Текст книги "Джойс"
Автор книги: Алан Кубатиев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц)
На июньской конференции ПЕН-клуба в Париже он произносит короткую речь о пиратстве и о решении, принятом американским судом, по которому – и это сделано независимо от Бернской конвенции – автор не может быть отлучен от прав на свое произведение. Джойс всегда настаивал, что дело «Улисса» есть прецедент международного права, но все обошлось корректным прослушиванием, занесением в протокол и полным отсутствием обсуждений. Когда Нэнси Кьюнард попыталась добиться от него ответов на анкету о его отношении к гражданской войне в Испании, Джойс ответил, что это политика, и что политика сейчас лезет во всё, и что в уставе ПЕН-клуба написано, что там политика никогда не будет обсуждаться, а вместо этого на официальных обедах клуба произносятся политические речи, ведутся споры, зачитываются политические статьи, вместо того, чтобы говорить о защите интересов писателя, и что лучше отошлет ей свой комментарий по этому поводу – для опубликования. Затем рассерженный Джойс отправился обедать (читай: хорошенько выпить) с издателем Беном Хюбшем и австрийским поэтом и прозаиком Францем Верфелем. В разговоре выяснилось, что жовиальный здоровяк Верфель переводил на немецкий либретто нескольких опер Верди, Джойс повеселел и погрузился в любимую тему.
Несколько дней спустя всплыл повод съездить в любимую и проклятую Ирландию. Кэтлин, сестра Норы, вышла замуж и прислала им «ломоть слегка зачерствевшего, но вполне годного для поединка свадебного пирога» и серебряную туфельку-пепельницу для Джойса. Звал Джойса и Керран, однако тот не собирался отныне приближаться к родине ближе острова Мэн. Он решил во что бы то ни стало закончить «Поминки по Финнегану», работая по шестнадцать часов в сутки, пусть даже «каждый день по-разному я шагаю по улицам Дублина и вдоль набережной. И слушаю голоса…». Когда миссис Шихи-Скеффингтон спросила его, почему он не вернется, Джойс ответил: «А разве я уезжал?..» Но поехал он с Норой в Швейцарию – очевидно, управляемая ностальгия была полезнее «auld lang syne» [159]159
«Старое доброе время» – шотландская национальная песня на стихи Р. Бернса.
[Закрыть]. Кто-то прислал ему три билета на прогулочный пароход «Джон Джойс», отходящий от Дун-Логайра, старинного города-порта неподалеку от Дублина, он страшно обрадовался и даже засобирался, но в регистре Ллойда такого судна не оказалось – погрустневший Джойс несколько раз проверял это. Остроумный, но жестокий розыгрыш.
Август всего в полугоде от любимого февраля, и Джойс усиленно пытается закончить книгу, работая буквально днем и ночью. Герберта Гормана он просил не выпускать свою биографию раньше марта 1938 года, чтобы публикация усилила интерес к роману, и Горман, которого уже теребили издатели из «Фаррар энд Райнхарт», неохотно согласился, публично поклявшись, что никогда больше не будет писать биографий живых персонажей.
Снова возникли семейные проблемы: Джорджо с Хелен уехали обратно в Америку, и Джойс очень тосковал по сыну и внуку, требовал, чтобы ему точно сказали, когда они вернутся, и наполовину в шутку собирался ехать на Азорские острова – перехватить их там и конвоировать назад во Францию. Пришлось съездить и в Цюрих, к доктору Фогту, который заверил его, что пока беспокоиться не о чем, но работу пришлось отложить, и теперь Джойс выбрал новую дату – 4 июля, день рождения отца. Издатели уговаривали его сменить ее, потому что летний отдых и праздник не самый лучший выбор, но Джойс надменно ответил, что его имя достаточная гарантия интереса. Затем его воистину умоляли дать им название книги, но он также надменно заявил, что назовет его за три дня до того, как книга уйдет к переплетчику, и ни днем раньше. Название он уже давно выбрал, но его знала только Нора.
Он стал охотно пояснять друзьям и знакомым все пуны и словесные игры в «Ходе работы», разумеется, из уже изданных кусков. И наконец дошел до названия. «Фабер энд Фабер», само собой, пока ничего не знали, но Гилберты, Горман, Беккет, Леон и супруги Жола уже вошли в игру: Джойс предложил им угадать, каким будет титул, а победителю обещана была тысяча франков. Не угадал никто, как и Гарриет Уивер. На летней террасе ресторана Фуке Джойс после нескольких бутылок рислинга открыл второй тур, Нора вдруг принялась распевать ирландскую песенку про мистера Фланнигана и мистера Шэннигана. Встревоженный Джойс попытался урезонить ее, но потом понял, что это не слишком понятная подсказка, и сам принялся отчетливо артикулировать F и W. И тут Мария Жола воскликнула: «Fairy’s Wake!» [160]160
«Поминки по фее» (англ.).
[Закрыть]– «Браво! – зааплодировал Джойс. – Но кое-чего не хватает!» Мария и Эжен несколько дней перебирали варианты, и вдруг утром 2 августа совершенно сказочным образом Эжен проснулся с твердой уверенностью, что название – «Поминки по Финнегану»…
Вечером они ужинали с Джойсами, и он как бы между прочим произнес эти слова.
Джойс побледнел. Медленно поставил стакан, уже поднесенный к губам.
– Жола, вы меня обобрали… – печально сказал он. А потом вдруг развеселился.
«Когда мы расставались, он обнял меня, станцевал несколько искусных па и спросил: „Как вы желаете получить деньги?“ Я ответил: „Монетами по одному су“. На следующее утро Джойс явился ко мне, с мешком десятифранковых монет и уговорил нашу дочь выложить их мне за завтраком. Но он взял с меня клятву хранить все в секрете, пока он не поставит точку, а ее пока нет».
Точки не было, но были постраничные гранки первой книги, гранки второй без тридцати-сорока страниц, а эти страницы были уже в машинописи и готовы к печати. Как ни пытался Джойс не думать ни о чем, кроме завершения книги, но жизнь беспощадно вмешивалась. Немецкий и итальянский переводы «Анны Ливии Плюрабель» были отложены – фашисты были ревностными поборниками высокой нравственности, – а в советской России Джойса все чаще причисляли к формалистам и антигуманистам. Он старался хотя бы не тратить время на публичные мероприятия, избегал дискуссий о нацизме, но очень давно уже презрительно именовал Германию «Гитлерланд» и не выносил ни малейших намеков на харизму и политический талант фюрера; когда об этом заговорил Леон, это едва не кончилось скандалом. Тем не менее Джойс даже тут исповедовал беспристрастность. Он считал Гитлера феноменом – увлечь за собой целый народ! Когда Беккет рассказал ему о наиболее омерзительных случаях преследования немецких евреев, Джойс пожал плечами и напомнил ему о том, что делали с евреями в других европейских странах. Участвовать в левых и социалистических журналах он тоже отказывался. Когда писатель и лектор Жак Меркантон предложил ему напечататься в «Масс унд верк», антифашистском журнале Томаса Манна, Джойс, поколебавшись, отказался. Немалую роль в этом играло его желание избежать запрета новой книги в любой стране, чувствительной к политическим мотивам.
Однако Джойс прекрасно понимал, что происходит в мире. Его реплика Беккету по поводу антисемитизма уравновешивалась его же замечанием о «предрассудке, которым пытаются доказывать что угодно». Студент из Гарварда, написавший хвалебное письмо об «Улиссе», упрекнул его в насмешливом изображении Блума; Джойс ответил, что писал с ощущением величайшей симпатии к евреям. Кроме этого, «Улисс» как немногие из романов литературы XX века развенчивает само понятие власти и диктатуры на любом уровне, от семьи и церкви до школы и мира. Отгораживаться от политики можно было как угодно, а вот отказать людям, спасающимся от нацистов, в личной помощи Джойс не мог. В 1938 году он помог писателю Герману Броху, бежавшему после «аншлюса» из Вены, добраться до Лондона. Двум другим он помогал через знакомых получить французскую визу, еще пятерым – при переезде и расселении. К нему словно вернулись его прежняя энергия и желчное упорство.
Нора была недовольна тем, что они перестали выезжать из Парижа: Джойс каждое свободное мгновение проводил над книгой. Она пыталась не беспокоить его, но летом ей было трудно в раскаленном городе, а у Джойса при малейшей попытке оторвать его от работы начинались его знаменитые боли в желудке. Общение их свелось к трем словам – утром: «Газеты!», за завтраком: «Это что?» и третье: «Не трогай!» Но все же 19 августа 1938 года они съездили в Лозанну, к старому другу Павла Леона Александру Трубникову. За ужином они решили проверить качество вина и заказали по стакану из каждого бочонка на стенах ресторана. Джойс повеселел и дразнил Леона его пристрастием к русской церковной музыке, а по пути бросил в ящик открытку его жене: «Поль наслаждается уже четвертой баней». Жаку Меркантону он надписал экземпляр «Улисса», датировав его «Днем мадонны Блум» – 7 сентября было днем рождения и Молли, и Святой Девы.
Но все веселье не могло снять тревоги за Джорджа, у которого начались серьезные нелады с женой. Хелен явно заболевала тем же, чем и Лючия. Частный санаторий в Монтре был временным выходом, но дальше надо было решать проблему всерьез. Навестив ее там, Джойс и Нора были обрадованы – она выглядела гораздо лучше, чем месяц назад, – и со спокойным сердцем уехали в Цюрих. Там, как и ожидала Нора, у Джойса начались мучительные желудочные спазмы, их уже нельзя было списать на нервы, и ему посоветовали срочно сделать рентген. Но Джойс пренебрег всеми настойчивыми советами и уехал в Париж, а оттуда в Дьеп, где пролежал неделю на пляже, слушая ленивый летний прибой и стараясь не думать о вторжении немцев в Судеты. В Париж надо было возвращаться хотя бы за тем, чтобы решить, как быть с Лючией; война близилась, могло случиться что угодно, и доктор Дельма уже планировал эвакуацию клиники в глубокую провинцию. 30 сентября был подписан Мюнхенский договор, и Дельма заспешил, попросив Джойсов сопровождать дочь в Ла-Боль. Джойс презирал Чемберлена, как и всю английскую дипломатию, отдавшую Европу уголовнику, но решил, что получил отсрочку и может закончить книгу, не срываясь с места, как тысячи других беженцев. Ему оставалось дописать несколько страниц четвертой книги, то самое начало монолога Анны Ливии «Мягкое утро, город!», где как бы стекались воедино все концовки предшествующих книг, перерастая в размышление о смерти и перекликаясь с монологом Гэбриела в «Мертвых». Но в нем постоянно мерцает и мысль о той жизни, которую прожил сам Джойс:
«Я сделала все, что могла, когда меня пустили. Всегда думаю, что, если я иду, все идут. Сотни забот, десятина тревог – и никого, кто меня понимает? Один в тысячу лет ночей? Всю мою жизнь я прожила среди них, и они становятся мне омерзительны. И я люнавижу (lothing) их мелкие теплые выходки. И я люнавижу их подлые уютные манерочки. И вся жадность рвется из душонок. И все ленивые истечения из их расчесанных телец. Какое все маленькое такое!»
Этот вопрос о том, «кто меня понимает», – собственный вопрос Джойса, выкрикнутый тридцать четыре года назад в Дублине юной гостиничной прислуге. Фраза «Унеси меня, taddy (папа+плюшевый медведь), как на ярмарке игрушек!» – воспоминание о ярмарке в Триесте и вопящем маленьком Джорджо, которого тащат на руках, потому что он рвется к игрушечной лошадке. Анна Ливия – она нечеловек и человек, она река, но ее жизнь складывается из человеческих воспоминаний, знаний и горечей: горькая соль Дублинской бухты и ранящие «зубцы», через которые она прорывается, – это Северная и Южная стены, гранитный причал, от которого уплывали с родины все ирландцы и сам Джойс, и трехмильный каменный волнорез, не пускающий море к каналам и городу…
Джойс особенно тщательно работал над завершением, если можно считать им последние строки этого монолога: «Чайки. Крики. Дальние клики. Идти, даль! Конец тут. Нам тогда. Финн, вновь! Возьми… Пока тысячеконцеты. Гбы. Ключи к. Даны! Путь одно ласть любть длить то».
Последнее слово книги, THE, в отличие от знаменитого «Yes», перевести на русский пока невозможно, можно лишь предложить толкование. Джойс думал над ним едва ли не дольше, чем над всеми оставшимися тридцатью страницами. Луи Гилле приводит его комментарий из письма: «В „Улиссе“, чтобы описать бормотание засыпающей женщины, я отыскал для конца наименее побудительное слово, какое мог найти. Я нашел слово „да“, едва произносящееся, означающее уступку, самоотречение, расслабление, конец всякого сопротивления. В „Ходе работы“ я постарался сделать получше. На этот раз я нашел слово из самых скользких, наименее акцентированных, самое слабое английское слово, которое даже и не слово, едва звучащее меж зубами, вздох, ничто, артикль the».
Молли и Анна похожи в том, в чем Джойс решил наделить их женскими качествами, но Анна Ливия-Лиффи наполнена тем, чего у Молли почти нет – верностью, бескрайней, как море, которое если и уходит, то все равно возвращается, если исчезает, все равно где-нибудь плещет. То описание Молли, в которое он включил слова «ненадежная» и «равнодушная», вряд ли полностью высмотрено в тридцати с лишним годах жизни с Норой и в ней самой. Скорее всего, дело в том, что Анну Ливию читатель видит глазами и памятью ее мужа, которому она всецело подчинена, а он, в свою очередь, растворен в ней. Вернее, Мужа, Мужского Начала. Английская грамматика без мужских и женских местоимений многое запутает для русского читателя, но Муж и Жена в тексте все-таки есть. Она – часть природы, в которой женское и мужское начала сплетены неразделимо.
Слияние чистой пресной воды реки и горькой соли моря Джойс придумал и написал за одно утро, хотя поначалу это были полторы страницы. Они намного проще окончательного текста, в них почти нет неологизмов и «эпифанической речи» (Е. Фоменко), и автор немало потрудился над «джойсированием» монолога: достаточно просто сравнить их. Закончив отделку, Джойс ощутил, что не может заниматься ничем, и позвонил Жола, чтобы тот проводил его на прогулке. До его прихода Джойс сидел на скамейке и не мог сделать даже нескольких шагов. Кровь словно бы полностью оставила мозг; он чувствовал себя полностью иссушенным. Они добрались поначалу до ближайшего бистро на углу рю де Гренель и рю де Бургонь, где они с Леоном обычно встречались перед ужином, затем отправились к Фуке. Там он упросил Хелен Джойс прочесть вслух кусок по свежей машинописной странице и явно наслаждался тем, что слышал. А восхищенный Леон умиленно глядел на него. Ведь ему так редко приходилось видеть Джойса спокойным, довольным собой и даже гордым. Через неделю в монологе было уже десять страниц. Он передал их Беккету, чтобы тот прочел их по пути на вокзал; и почти сразу Беккет принялся звонить ему, рассказывая, насколько он тронут этим чудом.
Тронут был и Джойс. Он и сам читал этот отрывок вслух глубоким, звучным, мягким, чуть теноровым голосом. Та запись, которую Чарльз Огден сделал для коллекции своего института, знаменитый диалог двух прачек, показывает, как мастерски оркестровал Джойс свою прозу и какой ритм должен звучать в голове читателя. Разговор на ирландском диалекте с фантастическим словарем Джойса выглядит естественно и сказочно в одно и то же время, он становится ласковым, бранчливым, томным и одним словом-звуком напоминает о плеске-шлепке волны о берег. Ничто не преувеличено, все живое и звучащее. Отрывок то и дело перегружается с тысячи интернет-сайтов, диски с аудиокнигами Джойса обязательно включают и его.
13 ноября книга была закончена. Вычитывать гранки Джойс, разумеется, не мог – Мария Жола у себя в Нейи разместила нескольких профессиональных корректоров, которые помогали ей, часть текста увез вычитывать на улицу Казимир-Перье верный Поль Леон, Стюарт Гилберт на улице Жеана дю Белле работал с другим куском, и все знали, что нужно успеть дать типографу отпечатать тираж к дню рождения автора, 2 февраля. Джойс почти не спал, а однажды потерял сознание и упал во время прогулки в Булонском лесу. Леон, метавшийся между всеми ними, умудрился забыть в такси последнюю часть вычитанного текста и побежал обратно к стоянке, но водитель уже уехал. Когда он чуть ли не со слезами рассказывал об этом Джойсу, тот принял случившееся спокойно – «Поминки по Финнегану» он назвал в письме цюрихскому приятелю Пауло Руджеро «maledetto», пр о клятой книгой, ей не должно было везти. Так же, как и сожженному в 1921 году сошедшим с ума ремингтонистом фрагменту машинописи «Улисса» и изрубленным в 1912-м оттискам «Дублинцев»; Джойс знал, что у его книг не может не быть via dolorosa [161]161
Скорбный путь (ит.).
[Закрыть]. Леон уже заказывал разговор с Лондоном, чтобы просить новые оттиски, но тут сказочным образом появился таксист с рукописью.
К Новому году работа была практически завершена. Джойс писал Ливии Шмиц:
«Дорогая синьора, я наконец окончил свою книгу. Три пятилетия расчесывал я волосы Анны Ливии. Теперь ей пришло время появиться на сцене». Напомним, что именно удивительно красивые волосы Ливии были одной из побудительных сил появления замысла «Поминок…».
Книга была отпечатана даже раньше – свой экземпляр Джойс получил от «Фабер энд Фабер» 30 января. «МОЯ САМАЯ ТЕПЛАЯ БЛАГОДАРНОСТЬ ВСЕМ КТО УЧАСТВОВАЛ ЗА ТЕРПЕНИЕ И БЫСТРОТУ КОТОРУЮ Я ГЛУБОКО ЦЕНЮ» – такая телеграмма ушла из Парижа в Лондон.
Леон по его просьбе отнес книгу Луи Гилле, подержать в руках, и тот сказал, как настоящий француз: «Это похоже на явление генерала Дезе в битве при Маренго…»
Бадген приехал из Лондона поздравить Джойса, а когда он после теплой и славно омытой встречи уехал, Джойс позвонил ему и сказал: «Отличная потеха», и Бадген ответил: «На поминках по Финнегану!»
Хелен Джойс, пока она была еще здорова, придумала очаровательный подарок Джойсу ко дню рождения. Лучшему кондитеру Парижа был заказан торт в виде перевернутой пирамиды из семи изданных книжек; каждую покрывала глазурь под цвет обложки, а «Поминки по Финнегану» была самой большой. К торту прилагалась крошечная золоченая книжка с гравировкой на обложке «Джеймс Джойс. Поминки по Финнегану», внутри была карточка «От Джорджо, Стивена и Хелен – с любовью». Книжка была привязана к роскошной авторучке.
Стол был сервирован вокруг овального зеркала, изображавшего Ла-Манш, на одном краю – игрушечный Париж, на другом – Дублин: с французской стороны стоял хрустальный графин в форме Эйфелевой башни и ночник – ветряная мельница. Другой ночник, изображающий церковь, и бутылка под колонну Нельсона обозначали Ирландию. Лиффи и Сену изготовили из мятой фольги, добавив маленькие лодочки, а на Лиффи даже лебедей.
Нора впервые надела подарок мужа, золотое кольцо с аквамарином, тоже символом Лиффи. Гилберты, Леоны, Жола, Супо и доктор Дэниел О’Брайен из Фонда Рокфеллера, недавно принятый в компанию, праздновали с ними этот день. Джойс был мягок и весел. Он рассказал, как замысел романа сложился у него за поездку в Ниццу, в 1922 году. Мария Жола играла на пианино, а Джорджо и отец пели дуэтом. Хелен читала отрывки из «Поминок…». Джойс пил белое швейцарское, и все было почти так, как последние двадцать парижских лет. Если не считать войны, болезней и безумия.
Джойс не мог не написать «Поминки по Финнегану», «Уэйк всех Финнеганов», «Финнеганское бдение», «Пробуждение Финнеганово» и как там еще называют его переводчики. Более того, в изрядной мере книга вынудила его написать ее и – себя. Разумеется, даже самые страстные джойсопоклонники предпочли бы большую открытость текста. Эдмунд Эпстайн писал, как ему, еще мальчику, книгопродавец, узнав от его отца, что ребенок любит читать, протянул «Поминки…» и с усмешкой сказал, что если эта книга его не отвадит, то он действительно любит читать… Роман провожал Джозефа Кэмпбелла по всей жизни, и самую свою знаменитую работу, «Универсальный ключ к „Поминкам по Финнегану“», он написал именно по нему. Но куда важнее, что это пространство оказалось открыто самому Джойсу: читателю предоставлялась возможность пройти этой же странной дорогой точно так же, самолично. Он уже написал о пробуждающемся и начинающем бодрствовать сознании «Дублинцев», осознании, начинающем постигать и постигающем самое себя – «Портрет художника в юности» и «Улисса». Но бодрствование невозможно без сна, и вот о спящем сознании, перебирающем то, что явилось при свете, чтобы снова узнать о явленном правду, стала выписываться новая книга. Гораздо позже именно так скажет о донных течениях писательской работы Хемингуэй – to write something out of one’s system, – «выписать нечто из своего состава». Ночь и подполье разума Джойс не открыл ни как ученый, ни даже как писатель, но он страшно не любил, когда говорили, что он все же создал некую терапию, мир, куда можно отселить тревогу, путаницу и нерешаемые загадки. Ему хотелось другого – увлечь читающих новой Книгой Келлса, ее плетениями и цветом.
Слабое зрение, почти слепота Джойса предлагает крайне соблазнительное толкование поверхностному толкователю, но оскорбительна своей легкостью для критика, более вдумчивого и доверяющего писателю. С английским словом Джойс уже мог все, вплоть до того, чтобы показать, как речь и мыслеслово зависят от времени суток. Для новой книги понадобился новый язык. Ему предстояло показать, как всплывают слова, слипаясь в конгломераты значений, оттуда, из первичного океана, где зарождается любая речь. С ними всплывают смыслы – Джойс много раз говорил, что даже самые нижние уровни сознания не могут быть такими животными и элементарными, какими их предлагают видеть Фрейд и его последователи. Джойс разбирал слова и образы на части и создавал из них, как Босх, совсем не то, чем они были раньше, но не убивая в них прежней жизни.
Современники и единомышленники Джойса атаковали традицию, заставляя принимать новые стили, новые темы, новые сюжеты и способы создания характеров. Он сделал то, что не смог и даже не пытался никто из них: вынудил литературу увидеть иное бытие и возможность нового языка. Не важно, что вторую задачу никто, кроме него, уже семьдесят лет не пытается повторить; Джойс оставил достаточное наследство, чтобы пользоваться даже лишь процентами с него. Техническое совершенство, с которым он сделал это, на долгие годы заложило пример, как можно сплести воедино в крошечной буквенной группе ощущение потехи и беды, приниженности и возвышенности, загадки и предельной ясности. Джойс славит жизнь, которая «есть-трагедия-ура», комедия, рассказанная о смерти Бога.