдавали – свои силы, здоровье, даже жизнь – за этот высокий идеал.

– Бенни тоже хочет бороться, – сказал я, радуясь, что могу возразить матери.

– Нет, здесь все иначе. Вот подожди, увидишь. Даже твоего Бенни засосет эта жизнь, и он успокоится.

Ока стояла на своем, ее невозможно было переубедить. Яркие картины прошлого заслоняли от нее настоящее, и в новой стране она уже ни на что не надеялась.

Однако, немного подумав, она добавила:

– Может быть, для таких, как ты и Бенни, все это иначе. Но я никогда не смогу найти тут свое место в жизни.

Она отвернулась, и я смотрел на ее узкую сгорбленную спину, на тонкую шею, на узел блестящих черных волос, на стоптанные ботинки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю