Текст книги "Джойс"
Автор книги: Алан Кубатиев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)
Среди людей, неотделимых от биографии Джойса, было несколько, появившихся в ней как раз в эти дни.
Эжен Жола и его жена Мария познакомились с ним в конце 1927 года. Жола, француз, родившийся в Нью-Йорке, пятнадцатилетним вернулся в Америку, где женился на высокой хорошенькой кентуккийке Марии Макдональд. Последовательно разочаровавшись в техническом прогрессе, в Американской Мечте, в репортерстве, Жола погрузился в новую литературу. Он был полиглотом – свободный английский, французский и немецкий, с обостренным чувством языка и сочетаемости слов. Ему хотелось создать такую философию искусства, которая была бы одновременно и философией жизни; Жола казалось, что ею и будет «религия Слова» – он даже разрабатывал нечто вроде обрядов и церемониала с вполне заклинательной терминологией. Доверять бытию нельзя, искусству можно – оно помогает воссоздавать реальность с помощью воображения, даже революционизировать ее, и совершить эту революцию Жола намеревался в языке, изменив слово. Его книга «Слова Потопа» позабавила Джойса, который позже одарил его лимериком: «Жил-был юный поэтарий Эже, /Который вопил с громадной сердечностью:/ Пусть больные души рыдают, прося утешения, /А младые ликуют с Жола!/Заказывайте места! После нас хоть потоп».
Среди подписавших манифест Жола о свершившейся революции и свержении тирании времени были молодые писатели, самым известным из которых станет Харт Крейн. Для дальнейшей пропаганды лингвистической революции Эжен и Мария решили открыть журнал. Когда они жили в Нью-Орлеане, то начали такой, который должен был опередить «Дабл дилер», но в Европе создали другой – transition, переход. Именно с такого эпатажа, пренебрежения правилами, начинался журнал нового типа – «Международный ежеквартальник творческого эксперимента». Согласно посылке, журнал должен был публиковать новейшие и самые экспериментальные работы – Гертруду Стайн, Хемингуэя, Беккета, Уильяма Карлоса Уильямса, Харта Крейна и, разумеется, Джойса. Жола был едва знаком тогда с Джойсом, и Сильвия начала сводить их; заинтересовавшийся Джойс пригласил супругов и Элиота Пола, соредактора « транзишн», к Бич и Монье, на чтение первого раздела «Поминок по Финнегану».
Джойс читал с едва заметной улыбкой, звучным гибким голосом. Закончив, он поинтересовался, понравилось ли слушателям. Ответы последовали далеко не сразу. Когда Жола удалось прочитать первые 120 страниц, которые, в сущности, содержат все основные линии книги, Джойс одобрительно заметил, что для этого нужно как минимум одиннадцать читателей. Но Жола читал ее с собственной точки зрения – он обнаружил библию своего движения, «Капитал» своей революции. Дадаисты уже научили словесность «лепету и музыке крыл», сюрреалисты – конструктивной несвязице, а в тексте Джойса Жола нашел всеобъемлющую форму, победоносно соединяющую все их достижения. Он предложил печатать «Поминки…» выпусками в «транзиты» – с самого начала, а затем в выправленном виде и все уже изданные фрагменты.
Так и было с апреля 1927-го по ноябрь 1929-го, сначала ровно, без задержек и скандалов, потом публикации стали появляться неравномерно, а в ноябре наступил длинный перерыв. «Транзиты» заполнял паузу публикациями статей о Джойсе, что помогало сохранить интерес. Однако мисс Уивер не могла больше и уже не хотела скрывать своего крайнего недовольства «Поминками…» – оно копилось до самого января 1927-го, пока она не собралась внятно сформулировать их. Но поначалу шло довольно кротко. Джойс даже удовлетворял какие-то требования поправок и изменений, соглашался, что не надо работать так неистово, и мисс Уивер решила начать серьезные действия:
«Приказ на прекращение работ поступил так быстро, что я чувствую желание попробовать снова и отдать совсем другой приказ – но только ради глаз и здоровья. Собственно, речь о том, что пока к вам нет слишком настоятельных требований (разве что с минусовой стороны шкалы)… но я подожду вашего разрешения его изложить… Может быть, когда нынешняя книга будет закончена, вы будете в состоянии внять нескольким вашим старым друзьям (Э. П. войдет в их число); но пока время обсуждать это не пришло».
Джойс встревожился. 1 февраля 1929 года он пишет ответ:
«Ваше письмо наградило меня прелестным маленьким приступом головной боли. Заключаю, что фрагмент вам не понравился? Я продолжаю обдумывать его. Мне кажется, он хорош – лучшее, что я смог. Я с радостью пришлю другой, но он из второй или четвертой части, и не раньше первой недели марта или около того… Вам, похоже, не нравится все, что я пишу. Или конец первой части есть нечто, или я имбецил со своими суждениями о языке. Я крайне обескуражен этим, потому что в этом огромном и трудном деле мне нужно ободрение. Возможно, Паунд и прав, но я уже не могу повернуть обратно. Я никогда не слышал его возражений по „Улиссу“, с тех пор, как я решил отослать ему книгу, но уклонился от них настолько тактично, насколько смог. Некоторые аспекты моей вещи он понял очень быстро, и тогда этого было более чем достаточно. Он сделал блестящие открытия и вопиющие ошибки. Он полностью сбил меня с толку относительно первого цюрихского благодеяния [146]146
Анонимных дотаций от мисс Уивер.
[Закрыть], и с тех пор я не полагался на его проницательность…»
Извинения мисс Уивер за доставленные переживания не отменили ее оценок. Через три дня Джойс получает ее ответ:
«Некоторые тексты вашей работы я беспредельно люблю – и вы, я уверена, знаете это – особенно более прямые и раскрывающие характер части, и (для меня) прекрасно выписанные части с призраками (например, предложение у Шона, о датах и призрачных метах, и та, о водных ликах, перед тем, как вы, мне кажется, ее испортили, – хотя, признаю, иначе она не могла бы встать там, где стоит); но я такова по натуре, что не слишком волнуюсь из-за вашей Оптовой пуноводческой фермы [147]147
В оригинале Wholesale Safety Pun Factory – мисс Уивер тоже не уступает в игре словами: a safety pin – «английская булавка».
[Закрыть], как и из-за темноты и нечитаемости вашего искусственно усложненного языка-системы. Мне кажется, что вы растрачиваете свой дар. Но я допускаю, что могу быть неправа и в любом случае вы будете продолжать делать то, что делаете, и зачем тогда говорить обескураживающие вас глупости? Надеюсь, что больше этого не сделаю».
Теперь Джойс получил более тяжелый удар. Продержавшись некоторое время, он все-таки слег. Нора, которая язвительно спрашивала, не может ли он случайно написать книгу, понятную людям, нанесла как бы случайный визит Жола, где упомянула – ее супруг так расстроен, что вряд ли успеет с рукописью для следующего номера. Когда Джойс наконец смог встать, он поехал к Макэлмону, которого считал честным и откровенным человеком.
Его он и спросил: «Вы тоже думаете, что я на неверном пути со своим „Ходом работы“? Мисс Уивер говорит, что я кажусь ей сумасшедшим. Скажите честно, Макэлмон. Ни один человек не может сказать сам за себя».
Макэлмон заверил его, что он не сумасшедший – просто гений джеймс-джойсовского образца.
Уильяму Берду Джойс уже исповедовался спокойнее: «Что до моей новой работы, то знаете, Берд, признаюсь – не понимаю многих моих критиков, вроде Паунда и мисс Уивер. Они говорят, что она невразумительна. Конечно, они сравнивают ее с „Улиссом“. Но действие „Улисса“ происходит по преимуществу днем, а моя новая вещь развивается ночью. Ведь естественно, что ночью нельзя видеть так же четко, как днем?»
Клод Сайкс услышал от него: «Ведь все так просто. Если фраза кому-то непонятна, все, что нужно, это прочесть ее вслух».
Еще кому-то он говорил, что его роман и вправду безумие, но это выяснится точно лишь через столетие.
Джойс все равно собрался с силами. Мисс Уивер он слегка напугал: она даже пыталась заверить его, что это только ее мнение, что ему не надо оправдываться, но он отвечал ей предельно кратко, а однажды даже назвал ее в письме чужим именем. Паунда он еще не окончательно исключил из списков дружбы и даже послал ему на суд тринадцать стихотворений, написанных через много лет после «Камерной музыки», с 1904-го по 1929-й. Паунд вернул их даже без сопроводительной записки. Когда Джойс попытался все же добиться оценки, Паунд сухо ответил, что они годятся для семейного фотоальбома, но не для печати. Сказано это было о таких маленьких шедеврах, как «Тилли», «Целебные травы», «Банхофштрассе», «Прилив», «Ecce Puer». Арчибальд Маклиш, наоборот, прислал Джойсу два подробных письма, где с восторгом разбирал стихотворения, и очень ободрил Джойса, с веселым недоумением посетовав на обе ошибки Паунда и посоветовав обязательно напечатать цикл. Тот душевный свет и сострадательность, на которые был способен Джойс, чаще светятся в его стихах, чем в прозе.
Дружественные отзывы уменьшили, но не сняли горечь от нападок на «Поминки…», тоже исходящих от друзей, которые считали, что желают ему добра. Чтобы отвлечься, он принял приглашение британского ПЕН-клуба и уехал в Лондон на неделю, с 3 по 9 апреля 1927 года, хотя чувствовал себя по-прежнему плохо. Джон Голсуорси был среди гостей и писал потом, как Джойс разочаровал и даже обидел публику, не пожелав произнести традиционную ответную речь. В Ирландию он не поехал, хотя и собирался. Вернувшись в Париж, он написал мисс Уивер, что с удовольствием бы отдал эту книгу кому-ни-будь, кто ее закончит, но такого человека нет.
В мае он уехал отдохнуть в Голландию и несколько дней пролежал в шезлонге на гаагском пляже. Там на него несколько раз кидался чрезмерно игривый пес, но Джойс, боявшийся собак с детства, шарахался так, что в конце концов разбил свои очки с мощными линзами. С хозяином собаки они, светски беседуя, ползали на коленках в песке, собирая осколки. Ему нравились смешливые голландцы, он легко осваивал язык, его забавляло, «когда шестьсот человек на площади едят серебрящихся в лунном свете селедок – это зрелище для Рембрандта». Но в амстердамском отеле его атаковал следующий кошмар – над городом грохотала затяжная гроза, собор напротив вспыхнул от удара молнии, и он бежал вместе с Норой обратно в Париж, где просидел все лето.
Июль принес радость: маленькая яблочно-зеленая книжка, изданная «Шекспиром и компанией», вобрала в себя те самые тринадцать стихотворений и называлась теперь «Яблоки по пенни» – «Pomes Penyeach», хотя и продавалась за один шиллинг, или двенадцать франков. Название как бы вобрало в себя «pommes», по-французски «яблоки», и поэтическое английское «pome», и слегка анаграммированное «poemes», a «penyeach» можно перевести и как «за любую мелочь». Туда вошли и стихи, написанные еще в Триесте, и самые последние. Однако резонанс был слабый – Джордж Слокомб из «Дейли геральд» долго был едва ли не единственным, и даже последовавшие несколько отзывов не смогли отвлечь внимание критиков от «Поминок…». Правдолюб Станислаус не остался в стороне – он не признавал новую книгу за литературное произведение.
Затем пошли новые осложнения. Маклиш, которому Джойс доверил копию гранок «Дублинцев» с обильной правкой, сообщил, что не может найти покупателя. Депрессия Джойса резко усугубилась, и он написал мисс Уивер неприятное письмо:
«Мое положение – фарс. Полагаю, у Пикассо имя тусклее, чем у меня, но он может получить от 20 до 30 тысяч франков за несколько часов работы. Я же не ст о ю и пенса за строку и, похоже, не могу продать такую редкую книгу, как „Дублинцы“. Конечно, я отказался от лекционного тура по Америке и не даю интервью. Мне придется оставаться тут до весны, ждать, выйдут ли немецкий и французский переводы „Улисса“ и как они будут раскупаться. Но это все напряженнее… я все острее ощущаю бурную враждебность к моему эксперименту, интерпретирующему „ночную тьму души“. Личное озлобление разочарованных художников, растративших свой талант или даже гений, пока я с меньшим дарованием и чудовищным бременем физических и умственных затруднений совершил или, возможно, совершил нечто, что вам не кажется важным…Не думаю, что рецензии много значат. Ни одной не появилось в английской прессе. Однако лондонские книготорговцы несколько дней назад заказали 850 экземпляров („Яблоки по пенни“. – А. К.), а Дублин взял 250. Я видел заказы из Неаполя, Гааги, Будапешта и т. д. Думаю, что на некоторых это производит такое же впечатление, словно автор у них за обеденным столом. Одна леди, когда-то пришедшая молиться, осталась поиздеваться. „Он похож на утопленника“, – заметила она. – Et ça m’est parfaitement égal [148]148
И мне это совершенно все равно… (фр.).
[Закрыть]…»
Интересно было бы узнать, кого именно Джойс посчитал даровитее себя и даже гениальнее, но скорее всего это фигура речи. Мисс Уивер откликнулась только в сентябре 1927-го, как бы не заметив горького упрека. Подобие дружбы между ними сохранялось, в свой приезд в ПЕН-клуб он весело предложил и ей угадать название будущей книги, словно будя ее приязнь к «Поминкам…». Она включилась в эту игру, и несколько месяцев они забавлялись догадками и комментариями к ним. В апреле 1927 года Джойс писал:
«Я строю экипаж с одним колесом. Никаких спиц, разумеется. Колесо – правильный квадрат. Вы понимаете, к чему я клоню? Я крайне торжественен, не думайте, что это дурацкая история о лисе и винограде. Нет – ведь это колесо: я говорю о мире. И оно все квадратное».
Книга заканчивалась началом, четыре части замыкались на себя, но и реальное колесо собиралось прежде из нескольких сегментов; состав этогоколеса – Поминки – Воскрешение-Конец – Возвращение. Мисс Уивер, не отпущенная из игры, попыталась назвать книгу «Колеся квадратом» или «Квадратура колеса», и Джойс использовал эти ошибки. Он подсказал ей еще раз, что в названии и, правда, два слова, но среди довольно остроумных вариантов правильного не было, хотя трижды она подбиралась очень близко – «Феникс-парк», «Финн-Таун» и «Финн-Сити». Джойсу вовсе не нужно было, чтобы она угадала. Он заставлял ее отрабатывать чувство вины перед ним.
Следующим ответом хулителям должна была стать ювелирно отделанная «Анна Ливия Плюрабель» – в «транзишн» она публиковалась третий раз. Ларбо Джойс сказал, что она обошлась ему в 1200 часов тяжелого труда. Ставки были высоки, но и на кону лежал бриллиант. «Они не могут понять моей новой книги, – говорил он Сисли Хаддлстону, – поэтому считают ее бессмысленной. Если бы она была бессмысленной, ее можно было бы написать быстро, без раздумий, без мучений, без эрудиции; но я уверяю вас, что эти двадцать страниц, что лежат перед нами, стоили мне двенадцати сотен часов и огромного числа мучений».
27 октября Джойс счел работу завершенной. Вскоре он прочитал ее двадцати пяти близким друзьям, и отзывы его воодушевили. Маклиш написал ему письмо:
«Дорогой мистер Джойс,
Вчера у меня не было – да и сегодня нет – слов, чтобы сказать, как те страницы, что вы прочли, тронули и восхитили меня. Чистое творение, почти поднимающееся над силой слов, использованных вами, что-то, о чем я не могу говорить. Но и молчать не могу. В этом я уверен: то, что вы сделали – нечто, чем можете гордиться даже вы.
Искренне ваш,
Арчибальд Маклиш».
О своих ощущениях Джойс говорил, что разламывается надвое от усталости и судорог. Приезд Джона Фрэнсиса Бирна обрадовал его как повод отложить работу – они не виделись с 1909 года. Среди дублинских новостей одна его потрясла глубже прочих. Винсент Косгрейв, Линч из «Цирцеи», на которого Стивен показывал пальцем и цитировал Евангелие: «Вышел Иуда. И удавился», – утонул в Темзе при неясных обстоятельствах. Нора попыталась с помощью Бирна уговорить Джойса наконец оформить их брак, и Джойс даже не сопротивлялся, но Бирн уехал, а сам Джойс не особенно рвался решать эту проблему…
В январе 1928 года состоялся визит Гарриет Уивер. Ей хватило ума и интуиции понять, что в его литературную жизнь она вмешалась не лучшим образом и надо как-то уладить то, что еще можно. Разговор она начала с того, что не имеет значения, как она относится к его работе: он должен ее продолжить и закончить. Джойс пытался объяснить ей будущую книгу – он считал, что, поняв, мисс Уивер полюбит ее, и она мудро не отрицала такой возможности. 2 февраля в квартире Джойсов она сидела на софе с Бобом Макэлмоном, а с другой стороны сидела Адриенн Монье, пышная, голубоглазая и златовласая. Все знали, что она любит поесть и поговорить, и ее попросили опекать тихую гостью. Артур Пауэр, Лючия, еще несколько гостей сидели на другом диване, элегантные, оживленные. Джойс с Норой держались в стороне и молчали, и Адриенн, как часто бывало, заполняла собой застолье.
Композитор-американец Джордж Антейл, собиравшийся писать с Паундом оперу по «Циклопам», заиграл старинную английскую музыку, и тут Джойс принялся импровизировать галантный танец, перешедший во что-то вроде сиртаки, а весельчак Макэлмон затанцевал по-негритянски. Потом Макэлмон запел блюз, но на тему гибели «Титаника». Как можно было обойтись без пения Джойса? Он, не чинясь, спел несколько баллад и любимую всеми «О, темный эль, о светлый эль!». Джойс был в голосе, пел звонко и с оттенками. Восхищенная Хелен Наттинг вспоминала, что это было еще и в высшей степени ирландское пение – нежность, тоска, грусть. Затем все выпили шампанского, потанцевали, спели уже хором, никто не остался в стороне, и только мисс Уивер сидела на софе и молча смотрела на публику. Джойс тоже умолк, но он явно выложился весь, а неподвижность мисс Уивер, как писала Хелен, была «сродни камню, и явно от характера». Тем не менее Джойс чувствовал себя спокойнее, чем до ее приезда. Однако так же ясно понимал, что зависит от нее до самой смерти – своей или ее. Переписка продолжалась, но уже без игры «Угадай название».
Немецкий переводчик «Улисса» Георг Гойерт приехал в Париж в апреле 1927-го: перевод «Улисса» уже выходил, и тут же понадобились правки и переделки. Джойс был недоволен, но не чрезмерно, однако французский перевод его заботил куда больше.
Появление нового члена «джойсокруга» очень способствовало движению работы. Стюарт Гилберт, выпускник Оксфорда, попал в Бирму, на гражданскую службу, судьей, и прослужил почти двадцать лет. Кстати, с 1922 по 1927 год там служил полицейским инспектором Эрик Блэр, впоследствии Джордж Оруэлл, и они наверняка знали друг друга. Уволившись, он с восторгом кинулся в мирную жизнь, женился на француженке и стал почти парижанином. Он был одновременно мудрым скептиком и добросовестным исполнителем. Лавку Сильвии он отыскал почти сразу, они понравились друг другу, и она показала Гилберту отрывок из французского перевода «Улисса», который еще делал Морель. Гилберт сразу же отметил две существенные неточности, а она попросила его написать о них Джойсу, хотя они еще не были знакомы. Вскоре они встретились и неожиданно подружились. Ларбо, тоже приятельствовавший с Гилбертом, несколько раз скандалил с Сильвией и Адриенн, не ценивших его заслуг. В запальчивости он предложил вместо себя Андре Моруа, но Джойс величаво собрал их всех на ужин в «Трианоне» и предложил заключить договор, по которому Ларбо единогласно признали верховным арбитром. На этот раз дипломатия сработала. Опубликованный Адриенн Монье «Улисс» на титульной странице имел подзаголовок «Перевод мсье Огюста Мореля при участии мсье Стюарта Жильбера. Полная редакция перевода мсье Валери Ларбо в сотрудничестве с автором».
Работа утомила Джойса, и по своему обыкновению он уехал, но рукопись увез с собой в Дьеп и уже там дописал «Мурровая и Куйзнайчика» для «транзишн». Мартовская сырость и ветер вынудили его перебраться в Руан, но и там он вытерпел меньше недели и вернулся в Париж.
Форд Мэдокс Форд предложил ему свой домик в Тулоне. Джойсы уехали туда на апрель и блаженствовали. Ни штормов, ни собак, прекрасное вино, да еще названное в честь святого Патрика (правда, переименованное в «Шатонеф-дю-Пап»), но, к сожалению, красное, а Джойс пил только белое. Но всем ирландским друзьям он его поименовал, ибо, по его мнению, святой Патрик был единственным святым, за которого стоило пить. Джойс считал, что святой Патрик тоже написал свой «Портрет художника в юности» – только на плохой латыни, слишком поздно и назвал «Исповедь». Джойс считал его первым профессиональным ирландским литератором и коллегой.
В Париже их уже ждали гранки «Анны Ливии Плюрабель» вкупе со вторым и третьим бдением Шоуна. АЛП должна была быть опубликована с предисловием Падрайка Колума роскошным изданием в 850 нумерованных экземпляров. Едва он закончил работу, приехали гости – сестра Эйлин Шаурек с детьми. Им Джойс запомнился мягким и сердечным: двенадцатилетняя Берта капризничала и отказывалась есть, но дядюшка пообещал ей за послушание нитку жемчуга и сдержал обещание.
Затем он собрался в Данию – освежить свой датский, требовавшийся для «Поминок…», но в итоге уехал с Гилбертами в Зальцбург. Там же проводил свой медовый месяц Станислаус, и выбор места определялся возможностью встречи со старшим братом. Они немедленно поспорили из-за невразумительной «книги ночи», но Джойс утешил Стэнни тем, что собирается писать «книгу пробуждения». Намеков на такое продолжение в документах и свидетельствах очень мало, более полных разъяснений нет вообще. Он был оживлен и доволен собой, потому что два американских издателя только что пообещали ему 11 тысяч долларов и 20 процентов роялти за «Поминки по Финнегану». Через Франкфурт и Мюнхен он вернулся в Гавр, а оттуда в сентябрьский Париж.
Вскоре после приезда у него опять начались боли в глазах, и читать он больше не мог. Борш колол его мышьяком и фосфором и считал приступ следствием нервного перенапряжения. Однако громадное письмо Гарриет Уивер, продиктованное им, содержит подробный отчет о проделанной за год работе, а также о купленной им одежде и обуви. В тексте все время чувствуется невысказанный вопрос: «Как же ты все-таки относишься к моему роману? Почему ты его не любишь так, как первый?» Беспокойство усиливается новыми рецензиями – особенно Шона О’Фаолейна в элиотовском «Крайтириэн»; ему кажется, что это начало нового предательства и Элиот покинет его, как Паунд и Льюис. Но вставать ему по-прежнему не разрешали, глаза жестоко болели, и он, чтоб не терять времени, учил испанский с голоса преподавателя.
Следующая беда оказалась совсем уж неожиданной. Нора никогда не болела, но тут почувствовала себя настолько плохо, что врачи заподозрили рак легких. Ее отправили в больницу, а Джойс отказался оставаться один или, скорее, разлучаться с ней: ему поставили кровать в ее палате. Первая операция в ноябре сопровождалась лучевой терапией, но улучшение было кратковременным, и уже в феврале 1929 года Нора вернулась в клинику на гистерэктомию. Самоотверженная мисс Уивер примчалась в Париж на помощь, а Джойс опять лег туда же и пролежал с Норой весь февраль и часть марта, когда она была признана здоровой. Нора, как тот гвоздь из детской считалки, скрепляла его жизнь. А еще она умела то, чего он не умел и боялся. – презирать его слабость. Ни с кем и никогда Джойс не был так же свободен и откровенен. О чем они говорили в этой палате, узнать уже невозможно. Вполне вероятно, что ни о чем.
Между ее операциями Джойс лечил глаза и пробивал новую идею.
Встреча с Гербертом Уэллсом прошла на удивление хорошо и дружелюбно, они понравились друг другу. Уэллс писал потом, что ожидал встретить долговязого задиристого типа в фризовом дождевике и с дубиной, а увидел высокого, хрупкого и несмелого человека. Интеллигентного, но без интеллигентской болтливости, почти слепого, но без шумной напористости некоторых слабовидящих – его трудно было счесть ниспровергателем и сокрушителем. Надо было помочь этому робкому существу с больной женой, и чуткий Джойс уцепился за это намерение – из клиники он торопит Сильвию с отправкой Уэллсу всех выпусков «транзиты» с «Ходом работы». Выждав приличествующее время, он попросил Уэллса повлиять на мнение публики и расположить ее к новой книге.
Уэллс ответил со свирепым добродушием:
«Мой дорогой Джойс,
я много изучал вас и размышлял о вас. В итоге я не думаю, что смогу что-то для вас сделать по части пропаганды вашей работы. Я испытываю огромное уважение к вашему гению, начиная с самых ранних ваших книг, а сейчас я чувствую к вам еще и величайшую личную привязанность; но я и вы, мы следуем абсолютно разными курсами. Вы выучены католицизмом, бунтовщичеством и Ирландией; я же скорее конструктивной наукой и Англией. Мой разум держится пределов, где возможен всеобъемлющий, объединяющий и концентрирующий процесс (энергетический и экономический рост вместе с сосредоточением усилий), где прогресс не то чтобы неизбежен, но интересен и возможен. Игра эта меня влечет и держит. Для нее мне нужны язык и утверждения настолько простые и ясные, насколько это возможно. Вы начинали как католик, то есть в рамках системы ценностей, жестко противопоставленной реальности. Ваше интеллектуальное бытие поглощено чудовищной системой противопоставлений. Вы вечно разражаетесь воплями о пизде, говне и аде, потому что можете верить в чистоту, целомудрие и личного Бога. Так как я не верю в подобные вещи, разве что в качестве глубоко личных ценностей, мой разум не был потрясен существованием ватерклозетов и женскими прокладками – а также незаслуженными неудачами. В то время как вы росли под иллюзией политического угнетения, я воспитывался в иллюзии политической ответственности. Вам кажется замечательным попирать и крушить. Мне – ничуть.
А теперь о вашем литературном эксперименте. Очень значительно, что вы значительный человек и в вашем густонаселенном сочинении демонстрируете гениальный дар изображения, который обходится безо всякой дисциплины. Но я не думаю, что он вас куда-то приведет. Вы повернулись спиной к обычному человеку, к его повседневным нуждам и краткому существованию, к его мышлению, которым воспользовались.
И каков результат? Исполинские головоломки. Две ваши последние работы было куда восхитительнее писать, чем когда-либо будет читать. Считайте меня типичным средним читателем. Получу ли я какое-то удовольствие от этой книги? Нет. Почувствую ли я что-то новое и озаряющее, что чувствую даже от дурно переведенной Анрепом книги Павлова об условных рефлексах? Нет. Поэтому спрашиваю: кто, черт возьми, этот Джойс, требующий столько часов бодрствования из нескольких тысяч, отпущенных мне на жизнь, для постижения его вывертов и выдумок и вспышек истолкований?
Все это моя точка зрения. Может, правы как раз вы, а я ошибаюсь во всем. Ваша работа – выдающийся эксперимент, и я откажусь от чего угодно, чтобы спасти ее от разрушительного или пресекающего вмешательства. У нее есть свои верующие и последователи. Пусть они возликуют с нею. Для меня это тупик.
Мои самые теплые пожелания вам, Джойс. Я не могу встать под ваш стяг, равно как и вы не встанете под мой. Но мир велик и в нем есть место для наших обоюдных заблуждений.
Ваш
Г. Дж. Уэллс».
Уэллс, позитивист до мозга костей, при всем своем могучем интеллекте не мог себе представить, что научное мышление может быть и таким – если оно вторгается туда, где царит сон. Он исследовал бодрствование хорошо образованного среднего человека, и замечательные его фантазии, о чем бы они ни были, рождены при свете дня, даже когда он пишет о слепых или призраках. Поэтому Джойс точно так же усомнился, что язык Уэллса и его отношение к слову порождены наукой; об этом он писал мисс Уивер. Рационализм Уэллса здесь давал серьезный сбой, равно как и чутье художника. Еще смешнее Джойсу было читать о склонности ирландских католиков к литературному эксперименту и ее отсутствии у англичан-атеистов. Но «под всеми его остальными оценками я подпишусь, как под своими… чем больше я узнаю о политическом, философском, этическом рвении и трудах большого духового оркестра под управлением Паунда, тем больше задумываюсь, как меня туда пустили с моей „волшебной флейтой“…».
Джойс, как сказано у Торо, слышал совсем другой оркестр, шел не в ногу и играл другие песни. Ему никогда не удалось бы сделать то, что он сделал, если бы он был верным ландскнехтом. Но то, что в нем бушевало, уводило его из любой группировки, если начинало входить в противоречие с его прозой и его музыкой. Его прославленные ссоры с самыми близкими друзьями в немалой степени объясняются и этим, даже если внешние причины вполне явны и нелитературны.