Текст книги "Перед грозой"
Автор книги: Агустин Яньес
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
11
В селении много толковали о встрече дона Порфирио Диаса с американским президентом. Лукас Масиас, по обыкновению, снова вмешавшись в беседу, принялся вспоминать о расстрелах в Веракрусе в 1879 году.
– Тог знаменитый генерал Мьер-и-Теран [84]84
Имеется в виду генерал Луис Мьер-и-Теран,губернатор штата Веракрус; по приказу Диаса он командовал расстрелом мирных граждан, вскоре после этого сошел с ума. Его отец – генерал Мануэль Мьер-и-Теран покончил с собой в 1832 г. на месте казни Итурбиде.
[Закрыть], знаменитый тем, что выполнил приказ: «Прикончить их немедля!» – былиз тех, кому повсюду мерещатся мавры, подползающие с резаками, и все в открытую обвиняли его в том, что он всегда преувеличивал; а я думаю, что ему по наследству перешло сумасшествие, поскольку, как вы знаете, он был сыном того, другого генерала, который в припадке безумия покончил жизнь самоубийством на могиле императора Итурбиде [85]85
Агустин де Итурбиде(1773–1824) – реакционный политический деятель, участник движения за независимость, был провозглашен в 1822 г. императором Мексики, отрекся от престола в 1823 г., бежал в Европу, объявлен изменником, вне закона; по возвращении на родину казнен.
[Закрыть]. Однако, если говорить о том, кто являлся губернатором Веракруса, можно сказать, что он, конечно, был настоящий креол, чистой воды, хотя и не разбрасывался словами «христианин», «христианишко» при обращении к людям, а вот дон Порфирио был великим христианином; насколько мне известно, генерал приходился ему кумом, впрочем, может и не так, но во всяком случае они были большими друзьями, друзьями с давних лет; так вот, когда все обрушились на Мьера за расстрелы (а по правде говоря, все в ту пору за спиной обвиняли и самого дона Порфирио, однако никто не решался бросить ему обвинение в лицо), так вот, когда на Мьера все обрушились, дон Порфирио пригласил его на праздник, думаю, это было в Теуакане, и окружил его всяческим вниманием, словно просил всех: «Позаботьтесь о нем, развлеките его», – но поскольку над всеми нами есть верховный судия и он все видит и вершит всеми судьбами, то Мьер спустя какие-то годы рехнулся, и друзья ничего не смогли сделать, чтобы его вылечить. Божественное провидение справедливо, и никто от него не ускользнет.
Политический начальник, как-то однажды навестив сеньора приходского священника, принес ему помор газеты «Эль паис» и процитировал начало редакционной статьи: «Нет никакого сомнения, что рейизм в Мексике стал шагом от якобинства к анархизму».
– И ведь это утверждается в католической газете! А вы до сих пор не решаетесь помочь партии порядка и спасти страну, – что значит спасти религию, – от самой ужасной опасности, коей является анархизм. Вы же знаете, что произошло в Барселоне, а сейчас готов вспыхнуть мятеж из-за расстрелянного анархиста Феррера [86]86
Франсиско Феррер – деятель каталонской культуры, Участник восстания против милитаристской политики правительства Испании, в июле 1909 г. привлекался к суду как анархист, хотя в анархистские организации формально не входил. Расстрелян в октябре 1909 г.
[Закрыть]. Анархизм!
12
Катятся, катятся шарики к своему концу, кому какая выпала судьба, – неторопливо или быстро, нерешительно замедляя ход на каком-нибудь перекрестке или вдруг покатившись без удержу. Совсем как на многоцветных досках игровых павильонов в дни ярмарки, на дорожках, отмеченных гвоздиками.
Накатывается и огромный шар.
Виктория и Габриэль
1
Рано, в четвертом часу, а с апреля по сентябрь даже раньше, Габриэль ежедневно встречает рассвет. С апреля по сентябрь ровно в четыре он должен ударить в колокол, возвещая зорю. А в половине пятого – на протяжении всего года – начинает созывать на первую мессу. Благо для тех, кого покинул сон и кто силится – надеясь или отчаиваясь – увидеть рассвет. Беда для тех, кто не выспался и у кого пет сил подняться, для тех, кто едва-едва уснул, для тех, у кого внезапно, будто ножницами, отрезали долгожданный миг его фантастического сновидения, – и благо и беда в руках звонаря, который просыпается раньше всех и направляет ритм местной жизни, возвещая в этот столь важный час – о рождении очередного дня. Именно с него, Габриэля, начинается день многих мужчин и женщин, он возглавляет их помыслы и тоску,пускает в ход ветряные мельницы повседневья, призывает к исполнению обязанностей, вновь дает ощутить непреходящую усталость. Габриэль, чья рука на заре заставляет скрипеть оконные и дверные петли в жилищах, обреченных на сосуществование без какой-либо надежды на что-то неожиданное, официально прекращает жизнь селения ударами вечерней зари, зимой – в девять вечера, летом – в десять. Габриэль – хозяин радостей, страданий и скорби, он олицетворяет некий общий язык, на котором заставляет говорить свои колокола с акцентом, присущим селению женщин, одетых в вечный траур, иссушенному селению. Габриэль – нунций и маятник.
Никто не знает, этого не знает даже Лукас Масиас, как и когда Габриэль появился в приходе, – в ту пору мальчонка лет пяти, очень смуглый, с нежной кожей, печальными глазами и неулыбчивым лицом; он никогда не играл с другими мальчишками, был дик, нелюдим, смотрел на всех исподлобья. И вечно прятался на колокольне; когда ему исполнилось девять лет, сеньор приходский священник попытался сделать его церковным служкой. Но не только в первый день и в первую неделю, но и за два долгих испытательных месяца мальчик так ничему и не научился, даже носить одеяние служки: он путался в сутане и падал, обжигался кадилом, ему никак не удавалось прямо держать светильник со свечой, он расплескивал святую воду; и его неуклюжесть достигала апогея, когда он, словно на эшафот, поднимался к главному алтарю, – ему казалось, что все взгляды прикованы к нему, ему хотелось спрятаться, скрыться от глаз верующих, и он забывал о своих обязанностях, руки и ноги не подчинялись; он оказывался не на том месте, где ему полагалось быть во время мессы и чтения молитв; он путал, что и когда надо было делать: переменить требник, поднести причастие, снять платок с чаши для причастия, поправить свечи, положить ладан в кадильницу, помочь облачиться священникам; как-то вечером он сломал светильник со свечой, на другой день поскользнулся и разбил фарфоровую чашу, на одной заутрене чуть было не поджег алтарь зажженной свечкой – все это, конечно, влекло за собой выговоры со стороны приходского священника, диаконов и причетника. А кроме того, Габриэля донимали постоянными насмешками и злыми шутками другие служки и мальчики из хора, Габриэль был их жертвой, и жертвой беззащитной; они безжалостно колотили и щипали его, но никто не слышал от него ни единой жалобы, никто не видел его плачущим – он умел прятать слезы; даже Марте он не поверял своих злоключений, но Марта, понимая и жалея его, сумела уговорить дона Дионисио оставить мальчика в покое и использовать его усердие для более простых дел – подмести пол, принести воды, наколоть дров, что-то отнести.
Происхождение Габриэля оставалось тайной и по сей день. Даже Лукас Масиас, при всей его мудрости, не смог проникнуть в эту тайну. Сеньор приходский священник иной раз называл мальчика племянником, но как-то неуверенно и в очень редких случаях. Пе любивший толковать о своих личных делах, дон Дионисио избегал любого разговора, который мог бы пролить свет на то, кто были родители ребенка, хотя именно эта скрытность дона Дионисио и порождала разного рода слухи. Марта и Мария, когда были маленькими, как-то раз стали допытываться у дяди, кем им приходится Габриэль; они не помнили, что тогда ответил им дядя, но, видно, ответил так умно, что разом и удовлетворил их любопытство, и сумел внушить мм почтительную, но с оттенком превосходства нежность к. появившемуся в их доме мальчику; и с годами сеньор приходский священник все старательней, хоть и незаметно, заботился о том, чтобы отдалить племянниц от Габриэля, остерегаясь, однако, пробудить в них какие-либо подозрения.
Между тем селение давно уверено в том, что Мария и Габриэль поженятся – и это уже ни у кого не вызывает любопытства. Никто даже не говорит об этом. Обычное дело. И в то же время ни Габриэль, ни Мария даже не думают об этом, – Габриэль живет в облаках, чувствуя себя дома только у своих колоколов и даже самого себя ищущая звучащей душой из бронзы, а Мария витает где-то очень далеко: там, где развертываются события прочитанных ею романов, в дальних городах – Париже, Вене, Константинополе. Те, кто их уже обручил, – не столько в мыслях, сколько в невысказанном предчувствии, – убеждены, что в один прекрасный день обнаружат их, столь далеких друг от друга, живущими вместе. Марта в какой-то степени разделяет это неосознанное предчувствие. Неосознанное, поскольку она не видит и по сознает сходства Марин и Габриэля в чем-то, что может их связать, хотя, обнаружь она это сходство, оно подтвердило бы неизбежность их соединения: Габриэль столь же порывист и подвержен фантазиям, как и Мария, только его порывы – смутные, неопределенные, не связанные с земным миром, не имеющие цели. Ему хотелось бы путешествовать, но он заранее знает, что искать нечего и ничего не найдет он на этой земле; его мечты, – и но потому, что они неясны или подсознательны, – не слишком глубоки и томительны, они не ищут выхода в действительность. Быть может, он угадывает их в ритме звуков, прежде всего в звоне колоколов; его мечты – в гармонии, песнопениях, звучании, безмолвии, в безмолвии, в котором Габриэль слышит нечто похожее на мелодию вечных колоколов, отлитых не для глиняных ушей в горниле ночи, в звездной россыпи, – отлитых по неведомому и таинственному повелению министерства Престолов и Владений для хрустального слуха; мелодию, регистры которой он хотел бы воспроизвести в колокольном звоне, пробуждающем души, покорном его рукам, – в земной музыке; и это желание-надежда заставляет его чувствовать себя архангелом, властителем стихий: архангел-властитель колокольни, но бескрылый, и потому он не может следовать по румбам мелодии и уловить ее; он обманут сопротивлением, упорным, мятежным сопротивлением бронзы, бронзового глухого звона, не достигающего эмпирей, где звучит иная вечная, изначальная музыка. (Сможет ли и он когда-нибудь освободиться от этой тюрьмы и вознестись к небу?)Но его колокольная тюрьма ему кажется чудесной и чудесным представляется повседневное терпение, с которым он ищет, – подчиняясь инстинкту руки, управляющей колоколами, – звучание языка, вещающего ему из глубин беспредельности… а быть может, откуда-нибудь и ближе – с кладбища, от камней Дома покаяния, от той силы, с которой селение захлопывает свои окна и двери, от креста, из-под камней пересохшей реки, с ночных темных, без единого огонька, улиц, от скованности, парализующей лица здешних обитателей, от черных платьев и шалей женщин, от словно бьющей из-под земли тоски здешней, нынешней жизни.
– А тебе не хотелось бы быть звонарем в Риме или в Севилье? – однажды спросила его Мария.
– Зачем! Разве это не то же самое. Ист, там я не смог бы…
Он хотел сказать: я чужд тем далеким городам и не смог бы заставить говорить их колокола; ведь колокола каждого селения сродни голосу того или иного человека: этот говорит хрипло, а тот звонко; один заикается, другой тараторит; не обязательно ими восхищаться и им подражать, – лучше воспринимать их такими, каковы они есть, отзываясь на малейшие особенности их достоинства и слабости. У Габриэля уже есть опыт: года два назад дон Дионисио, желая укрепить его в призвании, благословил юношу на учение и – если будет возможно – на то, чтобы он остался на церковной службе, а потому послал его в семинарию в Сан-Хуан-де-лос-Лагос. Интерес к колоколам привел юношу на колокольню местной церкви, где он проводил большую часть дня: как-то в субботу впервые, когда ему было дозволено звонить в колокола, чтобы призвать на «Salve», он посеял замешательство во всем приходе («Почему вдруг погребальный звон?»), ибо не сумел заставить колокола звучать иначе, – их звон был полон скорби, как было полно скорби его селение, и рука его повиновалась какой-то тайной воле, которой он не мог противостоять: словно само селение, воплотившись в нем, говорило его собственным голосом. Он так и не смог достичь того, чтобы колокола Сан-Хуана звучали у него так, как звучали они у местного звонаря, и ни разу не преодолел он тоску и сломленность селения, которое жило в его крови, призывало его в каждом воспоминании, не покидало его ни на минуту. Он не мог подражать чужой манере, а когда пытался, его охватывал стыд, будто он распространял ложь. Он никогда не ощущал ритма чужого селения пли города, и никогда чужое не вызывало у него любви; вновь и вновь он возвращался на свою колокольню – с одной стороны кладбище, с другой – Дом покаяния. И колокола Сан-Хуана так и не подчинились ему; голос их восставал против чужака, который силился выразить непостижимые для них чувства. И если уж им были недовольны слушатели, то еще более был недоволен он сам.
Когда Габриэль отрывается ненадолго от созерцания вечно переменчивого неба и вечно неизменного пейзажа и от колоколов, он берется за книги. Он не испытывает особой жажды к чтению, как Мария, но зато он читает более сосредоточенно и неторопливо, и стихи он любит больше, чем романы: он повторяет их вслед за аккордами колоколов; многие из них он помнит и, даже не понимая их полностью, декламирует небу, ночи, селению – под колокольный звон. О его увлечении стихами никто не знает; однажды он декламировал стихи – как всегда просто, не прибегая к жестикуляции, а в это время Марта поднялась на колокольню; Габриэлю, напуганному тем, что кто-то его услышал, хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотила его; кажется, ни разу в жизни он не испытывал подобного стыда и не будет испытывать; к счастью, Марта не слишком оценила эту склонность своего подопечного, который с тех пор принимает псе меры предосторожности, прежде чем отдаться сладостному занятию. Романы для него более трудны, и он не способен читать быстро, но кое-что он прочел. «Смерть Нормы» [87]87
«Смерть Нормы» – роман испанского писателя Педро Антонио де Аларкона (1833–1891).
[Закрыть]заставила его провести без сна многие ночи, и до сих пор он с волнением думает о Дочери Неба; натуралистическая развязка ему не понравилась; он предпочел бы, чтобы ангел но превращался в женщину во плоти и крови и не было бы в конце прозаической свадьбы, – в те дни Габриэлю хотелось, чтобы самый малый колокол звучал как скрипка. Теперь он читает «Отверженных». И никому неизвестно, откуда он берет книги.
И она и он – бойкая Мария и молчаливый Габриэль – не знают, насколько они близки друг другу, и словно живут на противоположных полюсах.
2
После утра страстного четверга – утро пасхального понедельника довершило потрясение Виктории. Она испытала какое-то неизведанное чувство. Глубокий душевный переворот. Как будто бы одно и то же созвучие – триумфальное и погребальное – вознесло ее на небо и схоронило под землей, в чистилище, в преисподней, в вечности. Вечность божественная и трагическая. Кто мог вызвать из убогой бронзы эти неслыханные голоса? Каждый удар, даже самый слабый и привычный, обладал пронизывающими вибрациями, которые все глубже и глубже проникали в душу женщины, приводя ее в смятение. Не здесь ли тайна ее страсти к этому убогому селению? Наслаждение и пытка. Неиспытанные. Глубочайшие. Наслаждение от пытки, пытка наслаждением, неотделимые друг от друга, не оставляющие выхода.
Было утро – то утро – пасхального понедельника. И словно обрушилась вся ее предшествующая жизнь – жизнь светской дамы. Разбилась ее надменность. Душа ее раскрылась. В ней забили источники нежности. Она ощущала все печали не только своей собственной жизни, но и жизни своих предков, вплоть до самых отдаленных; в ее трепете отозвалась их боль. Бесконечные, неведомые страдания отзывались в ней, погребенные под слоями веков; в тоске вновь рождалась радость, и в ее сердце – таком нежном – будто жили тысячи женщин, тысячи мужчин, чья кровь вновь пульсировала в венах, преодолев века и смерть. И ужаснее всего было то, что эта пульсирующая чужая кровь приводила ее в состояние экстаза… Сквозь смерть. Невообразимое, несказанное наслаждение. Сквозь смерть. Невообразимое ни в мечтах, ни в других радостях духа и плоти: путешествиях, балах, встречах и любовных связях; нет, нельзя было даже представить себе подобного наслаждения. И боль. Боль, способная в одно мгновение убить и воздвигнуть на земле нерушимую крепость. Боль пустоты. Сквозь смерть. Как будто с каждым ударом этих мелодичных погребальных колоколов ты начинаешь падать, падать, бесконечно падать в скорбную пустоту. Сквозь смерть. Торжественно бьют колокола. Звучат, как орган, – сквозь смерть, пробужденные ветром пустоты, ветром, насыщенным вечностью. Орган, на котором играет сама смерть. Неслыханный доселе голос звучал тем утром в бесконечном перезвоне колоколов в сельской церкви, на которых играла Смерть, явившаяся из вечности. Вечные колокола. Вечно падать ей – сокрушенной мрачной музыкой бронзы. Сквозь смерть. Кто же этот служитель, этот художник-служитель, который вчера, еще только вчера и позавчера пел гимн воскрешения, а сейчас он – служитель смерти, смертью уничтожал радость мира? Должно быть, он обладает неземной силой и руками и сердцем архангела. Архангел, несущий гибель. Ужасная сила. Архангел, изгоняющий из рая. Архангел, уничтожавший первенцев в Египте. Архангел Апокалипсиса. Один из четырех архангелов-всадников, которым надлежит очистить мир перед концом его. (Это пасхальное утро, когда колокола не переставая звонят по покойнику, словно утро Страшного суда.) Виктория, знающая жизнь и не подвластная чувствам, внезапным пли возникающим постепенно. Опа, посещавшая столицы и места, овеянные мифами и легендами, испытавшая немало крутых виражей судьбы, не устояла перед всесокрушающей силой колокольного звона, – вчера славословившим в литургии жизнь, а сегодня уничтожающим ее во имя смерти. В колоколах сельской церкви звучал чей-то неведомый, завораживающий голос, сулящий неизведанное счастье. Никто, кроме архангела смерти, не может заставить так пульсировать бронзу, перевоплощая звук в музыку, возвышая преходящее до вечности, селение – до вселенной, сменяя ужас наслаждением и очищением.
Кто – архангел или человек – способен превратить печальные колокола в инструмент неслыханной музыки? Виктории, умиленной, он рисовался худым до прозрачности отшельником; руки могильщика, руки женщины, руки хрустальные; он – без глаз и без ног; скрещенные руки на груди, на месте креста – язык пламени; руки чахоточного, куда-то летящие, голова – в легчайшем нимбе озонирующего ветерка и руки, связанные фосфоресцирующей лептой, – крылья в непрестанном движении. Как хотелось бы познакомиться с ним! Прежде она искала знакомств с великими пианистами, знаменитыми актерами, прославленными людьми. Так теперь ей хотелось познакомиться с ним! Хотя, как никогда раньше, она не искала того, с кем хотела бы связать свою судьбу.
А если это сама смерть?
Хотелось бы узнать!
3
Сама смерть – как она тосклива! Как тосклива эта смерть, притаившаяся в скелете дней, в каждой минуте, в докучливых секундах, – тосклива так же, как, говорят, бывает и любовь. Так же тоскливо делается, когда неизвестна болезнь, уложившая в постель больного, когда меняются приговоры врачей, а болезнь усиливается, рушатся надежды и больной не знает, чем он болен, – и он и его близкие, обезумев от тоски, ждут в отчаянии неизвестно чего. Говорят, любовь подобна смерти. Любовь или смерть участила пульс Габриэля? Любовь или смерть возбудила лихорадку? Любовь или смерть заставляет увянуть душу? Говорят, что любовь – разновидность смерти. Как странно звучит лихорадочный перезвон колоколов, захлебываясь в тревоге, сбиваясь с ритма, а затем изнемогая в смертельной истоме! Колокола аллилуйи, скорбящие о душах, пребывающих в чистилище. Колокола, ослабевшие, когда им нужно было трезвонить во всю силу.
– Габриэль играет в колокола, – говорят люди, укрывшись в спальнях, в патио.
По так продолжается много дней. Не может же он звонить ради развлечения. И люди спрашивают друг друга, встретившись на улице:
– Что такое с Габриэлем?
Беспорядочный звон колоколов становится нестерпимым.
– Габриэль, – говорят люди на площади, – смеется над нашим селением.
Однажды вечером, созывая на собрание Дщерей Марии, колокола зазвучали по-особенному – бойко, как барабанная дробь. Тут уж все возмутились:
– Габриэль смеется над нашими традициями.
На другой день, когда колокола звали к вечерней мессе, они вдруг зазвучали предрождественским праздничным перезвоном.
– Габриэль смеется над нашими мертвыми.
Маленькие и средние колокола то захлебывались в неистовстве, с которым он бил в них, то звучали вяло, безнадежно и неотчетливо, как тикают часы, у которых кончается завод.
– Что такое? Габриэль тоже свихнулся?
Прошло восемь, двенадцать тревожных дней.
– Это неслыханно!
Разладился ритм колоколов, и разладилась жизнь селения. Мысли и действия беспокойны. Все объяты тревогой.
– Что же это делается!
Никто не мог работать, а тем более – молиться. Никто не мог оставаться в одиночестве, всем было тяжело от обособленности, разъединенности друг с другом. Острое ощущалась печаль, сдерживались желания, словно прерывалось собственное дыхание, приостанавливалось биение собственного сердца.
– Так не может продолжаться.
Прошло двенадцать тревожных дней. Сеньор приходский священник покорился всеобщему призыву, родившемуся в запертых жилищах и мыслях, был вынужден признать очевидное и заменил Габриэля.
Как грубо, как глухо гудели колокола в равнодушных руках! Но с этим согласилось большинство, затаившее злобу, не забывшее обиды. А меньшинство негодовало: они предпочли бы слышать клич неистовства, ритмы жизни, а но мертвые, механические колокольные удары. Меньшинство их отвергало. Это было невыносимо для хрустальных ушей. Это оказалось невыносимым для Викторин, настолько невыносимым, что она покинула селение значительно ранее, чем предполагала. И никто не узнал причину ее внезапного исчезновения; кое-кто злословил, что, мол, не случайно в день отъезда сеньоры Габриэль захватил колокольню и так надрывно бил в колокола, что у многих на глаза навернулись слезы, будто какое-то бедствие обрушилось на селение, будто нагрянул день Страшного суда, ибо лишь в тот день застонут, сумасбродно затрезвонят и расколются все бронзовые колокола на земле.