355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алан Кубатиев » Джойс » Текст книги (страница 21)
Джойс
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:16

Текст книги "Джойс"


Автор книги: Алан Кубатиев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)

Как Северину, ему приходится впустить в дом нового любовника Беллы, Буяна Бойлана. Сцена купания Ванды, при котором присутствует Северин, отражается в нескольких эпизодах «Улисса». Эпизод, когда Ванда в кульминационной сцене романа убеждает Северина, что наконец полюбила его, и он в экстазе дает привязать себя к столбу, а затем оказывается жертвой ее нового возлюбленного и удостаивается беспощадной порки, превращается в скандальное, с притворной яростью, выдирание волос у Блума. Мраморная статуэтка, которую Блум несет домой под дублинским дождем, – «каменно-холодная и чистая» алебастровая копия Венеры, которой молится Северин.

Версия Захер-Мазоха у Джойса – абсолютно фарсовая; все мазохистские фантазии Блума разыгрываются на границе творческого воображения и подсознания. Но Блум осуждает себя не за порногрезы, а за то, что ему кажется, что они произошли в реальности. Осуждение себя, своей слабости и потворству греху, осквернению, осознание себя «червем в розе», улегшимся «в хлеву среди свиней», – здесь возникают классические мотивы Блейка. В финале «Цирцеи» Стивена задирают и бьют два пьяных солдата, которые Блейка не знают, но перевранную Стивеном фразу из «Пророчества Мерлина» – «но вот тут я должен убить священника и короля» – улавливают: «Ты чего говорил про моего короля?» Джойс явно опирается на инцидент из биографии Блейка, когда тот выставил из своего сада двух рядовых, кричавших, что с солдатами его величества нельзя так обращаться. По легенде, Блейк ответил: «К черту вашего короля!» – после чего едва отделался от обвинения в государственной измене. В «Поминках по Финнегану» солдат станет трое и они также прицепятся к Ирвикеру.

Толкуя эти эпизоды по Блейку, мы видим прославление отречения от грубой телесности. Поражение телесной силы и победа духа приводят к очищению и перерождению и Стивена и Блума. Их очищает любовь. Мало что так наполняет «Улисс», как тема любви – семейной, родительской, детской. Молли Блум без конца вспоминает свитерок, который она вязала для своего первенца Руди, не прожившего и двух недель. Суровость Стивена, отказывающегося от своей семьи, становится умилением, когда он застает сестру за чтением курса французского, его раскаяние – от того, что в ужасе он кричит ругательства чудовищному призраку матери.

У Блума призрак совсем иной – среди фантастического разгула «Цирцеи», над избитым Стивеном, бормочущим стихи Йетса, Блум вдруг видит своего неродившегося сына: «Безмолвен, бдителен и задумчив, стоит он на страже, приложив пальцы к губам в жесте тайного наставника. На темном фоне стены медленно возникает фигурка, волшебный мальчик лет одиннадцати, подменыш, похищенный феями; он в итонской курточке и хрустальных башмачках, на голове небольшой бронзовый шлем, в руке книга. Он беззвучно читает ее справа налево, улыбаясь, целуя страницу.

Блум(пораженный, зовет беззвучно). Руди!

Руди смотрит в глаза Блума, не видя их, и продолжает читать, улыбаясь, целуя книгу. Лицо его покрыто нежным румянцем. Пуговицы на одежде алмазные и рубиновые. В левой руке он держит тонкую палочку слоновой кости с лиловым бантиком. Белый агнец выглядывает из его жилетного кармашка».

Завораживающим свиданием отца с выращенным в воображении ребенком заканчивается буйная фантасмагория «Цирцеи».

Сказочная фигурка волей Джойса объединяет многие символы и ощущения: умиление отца, тихое отдаление ребенка, драгоценности на одежде цвета крови и слез и т. д. Руди объединяет Молли и Блума в одном печальном и теплом воспоминании, как бы продолжая память Блума о его отце, покончившем с собой [86]86
  Снова джойсовский код – отец Блума, чья фамилия Вираг, «цветок» на венгерском, отравился аконитом, ядом, получаемым из корней красивого цветка.


[Закрыть]
. Блум испытывает еще большую печаль, перебирая и составляя в памяти куски изорванного письма, найденного у отцовской кровати: «Моему дорогому сыну Леопольду. Завтра будет неделя, как я получил… Леопольду незачем быть быть… с вашей дорогой матушкой… не терпеть больше… к ней… для меня все… будь добр к Атосу, Леопольд… дорогой мой сын… всегда… меня… Das Herz… Gott… Dein [87]87
  Сердце… Бог… тобой… (нем.).


[Закрыть]
…» Отцовство мощно заявлено в романе и выглядит куда более могучей страстью, чем половое чувство.

Из внутренней жизни Блума ни на секунду не исчезают дочь и жена. В эпизоде со слепым юношей Блум не просто следует общепринятым нормам – он сострадает ему, даже в тот короткий отрезок времени, когда их сводит судьба. Жертвуя в пользу детей скончавшегося приятеля, Блум вносит больше, чем может позволить себе. Отцовское чувство к Стивену ведет его следом за ним, чтобы спасти его, пытаться не дать ему перебрать, накормить его, спасти от «бобби» и даже увести его к себе домой, в самое защищенное и естественное для человека убежище. Стивен не останется с Блумом. Отчуждение, ставшее нормой, не победить за сутки; но даже такая нестойкая молекула стягивается для того, чтобы подтвердить необходимость возвращения друг к другу. Блум и Стивен созданы как бы дополняющими друг друга: здравомыслие и терпимость Блума необходимы отточенному и нервному интеллектуализму Стивена.

В «Итаке» Блум ведет Стивена на Экклс-стрит, они без умолку говорят, и Джойс с насмешливой педантичностью указывает, как расходятся их убеждения. Стивен открыто не соглашался с мнением Блума относительно важности диетического и гражданского самоусовершенствования, Блум же не соглашался молча с постулатом Стивена относительно вечного утверждения человеческого духа в литературе. Несогласие Блума лишь проверяет на прочность одно из самых неотступных утверждений Джойса, скрепляющее все его тексты. Эллман пишет: «Неслучайно, весь „Улисс“ завершается могучим „ДА“ – утверждением, а не „всхлипом“, которым почти в то же самое время Элиот заканчивает „Бесплодную землю“».

Один из вечных вопросов к Джойсу всегда был о его отношении к евреям. Прямые и косвенные признания Джойса, в том числе сделанные Фрэнку Бадгену, говорят, что Блум, оседлый, семейный и солидный, несет и приметы вечного странника, вечно гонимого, вордсвортовского «Wandering Jew» [88]88
  Еврей-странник (англ.). То же, что «Вечный жид».


[Закрыть]
. «Я иногда думаю, что в отказе принять христианство была героическая жертвенность. Взгляните на них. Они лучшие мужья, чем мы, лучшие отцы и лучшие сыновья». А в другом месте он говорит: «Еврей – одновременно и царь и первосвященник в своей семье».

Нет сомнений – Джойс сделал «Порядочного Дублинца» евреем, вполне равнодушным и к протестантизму, и к католицизму, еще и из сатирических побуждений, из вечного желания бросать вызов. Разумеется, он помнил дело офицера-еврея Дрейфуса, выставленного шпионом, чтобы прикрыть его начальника, графа Эстергази: Джойс приехал в Париж вскоре после смерти Эмиля Золя, взбудоражившего полмира своим памфлетом «Я обвиняю» и затем так загадочно погибшего. Анатоль Франс, живой классик и один из лидеров общественной жизни, одним из первых подписал открытое письмо президенту, а на похоронах Золя произнес яркую речь. Дублин 1903 года, как раз когда приехал Джойс, бушевал редким вообще-то для Ирландии антисемитизмом: в Лимерике бойкотировали торговцев-евреев и не обошлось без насилия.

Джойс не был ни интернационалистом, ни филосемитом. Доброта и благородство Блума даны в снижающей манере: они будничны, неярки, да и умиляться ими чрезмерно невозможно – он выкрест, перекати-поле, тайный эротоман и одновременно рогоносец. Оспариваются общеизвестные еврейские добродетели: обособленность они избирают сами, чтобы сохранить исключительность, тесные семейные узы есть лишь следствие ее и т. д. Но Джойс опыт и трагедию Блума воссоздает из своего собственного материала: Блум, по наблюдению Эллмана, живет в «концентрированной джойсианской атмосфере», сходной до деталей. И у Джойсов, и у Блумов была акушерка, миссис Флеминг. Джойс родился на Брайтон-сквер, Блумы живут там после свадьбы. В «Бельведере» Джойс играет в инсценировке рассказа Томаса Энсти «Наоборот, или Урок отцам»; в ней же играет и Блум, правда, другую роль. Библиотекой на Кэйпел-стрит пользуются и Джойс, и Блум. Оба восхищаются Байроном, и Блум пытается приохотить к нему Молли. Совпадает далеко не всё, но сам факт отождествления крайне интересен.

Способность Джойса к самоиронии замечательно проявилась в зеркальности эпизодов с девочкой на берегу из «Портрета…» и «Навсикаи», где подглядывание Блума за Герти Макдауэлл пародирует упоение Стивена явившимся ему «гением чистой красоты». Яростное отвращение, в раскаянии испытываемое героем «Портрета…», слабее, но постояннее возникает во многих блумовских моментах «Улисса». Репертуар предполагаемого турне Молли по английским курортам – почти буквальное воспроизведение намерения Джойса, даже неповинный Доулэнд попал туда. Техника самоосмеяния, комического преувеличения собственных слабостей – один из любимых приемов Джойса: он перенесет его в «Поминки по Финнегану» и сделает доминантой образа Шема.

Однако Блум не Джойс, равно как и Стивен не Джеймс. Один из наиболее вероятных его прототипов – триестинец Теодоро Майер, другой – его земляк Этторе Шмиц. В дневнике Станислауса есть фраза о том, как Шмиц полушутя просит поделиться всеми ирландскими тайнами, потому что на множество вопросов о еврейских он Джойсу ответил. Между Шмицем и Джойсом, как подсчитал Гарри Ливайн, почти та же разница в годах, что у Блума со Стивеном; Шмиц от Блума отличается во многом, но он тоже был женат на католичке, тоже взял другое имя (пусть всего лишь псевдоним, но Итало Звево почти вытеснил Этторе Шмица), и его благодушная ирония очень напоминает иронию Блума. Джойс терпеть не мог потроха, а Шмиц, как Блум, их обожал. Выцеживая из их жизней мельчайшие частицы сходства, Джойс творил из них прочные осадочные породы.

Джойс много раз выспрашивал Станислауса, а потом и тетю Джозефину Мюррей о человеке по имени Хантер, спасшем избитого Джеймса, как Блум Стивена. Блум – рекламный агент получает свою работу от персонажа рассказа «Милость божия» Ч. П. Маккоя, он одновременно мелкий клерк в «Мидленд рейлвей», сборщик рекламных объявлений для «Айриш таймс» и «Фрименз джорнел», получающий комиссионные за заказы на доставку угля, частный детектив, клерк в офисе заместителя начальника полиции и секретарь коронера Дублина. Его жена поет сопрано и обучает детей музыке за небольшие деньги. В свою очередь, у него есть прототип, Чарли Чанс, жена которого пела в концертах, и тоже сопрано, под сценическим именем Мари Талон. Из этих частиц собирает Джойс своего героя, и правдоподобие мощно притягивает их друг к другу.

Имя дублинского «Одиссея» – тоже результат продуманного отбора.

Отца триестинской любви Джойса Амалии Поппер звали Леопольд, а фамилию Блум носили несколько дублинских еврейских семей. Один из Блумов принял католичество, чтобы жениться на ирландке; у них было пятеро детей, в том числе сын Джозеф, известный остряк, унаследовавший профессию и практику отца. Джойс намеренно смешивает Блума-стоматолога с Леопольдом-фабрикантом и дает Леопольду один из старых адресов Джозефа Блума. Был и другой Блум, убивший в начале прошлого века девушку, работавшую с ним в фотоателье. Он хотел вынудить ее к двойному самоубийству; однако после того, как убил ее, себя только ранил и написал на стене кровью «ллубовь» (LLUVE). Его освободили как психически больного, подержали в лечебнице, затем он куда-то уехал. Дочь Блума Милли – ученица в таком же фотоателье, но в Муллингаре, и там Джеймс с отцом фотографировались в 1900 и 1901 годах.

«Мадам Мари Талон» по инициалам полностью совпадает с «Мадам Марион Твиди», псевдонимом Молли Блум. Сходство с Чансами Джойс все же тщательно скрывает, давая им другое имя, придумывая профессиональное соперничество между Молли и миссис Маккой. В Триесте он знал торговца фруктами Николаса Сантоса, с которым продолжал знакомство в Цюрихе. Его супруга, пышная и соблазнительная дама, боялась утратить цвет лица, отчего почти не выходила из дома и усердно изобретала всяческого рода кремы и косметические маски. Джойсы не сомневались в ее вкладе в образ миссис Блум. Молли вобрала в себя и черты Амалии – месть это или не месть, не имеет значения. Испанский стиль и курение, скорее всего, от дочери Мэта Диллона, старого друга семьи – после поездки в Севилью она восторженно усвоила эти привычки.

Так складывалась внешность Молли. Но самое важное, ее ум и характер, Джойс не искал – прототип был рядом, и Джойс разрабатывал месторождение порой на истощение. Нора Барнакл была сущей сокровищницей крепких и язвительных словечек, Джойс наслаждался этой ее способностью не меньше, чем Блум, но, разумеется, небескорыстно. Нора, как и Молли, не страдала чрезмерной интеллектуальностью; она также была привязана к своему мужу, но без преклонения и умиления. Позже в интервью Кароле Гьедон-Велькер Нора Джойс сказала: «Я не знаю, гений ли мой муж, но я уверена в одном – таких больше нет».

Монолог Молли не только классическая иллюстрация «потока сознания» – он течет и в Блуме, и в Стивене, но это еще и ироническое напоминание о Нориной манере письма, обильно представленной в их переписке. Впрочем, Нору это совсем не заботило.

Что гораздо серьезнее для Джойса, так это засевшая с первых лет совместной жизни тревога после известной фразы Норы о том, что она не видит разницы между ним и другими юношами. Блуму тяжело признавать это в жене, но без этого ослепительного любвеобилия и она не Молли. В полусонном бормотании появляется один мужчина за другим, и все они только «он», разница между ними бывает заметна лишь случайно. Ее муж, ее прежние любовники, и среди них тот, сменяются в ее грезах безо всякой логики.

Однако при всем при этом Молли чувствует – Блум не такой, как «они» все, как бы восхитительны «они» ни были. С. С. Хоружий пишет: «Сакраментальное убеждение „каждая готова с любым“ проходит сквозь весь роман как кредо Блума и его автора, и в знаменитом лирическом финале, целуя суженого и решая связать с ним судьбу, девушка вовсе не думает: „Я не могу без него“… тянет сказать, что (это] – конечно же, голос патологической ревности (или непроходимой пошлости!). Но в этих вещах над нами всеми слишком довлеет личный склад, личный опыт, и „объективность“ в принципе невозможна». Фрэнку Бадгену Джойс сказал, что Молли создана представлять «совершенно здоровую, упитанную, аморальную, плодовитую, ненадежную, очаровательную, проницательную, ограниченную, расчетливую, равнодушную Weib [89]89
  Баба (нем.).


[Закрыть]
». Компоненты этого сплава Джойсом явно хорошо проверены на себе.

Молли не поняли очень многие и до сих пор понимают не все. Изобильный и прославленный монолог не раз привлекался в качестве примера вершины половой распущенности. Феминистки и феминисты нередко разбирают (или даже не разбирают) его как верх жестокой, несправедливой и мизогинной вивисекции. Но в замечательных комментариях того же С. С. Хоружего, видимо, подведен вполне надежный итог этих дискуссий: «Реконструкции невозможно отказать в острой наблюдательности, роскошном богатстве деталей, создании впечатляющего образа. Тут спорить не о чем. Но спорят, и очень спорят, о другом: что же за образ перед нами? Какая-то женщина, какой-то из женских типов – или же нечто большее: сама Женщина, сама женская природа в ее всеобщности и полноте? Джойс, не вступая в споры, тем не менее допускал исключительно второе. Он был категорически, безоговорочно и непоколебимо убежден в том, что в своей Пенелопе раскрыл истинную душу, истинную натуру женщины как она есть, раскрыл само женское начало, сакраментальное Ewig Weibliche [90]90
  Вечно женственное (нем.).


[Закрыть]
. И когда не раз в его присутствии сами женщины говорили, что Молли отнюдь не представляет их всех, он только хитро и снисходительно посмеивался. Он знал лучше».

У Молли есть любовники, пусть и всего двое, и принимает она их нечасто, но адюльтер есть адюльтер. Однако Блум не является образцом сексуальной мощи, и молодая женщина за одиннадцать лет в браке получает в постели не слишком много. Льется сонная, полусвязная, мерцающая речь, почти вся из воспоминаний о прежних любовниках, и вот тут первый сюрприз – их совсем не так много, и увлечения эти не так сказочны и блистательны, как предполагает миф. Из романа Марселя Прево «Les Demi-vierge» (1895) пришло это выражение – «полудевственница»: девушка, анатомически целомудренная, но узнавшая другие способы наслаждения. Такой она выходит за Блума, и в этом есть своя прелесть. Молли, видимо, скорее воображает возможное, чем вспоминает совершенное. Земная ипостась ее вполне основательна – она не только любовница, но мать двоих детей, девочки и мальчика, того самого, который грезится Блуму. Но и как любовница она не всеядна: даже Буян Бойлан кажется ей грубым животным с членом наперевес, нажравшимся устриц, как афродизиака, мужское тело для нее жестокий инструмент, приносящий страдания и после соитий – в муках вынашивания, деторождения, выкармливания, потери ребенка. Не отвергая мужчину, терпеливо принимая плотскую связь, Молли с множеством уверток и оговорок признает те же ценности, что и Блум со Стивеном, – превосходство мысли над плотью, необходимость человеческого достоинства, благо семьи. В сравнении со всем этим, по мудрому определению Эллмана, «мужественный Бойлан не что иное, как оболочка, в то время как гораздо менее мужественный внешне Блум есть, со всеми его недостатками, мужчина умом и телом».

Но и Бойлан в романе не просто эро-комический персонаж – он словно искаженное отражение героя, бравый и безмозглый, обаятельный по-своему. Джойсу нужны и такие: в «Поминках по Финнегану» рядом с мудрецом и смиренником Шемом непременно должен быть и раблезианец Шоун. Прототипы Бойлана во всем противоположны и Блуму, и Стивену – в одежде, поведении, привычках и вкусах, словаре и манере речи. Основные сведения о Бойлане: сын конского барышника, поставлявшего лошадей британской армии, да еще во время Англо-бурской войны; завзятый щеголь, лучшая соломенная шляпа Дублина; менеджер профессионального боксера.

Лошадиный барышник с Айлэнд-бридж – это Джеймс Дэли, но был и другой лошадник в 1890-х по фамилии Бойлан и даже по прозвищу не то Буян, не то Брехун, не то Б… – ну, словом, дефлоратор. Внешность Джойс позаимствовал у другого человека, но по характеру он явно не подходил, скорее по занятиям. Как ни странно, лихость и беззаботность Бойлана очень напоминают Прециозо. Джойс любил наделять приметами обидчиков отрицательных или сомнительных персонажей. Настоящее имя Бойлана, Хью, скорее всего, взято у сокурсника Джойса Хью Бойла Кеннеди, впоследствии главы Верховного суда – кто же в Ирландии любит судей?

День «Улисса», 16 июля, Джойс выбрал потому, что это день его первого свидания с Норой Барнакл. Ему удалось раздобыть экземпляры дублинских газет этого дня.

Самое упоительное воспоминание Блума – его признание Молли в любви среди цветущих рододендронов на берегу Дублинского залива, у крошечной рыбачьей деревушки Хоут; но и монолог Молли заканчивается тем же воспоминанием, и знаменитое «да» прозвучало именно в нем. То, что движет солнце и светила, не дает остановиться и миру Джойса. Повседневная жизнь также насыщена радостью и благоговением, как шествие Данте и Вергилия от ада до рая.

Трех лишь отчасти символических фигур Джойсу хватает, чтобы выразить главное – простая доброта непобедима, наглая и чванливая сила отступает перед ней. И Маллиган, и Бойлан, и Гражданин обвиняются Джойсом именно в этом: они жестоки, грубы и самовлюбленны. В душе Молли стекаются все течения этого мира, она – Душа – удерживает и направляет их, и побеждает тоже – Душа.

Вряд ли в 1914 году автор ясно представлял себе будущую книгу, но то, что работа будет долгой, он уже видел. Мужество, с которым Джойс решается на нее, вызывает глубокое уважение. Мужество, которое потребовалось, чтобы вписать в нее все, что он узнал о Дублине и Триесте, удваивает эту признательность. Джойс решается на нее во имя человечества.

Глава двадцать вторая ВОЙНА, ИЗГНАНИЕ, ДРУЗЬЯ

When time began to rant and rage… [91]91
  Когда взбесилось и завыло время… (У. Б. Йетс «Ирландии грядущего»).


[Закрыть]

Первая мировая война ударила и по писателям, жившим за границей.

Джойса она в изрядной мере застала врасплох. Он только что закончил «Портрет художника в юности», начал «Изгнанников» и собирал заметки для «Улисса». Когда 28 июля 1914 года Австрия объявила войну Сербии, он с Джорджо поспешил к британскому консулу, но получил заверения, что никаких оснований для беспокойства нет. Затем он зашел к Борису Фурлану, жившему рядом с итальянским консульством, чтобы посоветоваться. Фурлан как раз был настроен весьма пессимистично, предполагая, что война затянется надолго, но Джойс поделился услышанным в консульстве и настойчиво успокаивал себя, когда вдруг толпа окружила консульство и люди рванулись к флагштоку, чтобы сдернуть флаг Италии. Почти немедленно перед консульством выстроился взвод солдат.

Перепуганный Джойс схватил Джорджо на руки и бросился прочь.

Тяжелее всех из Джойсов пришлось Станислаусу. Теперь это убежденный ирредентист, антиклерикал, либерал и страстный поклонник Гарибальди, критик Священной Римской империи и империи Ватикана; война не сделала его осторожнее, и нашлись люди, обратившие внимание властей на его едкие замечания. Но Станислаус даже отправился с приятелем в турне по линии укреплений Триеста. 9 января 1915 года он был задержан и направлен в австрийский лагерь для интернированных – до самого конца войны.

Джеймса Джойса не тронули и даже оставили в Scuola di Commercio, а Джоакино Венециани взял его вести коммерческую переписку на своей фабрике красок. К нему перешли ученики Станислауса и среди них молодой триестинец Оскар Шварц, такой же скептик, как и Джойс. Но Шварцу его учитель показался еще более странным, особенно после первого урока на виа Донато Браманте.

Длинная комната с множеством стульев, пианино, дымок тлеющих благовоний, а на столике для чтения, сделанном в стиле церковных подставок под книги, лежит переплетенный в пергамент, наподобие молитвенника, экземпляр «Камерной музыки» – тот самый, который Джойс еще в Дублине заказывал для Норы. Вместо икон висели фото нескольких скульптур Ивана Мештровича с прошлогоднего венецианского биеннале. Джойс вырезал их из каталога, заказал рамки и остекление, наклеил собственноручно выписанные названия. На одной была крестьянка с вздутым животом, лицо искажали родовые муки, с жидких волос сползал растрепанный парик. Под снимком была надпись «Dura Mater» – «Упорная мать». На второй мать с исхудалым младенцем у обвислой груди – «Pia Mater», «Скорбящая мать». Третья изображала статую уродливой старухи, и на этой раме Джойс вырезал строку из пятой песни дантевского «Ада»: «А там Елена, тягостных времен/ Виновница…» [92]92
  Перевод М. Л. Лозинского.


[Закрыть]
Шварц возмутился:

– И это Елена?

Джойс со смехом посчитал ему, сколько лет Елена прожила с Менелаем, прежде чем сбежала к Парису, сколько провела в Трое, а потом снова в Спарте, у Телемаха, и подвел итог чудовищной цифрой возраста Елены, когда ее в аду встречает Алигьери. Шварц упрямился:

– И все равно она остается навечно прекраснейшей из женщин, которой восхищались старцы у врат! Вы убили Елену!

Джойс, заливаясь хохотом, повторял: «Убил Елену! Убил Елену!» Впоследствии его точно так же обвинят в «убийстве» Улисса и Пенелопы. Но пока его забавляло и то, что своих учеников Станислаус учил по «Дублинцам». Он перевел их на «Гамлета».

На уроках и после них, за графином белого в траттории «Бонавиа» Джойс с учениками разговаривал о многом и бывал резок и непримирим. Терпеть не мог Вагнера и повальной моды на него, говорил, что от творца «Нибелунгов» несет дешевой сексуальностью, и хвалил Беллини. Оспаривал и мнение об итальянском как о лучшем языке поэзии – слишком грузен, слишком часто использует свои семь гласных подряд. Лучше всего для поэзии английский: много гласных, много аллофонов, куда более тонкая инструментовка стиха. «Самый чудесный язык мира». Именно тогда он принес свое новое стихотворение, «Простое», посвященное Лючии. Шварц, увлеченный Бенедетто Кроче и его экспрессионизмом, сказал, что Джойс не прав, поясняя смысл, ибо стихотворение – это чистая музыка. Джойс выслушал его со вниманием и ответил: «Ты все понял». Много позже он так же будет отстаивать толкование «Поминок по Финнегану» как текстомузыки. Но разговор о психоанализе оказался менее удачным: Джойс решительно отказался признать правоту Фрейда и фыркал над «механической символикой». Зато много раз обсуждалась тема национальных различий. Как-то раз Джойс соотнес семь смертных грехов с европейскими нациями. Обжорство досталось англичанам, гордыня – французам, гневливость – испанцам, похоть – почему-то немцам, а вот праздность, увы, – славянам. I «Итальянский грех? Алчность», – безапелляционно утверждал он. Столько раз его надували торговцы! Как безжалостно его обобрали в Риме! Как мучили его квартирохозяева из-за паршивых долгов! Но Джойс не обделил и соплеменников: им он отвел зависть. Шварц поинтересовался: а каков же тогда смертный грех евреев? Джойс поразмыслил и сказал:

– Пожалуй, ни одного или один, но смертный… Распятие Иисуса.]

Другим спутником Джойса в эти дни был художник Туллио Сильвестри, венецианец по рождению, у которого была мастерская в Старом городе. В 1913 году он написал портреты Норы, а затем и Джойса. Сильвестри был живым, неунывающим и вечно безденежным. Убежденный импрессионист, он не работал углем, не делал набросков, начиная сразу на холсте, и порой добивался поразительных результатов. Но чаще Сильвестри и Джойс пели и пили. Джойс был поражен талантом Сильвестри выбираться из самых тяжелых финансовых кризисов, а уж он и сам был в этом деле мастер; несколько раз, как писал Сильвестри, он просто отдавал ему все, что набиралось в карманах. Хотя Сильвестри очень изобретательно продавал свои картины, это скорее была игра с богатыми. Этторе Шмицу он принес загадочный пакет, сказал, что там пальто и ботиночки для дочери, и предложил ему посмотреть. В пакете оказалась последняя картина Сильвестри, которую Шмиц был вынужден купить. В августе 1914-го Сильвестри отчаянно искал деньги, чтобы уехать с семьей в Италию, и вечно нищий Джойс дал ему сто крон.

Италия вступила в войну в мае 1915-го. Джойса это не восхитило; «Зря итальянцы думают, что это будет кекуок [93]93
  Модный танец; другое значение – беззаботная прогулка.


[Закрыть]
по Вене…» В злой шутке он обыграл маленький рост Виктора Эммануила и кайзера Вильгельма, потерявшего голос: «Это дуэль между человеком, которого не видно за двадцать шагов, и другим, которого не слышно на том же расстоянии».

Франчини приводит его слова: «Мои политические убеждения могут быть выражены одним словом: монархии, конституционные или неконституционные, мне омерзительны. Короли – шулеры. Республики – шлепанцы на любую ногу.

Временные режимы уходят, и скатертью дорога. Что остается? Можно ли надеяться на монархию милостью Божьей? Вы-то верите ли в солнце грядущего?» Джойса война совершенно не интересовала, пока не стреляли рядом. Однако на нем она отразилась: большинство преподавателей были мобилизованы и многие ученики либо оказались на фронте, либо бежали в Италию. Сильвио Бенко со смехом вспоминал, как Джойс сказал: «Теперь все в Триесте знают английский, и мне пора двигать отсюда». Но заметных усилий на этот счет он не предпринимал, продолжая работать с пьесой, которую и закончил в апреле 1915-го, и уже был «Улисс»… Первые страницы третьего эпизода датированы июнем.

Война войной, однако литературная жизнь угасать не собирается. Эзра Паунд и «Эгоист» создали в Лондоне ажиотажный интерес к новому имени, и хотя злокозненный Грант Ричардс 18 мая опять решил не публиковать «Портрет…», Джойс уже меньше переживает такие афронты. 10 февраля он получил письмо от Дж. Б. Пинкера, литературного агента из Лондона, предлагавшего по просьбе Герберта Уэллса защищать интересы Джойса. Сам Уэллс еще в апреле писал, что он «испытывает безграничное восхищение» текстом Джойса, прочитанным в «Эгоисте». Как он потом объяснил, ему показалось, что Джойс преуспел в сохранении ценностей католического воспитания на «восхищение потомству». Джойс согласился подписать соглашение с Пинкером. Тот больше работал с его корреспонденцией по всяким мелким вопросам, которую Джойс вскоре начал педантично ему отсылать не вскрывая.

В Америке «Дублинцев» прочитал начинающий издатель Бенджамин У. Хюбш и возжаждал опубликовать их «как можно скорее». Чутье не подвело его, он стал одним из ведущих американских издателей Джойса, они дружили до самой смерти писателя. Хюбш был смел, откровенен и честен. Таких издателей Джойс еще не встречал. Правда, пока пришлось довольствоваться тем, что Генри Льюиса Менкена уговорили выпустить несколько рассказов в «Смарт сет» и заручиться его обещанием напечатать в майском номере «Пансион» и «Облачко».

В семье Джойса тоже происходили перемены. Эйлин была помолвлена еще в 1914 году с кассиром банка в Триесте, чехом Франтишеком Шауреком. Джойс предлагал подождать с замужеством, все-таки время военное, но Эйлин ждать отказалась.

12 апреля Джойс занимает у коллеги-германиста костюм поприличнее, который был ему явно велик, и исполняет обязанности шафера. Сестре он дает лишь один совет – не менять фамилию, потому что Шаурек и так по-чешски Джойс (выдумка чистейшей воды). Эйлин с мужем уехали в Прагу, где и оставались всю войну. Свою первую дочь они назвали именами обеих героинь «Изгнанников» – Беатрис-Берта.

Триест оставался крайне проблемным городом, особенно после вступления Италии в войну. Итальянская диаспора была многочисленной, и власти опасались как «пятой колонны», так и просто беспорядков и саботажа; поэтому было принято решение о частичной эвакуации, под которое попал и Джойс, вынужденный как можно быстрее раздобыть паспорт у американского консула, представлявшего и британские интересы в Триесте. При получении документа Джойс отвечал так, что довел консула до гневного восклицания: «А вот я горд, что являюсь и британским консулом, представляющим интересы короля Англии!» Джойс презрительно ответил: «Британский консул не является представителем короля Англии. Он всего лишь чиновник, которому мой отец платит за мою безопасность…» Консул явно не знал о тонкостях отношений Джона Джойса с налоговым ведомством, отчего сдался и поставил визу. Кстати, Джойс и сам долго не платил в Триесте налогов, так как инспектор был его учеником и поклонником. Правда, когда его сменили, платить пришлось, и Джойс от злости бросил курить. И не курил, пока не сосчитал, что государство потеряло на его табачном акцизе столько же, сколько получило на налогах.

Теперь предстояло добиваться разрешения на выезд у австрийских военных властей и не попасть на нары к брату. Пришлось искать помощи у своих влиятельных учеников, барона Амброджо Ралли и графа Сордины. Австрийцы заверили, что Джойс не замечен ни в каких действиях против императора, препятствий при отъезде ему чинить не будут. Герберт Горман писал, что до самой смерти Джойс посылал обоим, Сордине и Ралли, на Рождество благодарственные письма, где всегда упоминал, что они, возможно, спасли ему жизнь. Станислаус же имел репутацию, которая не подпадала под военно-полевой суд, но и не предполагала свободы передвижения; даже такая протекция не могла ему помочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю