355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агустин Яньес » Перед грозой » Текст книги (страница 3)
Перед грозой
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:50

Текст книги "Перед грозой"


Автор книги: Агустин Яньес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

3

Мерседитас Толедо, ревнительница веры и новообращенная Дщерь Марии, терялась в догадках, – как в ее руки попало это письмо? Едва она поняла, о чем идет речь, она решила порвать его, дрожащими пальцами смяла, но в это время в соседней спальне послышались чьи-то шаги, и нужно было не опоздать к ужину, – поэтому она поспешила, спрятала письмо на груди; после ужина она собиралась пойти в уборную и там, изорвав бумажку в мельчайшие клочки, выбросить – так можно будет избежать опасности, что кто-нибудь обнаружит обрывки этой проклятой бумаги и попытается прочесть ее – ave Maria!

А если бы по возвращении с моления не она обнаружила это письмо, незаметно лежащее на полу рядом с ее постелью, а его нашла бы мать сестры или – о, ужас! – ее отец или братья! Что было бы? Лучше и не думать об этом! А если бы его нашел Чема, ее брат, такой ревнивый и строгий. Ave Maria!.. Кто же положил сюда письмо? Верно, одна из служанок – но какая именно? – замешана в этом, ведь нельзя же предположить, что оно само залетело с улицы и так удобно легло, нельзя предположить, что столь неразумно ее мог подвергнуть опасности Хулиан… От одного его имени у нее запылало лицо и все тело. Письмо, спрятанное на груди, жгло как горячие угли. Могут заметить. Ее все время бросало в жар, а ужин никак не кончался. Чтобы не выдать себя, она принялась рассказывать, как ее подруги собираются украсить алтарь к страстному четвергу; голос ее дрожал, и вся она трепетала так, как если бы на нее был устремлен горящий взгляд Хулиана. Ей никуда не выйти без того, чтобы его взгляды не вонзались в нее раскаленными иглами, – этими взглядами он преследует ее вот уже несколько недель; и хотя она ничем его не поощряла, взгляды его с каждым днем становятся все мрачнее и пылают все ярче. Когда она в первый раз подметила его взгляд, ее охватил озноб, да такой, что чуть не до обморока: у нее было такое чувство, словно ее застали врасплох раздетой или силой сорвали с нее платье. Как отвратительно, непристойно ведет себя этот наглец, как хочется обличить его перед сеньором священником, перед всеми, – может, перестанет преследовать ее своими взглядами; но ведь тогда скандал, позор, уж лучше как можно реже выходить и только в случае крайней нужды… Как ужасно, что нет никого, кому она могла бы довериться, попросить помощи; остается уповать лишь на собственные силы и всячески выказывать наглецу свое презрение… Подумать только, он посмел написать ей и добился, чтобы письмо попало ей в руки, а теперь оно хранилось у нее на груди! Вот сейчас бы рассказать всем, какое он чудовище… и ведь она не дала ему ни малейшего повода…

– У тебя очень возбужденное лицо, что с тобой?

Заметили… Вот тут бы и излить душу. Но, сама не зная почему, она спешит увести разговор в сторону:

– Кто знает, мама, быть может, сквозняк. Выходила после богослужения, было очень холодно…

– Сколько раз я должна напоминать тебе: до того как выйти из церкви, надо немного остыть. Иди полежи, а я немного погодя принесу тебе отвар корицы, покрепче да погорячее, чтобы пропотела хорошенько, и посмотрим, что будет утром.

Вначале она пойдет в уборную и разорвет письмо на мельчайшие клочочки; проклятое письмо жжет словно огнем, некоторые слова Хулиана глубоко засели в мозгу: «любовь» – «печаль» – «желание» – «если бы я мог говорить с вами» – «понять друг друга» – «на всю жизнь». Несомненно, это пишет демон. А она посвятила себя господу и пресвятой богоматери. Искушение! Но сколь оно смехотворно, дай боже, чтобы все искушения были таковы! Вот сию минуточку демон сможет удостовериться, с какой решительностью и гневом уничтожит она грязную бумажку; с завтрашнего дня Хулиан убедится в ее полном равнодушии, он станет жертвой глубочайшего презрения – и придется ему отказаться от своих посягательств. А если его взгляды привели ее в смущение, если имя этого наглеца вызвало у нее краску на лице, так это потому, что она впервые встречается с подобной дерзостью. Так или иначе настал час показать, насколько ее преданность непорочной деве прочнее любых искушений…

А почему бы, подтверждая этим свое пренебрежение, желая узнать, до какой степени доходит дерзость и убожество мужчин, наконец, чтобы испытать свою волю, – почему бы не прочесть письмо, прежде чем его уничтожить? После этого испытания ей не страшны любые посягательства. Увидеть себя осажденной искушениями и бороться с ними – это не грех. Надо прочесть. Прочла, Содрогнулась. От возмущения – так подумала. Какое бесстыдство! Разорвала письмо. Помедлила, прежде чем выбросить обрывки в мусорную урну: там их место. Однако разве не велит ей долг передать письмо падре, чтобы он знал, в какие сети ловит демон бедных Дщерей Марии Пречистой? Нет, лучше запомнить кое-что из письма и рассказать на исповеди. Перечла обрывки, потом скатала их в шарик и бросила в урну – из грязи вышло, в грязь и отойдешь.

Вернулась к себе. Мать принесла ей чашку очень горячего коричного отвара и какие-то пилюльки. Почувствовала себя лучше. Однако пока они с матерью беседовали, на душе у нее снова сделалось неспокойно. Почему мужчина осмелился смотреть на нее, писать ей? Она же не давала повода. Ей хотелось броситься матери на шею, поплакать. Хотелось, чтобы мать была с ней всю ночь! Ее мучил страх, словно она была маленькой девочкой. Просила материнского благословения, как будто должна была вот-вот умереть. Они молились вместе.

– Ты очень нервничаешь.

– Вероятно, это от лекарств.

Как только мать ушла, Мерседитас оросила комнату святой водой, трижды перекрестилась, бросилась в постель, но потушить лампу боялась.

Целый час она металась в тоске. Из соседней комнаты прозвучал материнский голос:

– Почему ты не гасишь свет? Тебе все еще нехорошо?

– Я молюсь.

– Погаси свет. Постарайся уснуть и хорошенько укутайся, иначе тебя, потную, просквозит, так, чего доброго, подхватишь воспаление легких.

Да, свет потушила. Да, обливалась потом. Нет, уснуть никак не могла. Ей казалось, что она слышит осторожные, непрекращающиеся шаги по тротуару – прерывистое дыхание возле окна – свист на улице, умоляющий жалобный свист. «Должно быть, нервы!» – подумала она. А память отвечала ей словами из письма: «Я много выстрадал от этой надменности и думаю, что больше не выдержу мучений, они несправедливы, ведь намерения мои благородны, и я не заслуживаю подобного презрения». Ложь, не страдает он! А вдруг и в самом деле отчаяние толкнет его на что-то ужасное? Я не буду в ответе! Почему я? Нет, будешь в ответе именно ты. Ведь вполне естественно, что он просит тебя… – Нот, не естественно! Я – Дщерь Марии Непорочной! – А помнишь ли ты его слова, что он не выдержит мучений? – А мне-то что? – Может, он хотел этим сказать, что заболеет, что подвергнет себя многим опасностям, что, быть может, погибнет по твоей вине… – По своей вине, из-за своего сумасбродства, своей собственной дерзости! – Но он, верно, хотел сказать, что не отвечает за свои поступки, вызванные горем и отчаянием, как бурная река во время наводнения ни перед чем не останавливается, сносит дома, деревья, холмы, смывает сады, стада, приносит гибель людям, оставляет позади себя пустыню. Не понимаю. – Как взбесившиеся кони сбрасывают всадника, убивают его, сшибая все и вся на своем пути. – Что ты говоришь? – Тот, кто знает, – тот знает… Если у него приступ бешенства, то с ним случится то же, что и с бешеными собаками… – Его могут прикончить, это ты хочешь сказать и, стало быть, желаешь смерти ближнему своему, не очень-то это по-христиански; если даже и так, подумай, ведь он может укусить тебя раньше, чем его убьют, и что тогда? Но я не позволю! – В твоих словах звучит волнение, ты словно наслаждаешься опасностью. – Быть может, – Да, бороться с демоном наслаждение, но ты хочешь человека превратить в демона. – Этот человек для меня уже стал демоном. – Так вот, я и есть этот человек, и я уже в твоем сердце, борюсь с тобой, я внутри тебя и продвигаюсь шаг за шагом с тех самых пор, как ты впервые подумала обо мне. – Ты случайный мираж, порожденный моим сопротивлением твоему бесстыдству и лекарством, вызвавшим бессонницу. – Я – твоя бессонница. Мое письмо, мой свист, мое дыхание у твоего окна. Сколь ненадежная преграда отделяет меня от твоего ложа и твоей тревоги – всего лишь источенное жучком дерево и притворное сопротивление твоего разума зову плоти; но она в конце концов одержит победу, ее власть неодолима! Я доберусь до тебя, раз уж я сумел сделать так, что мое письмо спрятано возле твоего сердца! Я приду к тебе – сегодня или завтра, раньше или позже – и ты сама пожелаешь, – ты ведь уже желаешь? – чтобы я пришел! Ты сама захочешь, чтобы мы никогда не разлучались! Ты замучаешься, если я, подчинившись тебе, тебя оставлю! Меня уже требует твоя кровь, заигравшая во всем твоем теле, и бессмысленно прикрываться щитом жалких, робких, беспомощных доводов, которыми ты пытаешься обороняться. Слышишь мои шаги? Они крадутся к твоему ложу, словно охотники за вожделенной добычей, и желания твоей плоти – невинные пленники – уже подняли мятеж…

Приглушенный скрип двери, осторожные шаги, уже здесь, в комнате, совсем рядом, в темноте… Девушка резко приподнялась, и из ее груди вырвался нечленораздельный крик.

– Это я, дочка, успокойся. Всю ночь напролет слышу, как ты мечешься в постели. Тебе все еще нехорошо, да? У тебя сильный жар! Схожу на кухню, приготовлю тебе еще отвару, а утром пошлем за лекарствами в аптеку.

Девушка вся дрожит, – странная, неудержимая, частая дрожь сотрясает ее. Теперь она непременно заболеет: похоже, у нее желчь разлилась. Зловещий озноб. И кому ведомо, что где-то глубоко, очень глубоко, бурлит потаенное чудовищное чувство разочарования, замаскированное стыдом, – ибо слишком поспешила она поверить в грозящую ей опасность, за другие шаги приняла шаги любящей матери и в какие-то секунды пережила все чувства, что ужо много дней терзали ей сердце, где сталкивались друг с другом отвращение и ликование, рушилась сама жизнь и в одну минуту погибали, воскресали, иссякали желания, радости и печали одной и многих жизней. Вначале все было как на празднике в Теокальтиче, когда словно электрическим током ее пронзили изумление и восторг перед тем, что она увидела на ярмарке; будто защекотало что-то внутри, напряглись нервы; а затем – внезапное головокружение, – во сне так падаешь в бездонную пропасть; и позже – усталость, слабость, душевное истощение; и вот снова тот же лихорадочный озноб; на сей раз – от сознания, что она жертва греха, что она опозорена и должна быть готова – в любое мгновение – принять муки адовы. А вдруг именно сейчас меня поразит смерть…

– Позволь мне исповедаться, мама, ради всего святого!

– Ты бредишь, дочка, успокойся!

– Ради бога, мамочка, позови священника!

– Пойду разбужу братьев… Но что с тобой? Что у тебя болит?.. Пусть сходят за сеньором священником и доном Рефухио.

– Нот, не буди их. Подождем, пока рассветет. Я постараюсь уснуть. Останься здесь, со мной. Нет, пет, не буди их! Помолимся, может, и сон придет.

Остаток ночи она провела спокойнее, рядом с матерью, хотя уснуть так и не смогла, как не смогла избавиться от тоски при мысли о том, что обречена она на вечные муки и пет у нее сил, чтобы устоять перед новыми посягательствами демона. («Если бы уехать отсюда куда-нибудь далеко», – думала она.) И словно эхо дальних громовых раскатов звучал надменный голос. – Далеко? Но куда ты можешь удалиться, не взяв меня с собой, ведь я – это ты? Я твое женское естество. («Это мне кара за чтение греховных книг; все эти мысли перешли ко мне оттуда», – казнилась она. Утром, когда выходила в церковь, глаза Хулиана словно хотели поглотить ее, и она не смогла избежать этой встречи, ужасной встречи.)

Как бы все-таки заснуть хотя бы ненадолго, на тот короткий час, что остался до зари? Ей казалось, что на всем свете она одна такая несчастная, безутешная, потерпевшая крушение в океане ночи. Счастливы те, кто спит! А кто в селении не станет спать, если совесть у него спокойна? («Хулиан…») Опять это ненавистное имя, о господи! («И если снова одолеет бессонница…») Боже, да минует меня чаша сия. («Она не столь горька…») Чаша сия еще горше, нестерпимо горька. («Никогда, ни одной бессонной ночью ты не будешь со мной рядом?») Никогда не смогу быть с ним рядом. («Но сегодня ты была со мной и прекрасно знаешь, что это не последний раз…»)

– Дочка, ты так и не уснула?

Услышав, что мать проснулась, потерявшая сои притворилась спящей. И снова позавидовала своим землякам, полагая, что все они, свободные от забот, спят в полном покое.

Неодолимое желание уснуть отгоняло последние надежды на сои. Она, одна-единственная, претерпевала из-за своего греха муку мученическую, не сомкнув глаз всю ночь напролет. Сколь отвратителен грех запретных помыслов, тайного соучастия! В какой-то миг прочувствовать с такой силой все свое греховное существование! Как теперь ходить по улицам, помогать бедным, принимать участие в ассамблеях конгрегации Дщерей Марии, обращать неверующих? Люди все прочтут в ее глазах, на ее лбу прочтут, с печалью – старики и дети, с насмешкой – парни, с жалостью – богобоязненные души, с осуждением – другие Дщери из конгрегации, а он?

Он но увидит ее больше никогда. Чего бы это ни стоило. Совесть ее добела накалилась при воспоминании о героических борениях бесчисленных святых, одержавших победу над демоном; она будет как они – переоденется нищенкой, обрежет волосы, обезобразит лицо; если понадобится, она готова ослепнуть, следуя буквально совету святого Павла. Строжайшее покаяние смоет с се глаз и со лба позорное клеймо греховного письма и той позорной минуты, когда она чувствовала, как ее обнимает дерзкий совратитель. Какой стыд, боже мой! Едва наступит утро или лучше день, – до рассвета уже немного осталось, – я отрекусь от всего мирского и потом, в монастыре, – да, как об этом не подумала раньше, – душа моя, свободная от всего нечистого, радостная, полная сил, будет противостоять миру, демонам и плоти.

Сраженная усталостью, бедняжка не расслышала удара колокола, возвещавшего утреннюю зорю. Сон в конце концов принес покой плоти.

И плоть отдалась сну, как только занялась заря.

4

Цоканье подков и глухие голоса раздались в ночной тишине у въезда в селение, затем по косогору, где расположены кожевенные заводы, затем в Нижнем квартале, а после по Ясеневой улице вплоть до Сан-Антонио, нарушив сон и пробудив любопытство жителей, поспешивших выглянуть из окон, чтобы узнать, что там за топот и шум.

Родригесы возвращались из Мехико и Гуадалахары. Они изрядно запоздали, но не захотели провести еще одну ночь вне дома, пусть хоть за полночь, но они доберутся к себе.

А их уже и не ждали. Пришлось долго стучать, пока открыли ворота: Хуанита и прислуга уже легли спать.

– Поджидали вас до одиннадцати, а потом подумали, что вы заночуете в Харилье или в Лабор-де-Сан-Игнасио.

– Ну и ну, ужо почти час ночи, – заметил дон Иносенсио, вынимая из кармана часы, пока слуга отстегивал шпоры.

Слуги сновали, держа над головой зажженные фонари, и патио походило на море мелькавших теней.

– Вынесите кресла в коридор, надо немного остыть с дороги, прежде чем укладываться спать, – распорядился хозяин.

– Я просто падаю от усталости, у меня глаза слипаются, папа. И голова ужасно болит – я пойду лягу.

– Ах, девочка, девочка, знал бы я, не брал бы тебя с собой.

– Да что ты так раскисла? – спросила тетя Хуанита и, не ожидая ответа, добавила: – Ложиться спать, не поужинав? Сейчас сварим шоколад, а потом, для вас поджарили аппетитного цыпленка и такие энчиладас [8]8
  Энчиладас – маисовая лепешка-тортилья, в которую завернуты кусочки мяса с приправой из чиле – местного зеленого перца.


[Закрыть]
, которых, уж поверьте, в Мехико не попробуешь.

Микаэла заплакала.

– Ах, ну что за девочка, что за девочка!

– Может, хоть стакан молока выпьешь?

– Не знаю, к чему все это приведет, – произнесла донья Лола.

– Ты уже взрослая, ты должна понимать, что сразу ложиться нельзя. Надо остыть, а то схватишь воспаление легких… Ладно, иди ложись, упрямица. Если б знал, не взял бы тебя с собой, – повторил дон Иносенсио.

Тетя Хуанита пошла постелить Микаэле постель и хотела помочь ей раздеться.

– Я буду спать одетой, – заявила та резко.

– Да что это с тобой?

– Зачем мы вернулись в эту разнесчастную дыру!

– Иисусе, Мария и Иосиф!

– Опять жить на этом кладбище!

– Дева пречистая, спаси и помилуй!

– И это после того, как я узнала, что такое настоящая жизнь…

– Опомнись, деточка…

– А теперь пусть пропадают и платья, и кружевные зонтики! Здесь ведь не одобряют тех, кто одевается по-людски, так и испепелят тебя взглядами: разве здесь можно попудриться, носить корсет, светлые платья, ажурные чулки, прыскаться духами, да тебя осудят все: и мужчины, и женщины. Опять притворяться. Пет, я больше не могу, не могу, и никто меня по заставит! Помогите мне, тетя Хуанита, пусть меня отдадут воспитанницей в коллеж, хотя бы в Гуадалахаре! – И она вновь разразилась рыданиями.

Хуанита была вне себя от ужаса; воспользовавшись первым попавшимся предлогом, она выбежала из спальни в столовую, где ужинали брат и золовка.

– Что же это такое, Микаэла совсем рехнулась?

– Представь себе…

– Не успели покинуть Гуадалахару, как она расплакалась и с тех пор то и дело ревет.

– Ума не приложу, что с пей сделать.

– Готовы были наказать ее.

– Она и нас уж довела до слез.

– Обещали ей, что, как поедем, снова ее возьмем с собой.

– Все без толку.

– Похоже, что она хотела бы уехать отсюда одна.

– А чуть стали подъезжать к родным местам, так ей вроде как дурно сделалось, но тут уж я сам за нее взялся.

Слуги в патио прогуливали лошадей, перед тем как расседлать, медленно водя их по кругу.

Донья Лола пошла узнать, успокоилась ли дочь, и, если она не спит, предложить ей чашку ромашкового отвара. Спальня была погружена в темноту. Едва сеньора переступила порог, как послышался тяжкий вздох Микаэлы.

– Оставьте меня одну. Я хочу спать.

– Выпей хотя бы ромашки, голова пройдет.

– Оставьте меня одну, пожалуйста. Ничего я не хочу.

– А ты помолилась?

– Мама, ради бога, как все надоело!

– Ты, похоже, совсем потеряла рассудок. Нет у тебя страха перед господом богом. Подумай-ка хорошенько, Микаэла.

Из столовой донесся кашель дона Иносенсио, и донья Лола вернулась к мужу.

– Оставь ее лучше в покое. Это все блажь. Излишне перечить девчонке, все само по себе пройдет.

Дон Иносенсио снова вытянул за цепочку часы из кармана.

– Ого, уже полтретьего. Идем поспим.

– Уснешь тут…

– Вы мне даже не сказали, исполнена ли моя просьба: привезли вы мне водички из родника часовни Посито [9]9
  Часовня Поситовыстроена над родником «чудотворной воды», находится в Мехико.


[Закрыть]
?

– Голова кругом идет, ничего сказать тебе не успели. Конечно, мы про твою просьбу не забыли. Завтра все увидишь. Мы ведь и еще много чего привезли.

– А четки?

– Тоже привезли и освятили у Айаты [10]10
  Айата – «святыня» в кафедральном соборе Мехико, представляет собой пончо индейца Хуана Диего, которому, по преданию, явилась богоматерь.


[Закрыть]
. Завтра, Хуанита, все увидишь. Мне тоже хочется кое о чем спросить тебя. А сейчас я еле жива…

– Что ж, ложитесь, сосните. Постели готовы. Спокойной ночи.

– Скажи мне только, принес ли Крессенсио деньги и сколько ты дала арендаторам в Пасторес.

– Сколько я ни посылала ему напоминаний, Крессенсио так и не пришел, тянет и тянет под всякими предлогами. Завтра покажу тебе приходо-расходные книги.

Дон Иносенсио поджал губы – явный признак недовольства.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Но какой спокойной ночи можно было ожидать? Хуанита мучилась, размышляя о Микаэле и о том, каким дурным примером она может стать для девушек селения, щеголяя привезенными новомодными нарядами; сон окончательно покинул добрую женщину, едва она предположила, что подобные мысли, слова и дела – всякие там театры и кино, балы, поезда и автомобили, соблазны и опасности, подстерегающие в столице и, по ее мнению, сбивающие с пути праведного, могли лишить благодати душу ее племянницы. («Не знаю, где только была голова моего братца, чтобы свою собственную дочь подвергнуть подобному риску: эти городские нравы, эта манера вести себя так, словно господь не следит за каждым нашим шагом, наконец, эти моды».) Донья Лола была поражена проявившимися склонностями дочери и до сих пор но могла прийти в себя, настолько это ее ошеломило; она представляла себе что скажут люди, что будут думать об этой длившейся целый месяц поездке, – воспоминания всплывали перед ней в темноте спальни; внезапно она припомнила широко открытые глаза Микаэлы и какое-то дикое ликование, с которым дочь наслаждалась новым для нее миром, – в первый раз, когда они прогуливались по центру столицы, любуясь витринами магазинов и заходя в «Лас Фабрикас де Франсиа», в «Салон Рохо», и какой-то юноша, такой воспитанный, показал им музей, а затем предложил свозить их в Чапультепек, в Сочимилко, в Десиерто-де-лос-Леонес [11]11
  Чапультепек – бывший императорский замок с парком в Мехико. Сочимилкои Десиерто-де-лос-Леонес – места отдыха и развлечений в окрестностях мексиканской столицы.


[Закрыть]
, а в тот день, когда они уезжали, принес на станцию букеты фиалок и коробку дорогих шоколадных конфет; Микаэла пугала ее своими горящими, как у безумной, глазами: Микаэла впала в отчаяние, лишь только поняла, что возвращение домой неизбежно, и никак не удавалось ее успокоить, – и вот сейчас, верно, снова плачет, не может заснуть. (Донья Лола поднялась было, намереваясь заглянуть в комнату дочери, но удержалась – как бы не сделать хуже!) Дону Иносенсио не по душе пришлись чрезмерные любезности молодого Эстрады, особенно в день поездки в Десиерто-де-лос-Леонес; у него на лице было написано, что он возмущен подобной дерзостью, однако Давид либо не заметил этого, либо сделал вид, что не заметил; как он отличается от здешних парней, – у них нет ни манер, ни будущего, ни деликатных чувств; донье Лоле самой нравилось жить в Мехико, однако она никому не смогла бы признаться в этом, иначе ее съели бы живьем; Микаэла, бесспорно, не имеет никакой склонности к монашеской жизни, и своим нравом она доставит им немало хлопот, надо поскорее выдать ее замуж. (Донья Лола впервые осмелилась об этом подумать.) Выдать замуж, но здесь – за кого? Вот вопрос… Вот вопрос… И как раз тот самый, которым задавался и дон Иносенсио – в те же часы, ворочаясь с боку на бок в постели… Вот вопрос… а тут еще жена так ее балует! Ни к чему не приводят ни его настояния, ни гнев, ни советы; одно дело – приказать, приказать можно, а что толку, когда его приказы не выполняются, ц за его спиной все делают по-другому, и дозволяют запрещаемое, – вот так и подрывается отцовский авторитет; остается взяться за ремень и принять радикальные меры, карамба! Вот вам – и воспитание детей, а тем более воспитание единственной дочки, – ей никогда ни в чем отказа не было и нельзя было слово сказать поперек без того, чтобы в семье не разразился скандал, – ну и хлебнули они с ней и еще хлебнут немало… Вот тебе и съездили, а сколько денег по ветру пущено! А ведь сеньор священник предупреждал меня – да я не послушался; счел, что это – его всегдашние предубеждения; а теперь не знаю, что и делать; но спуску я ей не дам; лучше в монастырь запру; надо приструнить ее хорошенько, сразу тогда прекратит свои штучки, жалобы и рыдания; я едва сдержался при въезде, чтобы не отхлестать ее по щекам; душа у меня болела за нее и до сих пор болит, но я не отступлю, и если нет иного средства, кроме суровости, то следует вспомнить о славном прошлом, когда знавали меня как доброго объездчика коней: хватит разводить церемонии… Гнев дона Иносенсио возрастал по мере того, как все сильнее и сильнее одолевала его бессонница; улетучится этот гнев молниеносно, как всегда, когда Микаэла берет его под руку? Микаэла лежала как заживо погребенная. Разве вспомнит о ней Давид Эстрада, если вокруг него столько хорошеньких, нарядных и образованных девушек. Что стала бы она делать, если бы он выполнил свое обещание и приехал в это селение, такое заброшенное, такое печальное, где нет никаких удобств, ни развлечений; хуже, чем монастырь, одно слово – кладбище! И нечего ей ждать его! Нечего даже мечтать о нем, не придется ей наслаждаться беседой с ним, прогуливаясь в парке Чапультепек, по Аламеде, по улице Сан-Франсиско! А тут еще этот Руперто Ледесма, – как узнает, что она вернулась, снова не будет давать ей проходу ни на солнце, ни в тени; и почему он возомнил, что он ей пара? Такой грубый, да еще мнит о себе невесть что! Бедняга, все его надежды лопнут, как мыльные пузыри! А Дщери Марии? Хуана уже сколько времени уговаривает ее вступить в их конгрегацию. Глупые старые девы! Как-то они поведут себя, когда увидят ее одетой по моде, напудренной, с подведенными глазами, в обтягивающем платье и услышат ее рассказы о том, что она видела и слышала, какие совершала прогулки, какие чувства испытывала, да она еще и присочинит, лишь бы поразить и вызвать их зависть! В отместку они добьются, что все станут ее избегать, обходить стороной, словно прокаженную, и никто, ни один человек не посмеет приблизиться к ней. Тем лучше! Так будет лучше и для нее, и для ее родителей – жизнь здесь окажется для них невыносимой, и они решатся наконец покинуть селение. А что, если раззадорить всех самых видных парией и отбить женихов у здешних скромниц? Забава хоть куда, да уж больно они все тупые увальни – эти парни! Па беду, других развлечений здесь нет, к тому же таким способом скорее можно вызвать всеобщую ненависть и всеобщее осуждение, и тогда ее отцу волей-неволей придется спасать ее из этой тюрьмы! В какие-то особенно тяжкие минуты бессонницы она даже хотела встать и бежать куда глаза глядят; хоть бы не наступал рассвет, чтобы не видеть людей и не увериться в том, что она снова здесь, в этом селении. Неужели она и вправду была в Мехико, познакомилась с Давидом Эстрадой, или это всего лишь сон, приснившийся в тюремной камере? То-то посмеется над ней чиновник на почте, когда среди писем «До востребования» будет тщетно разыскивать письмо для Микаэлы! Нет, Давид ее не обманет. Бесчестно держать ее запертой в этой могиле, где увянет ее молодость, как можно отнять у нее мечты, запрещать ей с кем-то видеться, побеседовать, куда-то выйти. Какое разочарование ожидает тех, кто до сих пор считает, что она – все та же наивная девушка, которая боялась, «а что скажут о ней», и покорно подчинялась жалким установлениям здешней жизни. Завтра они увидят ее! Но пусть лучше не занимается заря, пусть никогда не наступит рассвет – как бы ужасны ни были темнота и муки из-за того, что нет отдыха среди сбившихся простынь.

Неумолимо бьет колокол, возвещающий утреннюю зорю. Неумолимо пробуждаются голоса соседей. Неумолимо встают будни над просыпающимся селением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю