Текст книги "Перед грозой"
Автор книги: Агустин Яньес
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
«Иудеи» спускают статую с алтаря, связывают ей руки. Люди плачут, снова заиграли свирели, образуется процессия с божественным узником…
– Да, да, по улицам, как всегда! – кричат люди. И под плач и молитвы сворачивают с площади, выходят на Правую улицу, проходят мимо часовни, возвращаются в церковь, и божественный узник становится в нишу крестильни.
Однако прихожане не расходятся по домам, они с тревогой ждут появления настоящих, живых недругов веры и опасаются за судьбу падре Рейеса и тех, кто с ним ушел.
Тихо переговариваясь, припоминают страшные истории насилия и расправ:
– Кто знает, сколько уж лет назад появился здесь Риэстра, налоговый ревизор, и потребовал у хозяйки постоялого двора говядины и свинины в страстные четверг и пятницу. Все бы для него сделали, но никто не стал выполнять его прихоть и убивать скотину. С пистолетом в руке он заставил хозяйку приготовить ему копченое мясо и колбасу. Тут уж весь народ поднялся, и, если бы не сеньор священник, не унести бы этому Риэстре ноги. Чтобы дать выход гневу, сельчане сделали чучело ревизора и сожгли его. А он полез в бутылку, накляузничал, что-де народ готовится восстать, ну и прислали сюда войска, многих арестовали, одних увезли в Гуадалахару, а других даже в Мехико, где пришлось им раскошелиться, чтобы не забрали их в армию и разрешили вернуться домой, А могли еще послать их в Сан-Хуан-де-Улуа [55]55
Сан-Хуан-де-Улуа – крепость на острове близ Веракруса, во время правления Диаса служила тюрьмой для выступавших против диктатуры.
[Закрыть]. После всего этого покойный Грегорио Йепес умом тронулся…
– В тот год, когда холера случилась, луна точь-в-точь такая же была…
– А то скажут: идите, вы свободны, а те поверят, что их освободили, и пойдут, сразу – пум, пум! – нм в спины и всех расстреляют. Это называется убить «при попытке к бегству».
– Вот так и было с Гарсиа де ла Кадена [56]56
Тринидад Гарсиа де ла Кадена (1832–1885) – мексиканский генерал; будучи губернатором штата Сакатекас, возглавлял заговор против Порфирио Диаса.
[Закрыть], когда схватили его как изменника… А Рамон Корона [57]57
Рамон Корона (1837–1889) – губернатор штата Халиско.
[Закрыть], которого приказал убить дои Порфирио, спешивший с ним рассчитаться… А тех, кого расстреляли в Веракрусе по знаменитому приказу «прикончить их немедля» [58]58
По этому приказу президента Порфирио Диаса были расстреляны без следствия и суда участники манифестации жителей Веракруса 25 июня 1879 г.
[Закрыть]. Нет, скажу вам, это все-таки ужасно…
– Хватали всех подряд… Даже священников не милуют эти либералы. Сколько уже расстреляли – прямо в облачении!
– Совсем как во времена Рохаса и его сброда. Мне рассказывал отец, что когда те проезжали через какое-нибудь селение, то их любимым развлечением было такое – подбрасывать детишек в воздух и подставлять под них пики…
В этот тревожный вечер Мария – племянница сеньора священника – быть может, не единственная, была бы в глубине души рада узнать о вторжении сюда неизвестных людей и не без удовольствия рисовала себе такую картину.
Но мало-помалу сон одолевает жителей селения. И лишь очередные «апостолы», которые должны провести у святыни всю ночь, дон Дионисио, сестра падре Рейеса и сопровождающие их женщины, сопротивляются усталости и настойчиво вымаливают чудо.
5
Страстная пятница. Проснувшись, Луис Гонсага пять раз опускается на колени – в память о пяти ранах Христовых. Так, стоя на коленях, он и услыхал из уст матери о «чуде», потрясшем все селение:
– Возблагодарим господа, сыночек. Ты еще не знаешь? Да, конечно, откуда тебе знать. Так вот: падре Абундио и те, кто с ним был, возвратились целыми и невредимыми. Правительство отступило. Это было явное чудо; представь себе: никто не знает, почему и как, но речка близ Окотильос разлилась вдруг, как во время половодья, и задержала солдат, а те из них, кого по приказу их начальника заставили силой, попытались перейти речку (и несчастный стряпчий вместе с ними), но их понесло течением, и они утонули. А другие испугались и возвратились в Теокальтиче. Односельчане, бывшие там, да и сам падре Рейес, видели речку разлившейся и не могут найти тому объяснения. А тамошние жители рассказали им про солдат, как те хотели перейти речку, а йотом быстро повернули обратно. И ты думаешь, что перед таким явным чудом они снова посмеют испытывать волю божью?
– Может, и посмеют.
– Ай, сыночек. А я об одном прошу нашего господа, чтобы поскорее прошли праздники.
– Чтобы нам можно было поразвлечься в свое удовольствие?
– Ну, какой ты, право, Луис! Нет, чтобы никто не помешал нашим богослужениям.
– Маскарад для индейцев. Не могу понять я, почему наш столь ревностный священник не покончит с этим.
– Предоставь это ему… теперь о другом: она была замужем за сеньором Мартинесом. Не буду и говорить тебе…
– И ничего не говори, мамочка. Не обманывай меня.
– Но ведь это ты затеял тогда разговор… Смотри, какой ты! Помяни мое слово: то, что ты сам и так и этак читаешь священную Библию, словно ты протестант какой-нибудь, ни к чему хорошему не приведет.
– Ну вот, ты опять за свое…
– Нет, нет, переменим тему. А кто, по-твоему, сотворил чудо?
– Пс-с… В горах полил дождь, а тут кто-то пустил слух, что явились федеральные войска.
– У тебя мания ничему не верить, настоящий еретик. Ведь солдат видели, когда они явились, и люди из Окотильос даже слышали от них, что они хотели арестовать сеньора священника.
– Вот это да! Было бы неплохо!
– Замолчи ты, ради бога, тебя может услышать Виктория. Что она скажет? Она уже встала, я слышу ее шаги. И, кстати, ты не особенно-то внимателен к пей. Вчера не хотел проводить ее в церковь. По крайней мере, хоть пойди с ней и покажи праздничную процессию, – ведь она из-за этого сюда приехала. Рубалькавы предложили, чтобы мы поднялись на их крышу, оттуда хорошо слышна проповедь, а ночью – проповедь о положении во гроб.
– Напрасно ты настаиваешь. Я уже сказал, что ничто не заставит меня присутствовать на этом маскараде для индейцев. Ясно! Сюда приезжают поглазеть на нас, как на марионеток. Стыдно нашему селению выставлять напоказ столь примитивные обычаи…
– Но мне Виктория говорила, что в Германии…
– Германия не Германия! Я сказал: не пойду и не пойду. Отправлюсь бродить по полям, как всегда в страстную пятницу. А сейчас и на богослужение не пойду.
– Смотри, бог тебя накажет.
Вся тяжесть гнева, вызванного вчерашней обидой, уже отходила от легкомысленной, переменчивой души Луиса. Отступником он не станет, но постарается больше не встречаться с сеньором священником и добьется, чтобы того убрали из селения. До сих пор еще громыхают отзвуки громовых раскатов его неукротимого нрава, – ведь он единственный сын, любимый и балованный, которому никогда и никто, даже родители, не могли перечить, а если и пробовали сказать слово против, то со стороны это выглядело так, как если бы слуги возражали своему хозяину.
Ему и самому хотелось пойти на мессу, но он не желает терпеть обиды от священника и удовлетворится тем, что будет дома читать «Flectamus genua» [59]59
«Преклоните колени» (лат.).
[Закрыть]. Эту мессу он так хотел бы отслужить, – быть может, из-за ее необыкновенной красоты, – когда помышлял о том, что будет священником. Levate [60]60
Поднимитесь (лат.).
[Закрыть]. И до сИх пор втайне он но отрекается от своего желания. Желтые свечи потушены, алтарь пуст. Flectamus genua. Священник с диаконами распростерты на земле. Levate. В гробовом молчании – тихое пение, безымянное, безответное. Flectamus genua Levate. И диалог диаконов и хора: «Passio Domini Nostri Iesu Christi secundum Ioaunem». Имитируя голоса, Луис поет:
– Quem quaeritis?
– Responderunt ei.
– Iesum Nazarenum…
– Ecce Rex vester. – Illi autem clamabanti Toile, toile, crucifige eum…
– Erat autem scriptum: Iesus Nazarenus, Rex Iudaeorum…
– Quod scripsi, scripsi…
– Et inclinato capite tradidit spiritum [61]61
Страсти господа нашего Иисуса Христа по Иоанну. «Кого ищете? – Ему отвечали: Иисуса Назареянина. – Се царь ваш. Но они закричали: возьми, возьми, распни его! – Написано было: Иисус Назареянин, царь Иудейский…
– Что я написал, то написал.
– И, преклонив главу, предал дух (лат.).
[Закрыть]. (Здесь селение и весь мир из рода в род падают на колонн и замирают в безмолвии.)
Когда торжественным тоном – «Flectamus genua» – Луис громко читал «Levate» – молитвы: «Pro Ecclesia, pro beatissimo Papa nostro, pro omnibus Episcopis, Presbyteris, Diaconibus, Subdiaconibus, Acolytis, Exor-cislis, Lectoribus, Ostiariis, Confessoribus, Virginibus, Viduis»… [62]62
«За церковь, за блаженнейшего папу нашего, за всех епископов, пресвитеров, диаконов, иподиаконов, церковнослужителей, заклинателей бесов, чтецов, ризничих, исповедников, целомудренных дев и вдов» (лат.).
[Закрыть] – то вдруг услышал несколько иронический смех Виктории, их гостьи:
– Луисито, может быть, ты все-таки проводишь меня?
В глазах юноши сверкнуло бешенство. Однако он сдержался. Даже не повернул головы.
– А ты и вправду похож на падре.
Оп продолжал петь слова псалма.
– Когда тебя посвятят в сан, мне будет приятно исповедаться у тебя, такого серьезного.
Гневный взгляд он бросил на дерзкую даму, вторгнувшуюся в его раздумья.
– У тебя нрав в точности как у твоего приходского священника, мальчик.
Тогда, выйдя из себя, он захлопнул требник. Хотел разразиться потоком резких слов. Но дамы уже не было перед ним. Он почувствовал себя смешным, высокомерным, грубым, застенчивым, невоспитанным и трусом в одно и то же время. Отыскал книгу «Имена Христа» [63]63
«Имена Христа» – произведение испанского писателя XVI в. Луиса до Леона (1527–1591), в котором дается мистическое истолкование имен Христа в Библии.
[Закрыть]и глухими улочками вышел в поле.
Flectamus genua. Пустынны дороги, пустынны тропинки и дали. Душа Луиса снова преисполнилась торжественностью дня, и, посмотрев на огромный крест древней миссии, господствующий над селением, он, решив вознаградить свою тоску по неотслуженной мессе, запел:
– Ессе lignum Crucis, in quo salus mundi pependit, – и, упав на колени, продолжал: – Venite, adoremus [64]64
Се древо креста, на нем же висел спаситель мира.
Приидите, поклонимся! (лат.)
[Закрыть].
Поднимаясь на гору, он повторял:
– Ессе lignum Crucis…
И, наконец, простершись на земле, касаясь ее лицом, повторял:
– Venite, adoremus.
А в памяти всплывали строки, звучавшие упреком: «Народ мой, что Я сделал тебе или в чем провинился Я перед тобой? Отвечай мне. Я освободил тебя из земли Египетской, ты же приготовил крест Спасителю своему! – Agios о Theos. Sanctus Deus. Agios ischuros. Sanctus fortis. Agios athanatos, eleison imas. Sanctus immortalis, miserere nobis [65]65
Святый боже, святый крепкий,
святый бессмертный, помилуй нас (лат.).
[Закрыть]. – Что же еще Я мог сделать для тебя и не сделал? Я также пасадил тебя, как прекрасный – Мой виноградник, а ты воздал Мне горечь великую: жажду Мою ты утолял уксусом, и копьем пронзил ты ребра Спасителю своему…»
Пейзаж – землистый, выжженный, без деревьев – так созвучен ему сегодня.
– «Я ради тебя бичевал Египет с его первородными, а ты выдал меня, чтобы меня бичевали. Popule meus…» [66]66
Народ мой (лат.).
[Закрыть]
Пейзаж страстной пятницы. Без тенистого убежища, без родника, без зелени.
– «Я перед тобой открыл море, а ты открыл копьем мой бок. Popule meus…»
Земля охряная, бурая. Пересохший океан. Солнце ослепляюще сверкает, словно отражаясь в бронзе.
– «Я шествовал перед тобой в тучах пыли, а ты при вел меня к преторианцу Пилату. Popule meus…»
Пейзаж размежеван линиями – на отдалении тончайшими – борозд и изгородей, проведенных асимметрично. Так сильно отражается от земли солнце, что бурые тона становятся полупрозрачными, а густая охра приобретает кровавый оттенок.
– «Я поддерживал тебя манной небесной в пустыне, а ты ранил меня пощечинами и ударами бича. Popule meus…»
Селение из камня. Колокола безмолвны – будто мертвые.
– «Я дал тебе испить освежающей воды из родника в скале, а ты мне подал желчь и уксус. Popule meus…»
Селение чванится своим сходством с Иерусалимом, которое подметил один миссионер, побывавший в святых местах. Такой же пустынный пейзаж. И унылый. Селение крестов.
– «Я ради тебя ранил царей ханаанских, а ты ранил тростником мою голову… Я дал тебе королевскую корону, а ты возложил на мою голову терновый венец…
Я привел тебя к великому могуществу, а ты привел меня на место казни, на крест… Popule meus, quid feci tibi? aut in quo contristavi te? responde mihi».
Вот он – крест миссии. Venite, adoremus.
Отсюда панорама селения также напоминает крест, распростертый на земле: улицы, патио, загоны, плоские крыши. Бутон, распускающийся перед нагорным крестом, господствующим над селением. По улицам идут одна, другая и еще женщины в строгих траурных платьях – по дороге в церковь. Flectamus genua.
На паперти – толпа: белые пятна поденщицких рубах тонут в черни женских одеяний, в трауре щеголей.
Какая женщина осмелится сегодня выйти с непокрытой головой? Даже в мыслях не осмелится. А мужчина, у которого есть черный костюм, для какого иного дня он станет беречь его? Строжайший траур – с утренней зари до глубокой ночи. Levate.
Возле креста – Луис Гонсага. Flectamus genua. Отсюда все селение как на ладони. Levate. Аркады пустынных галерей окаймляют пустынную площадь с каменными пересохшими водоемами, сверкающими на солнце. Вывески лавок с наглухо закрытыми дверями и окнами. Безлюдны патио. Flectamus genua. Весь народ в церкви, если не считать торговок съестным, прибывших отовсюду, чтобы что-то продать приезжим, которых они поджидают близ рынка, застыв на временно отведенных им местах – у своих горшков, чистых тарелок, стаканов, чашек и скатертей. Levate. Подальше, в загонах, заперты коровы и ягнята, быки и свиньи; в курятниках – замолкшие петухи, медлительные куры с цыплятами. Единственная нотка движения и прелести – голуби, перелетающие с одной крыши на другую, да еще черные густые стайки ласточек, выписывающие круги в какой-то детской игре – столь чуждой всей значительности дня. Flectamus genua. Панорама приковывает взгляд, пробуждая что-то в памяти Луиса: его глаза отмечают те или иные места, и ему чудятся то белые, то черные крылья, словно кружат голуби и ласточки, бабочки и летучие мыши. Levate.
– Селение мое, горькое и глухое. Неблагодарное. Непонятливое. Люблю тебя и презираю. Хочу для тебя славы, а ты меня упшкаешь. Борюсь за твой блеск, а ты на меня нападаешь. Не жалею сил, чтобы возвеличить тебя, а ты смеешься надо мной. Все готов отдать ради твоего процветания, а ты издеваешься над моими порывами. Мое самопожертвование – мишень для твоего зубоскальства. Мое самобичевание заставляет тебя хохотать. Ты подвергаешь осмеянию все, что бы я ни делал, и все, что я предпринимаю, становится предметом глумления. Пе зря тебя сравнивают с Иерусалимом. Наступит день, когда твоя черствость превратится в изумление, твоя бессердечность – в нежность. Это будет тогда, когда услышишь мое имя, провозглашаемое трубами славы. Тогда ты почувствуешь раскаяние, ты устыдишься бесчестья, на которое обрекло меня, и захочешь привлечь меня в твое лоно, сейчас столь жесткое, – селение мое, непроглядное, скрытое.
На небе ни облачка. Нет даже легчайшего дуновенья ветерка, которое принесло бы прохладу. Знойное предпасхальное утро.
– Тогда попытаешься воскресить в памяти мой образ и с трепетом будешь припоминать мои жесты, поступки, пристрастия. Все твои обитатели будут утверждать, что присутствовали при моем рождении, баюкали меня на руках, учили первым словам, открывали первые приметы моего гения. Станут известными все любимые мною уголки, все места, связанные с моей историей и легендой. Ты будешь допытываться, каков я был у людей, которые меня знали, и ты поразишься, что ранее не осознало моего присутствия, не прочло моего будущего, не вняло моему голосу.
Солнце все выше и шире разливает свое сияние. Вдали рассеялись даже самые нежные облачка. Время идет неумолимо, бесстрастно.
– Отсюда я читаю твою историю и твои тайны. Меня трогает твоя нищета и твое ничтожество. С высоты – свободный от тебя – я вижу тебя кукольным балаганом, в котором я по своей прихоти двигаю марионетками, вначале беря их из той коробки, где покоятся персонажи из сказки; праведники там перемешаны с грешниками – давностью и слепой случайностью захоронения. Что сделали с могилой Бенито Саморы, наводившего ужас на всю округу в шестидесятых годах, героя-либерала, захваченного в плен и расстрелянного тут же, за церковью, в то самое утро, когда он отважно ринулся отвоевывать ото селение? Его зарыли вместе со многими его жертвами, кажется, рядом с моим дедом, которого он убил и труп которого заставил волочить под музыку и шипенье ракет-шутих за то, что тот собрал ему в течение двух часов лишь четыре из пяти тысяч, затребованных в виде принудительного побора. Мой дед, которому так нравилась музыка и который создал здесь, в селении, оркестр! И вот его, убитого, волочили до кладбища, где закопали без гроба. Пусть они все воскреснут и выйдут из могил такими, какими они были при жизни… Отделятся ли снова мужчины от женщин, ныне объединенные стенами кладбища? Вон появился мой прапрадед, конкистадор, донжуан, известный на всю округу, верхом на одном из своих знаменитых коней, – навидались эти кони злодейств, что творил с женщинами их хозяин, сейчас он направляется к дому в поисках Виктории – и напрасно старается его удержать мой дядя пресвитер, напрасно вслед ему что-то кричит моя ревнивая прапрабабка, напрасно пытаются обуздать свирепый прав конкистадора его потомки… Но селение изменилось. Где тот рояль, за которым моя мать проплакала весь медовый месяц, потеряла волшебство своего голоса, который когда-то волновал всю Гуадалахару? А теперь моя мать, словно чужестранка, бредет но пустынным улицам; я вижу, как она пересекает площадь и направляется в церковь; она еще красивая восемнадцатилетняя девушка. Ах! Во что превратили ее эти женщины, одетые в траур, жизнь в этой ссылке… На той галерее, под первой аркой, перед лавкой дона Рефухио, пал мертвым дон Сиприано Вальдес от руки падре Сото, – какая незабываемая драма! – в ту страстную субботу; и кто мог осмелиться задержать убийцу, если на нем сутана, а в руке пистолет? И его так и не нашли! Селение мое, полное печали и преступлений. Под этой крышей я родился, под другой – родиться мой отец; там умерла моя бабка, и по той улице мы провожали ее в последний путь – и это было мое самое раннее воспоминание. Неподалеку от этой изгороди со мной простилась моя мать, вся в слезах, в то утро, когда я уезжал в семинарию. А сегодня все пустынно. Нет играющих детей, нет мужчин, созерцающих бег реки. Там – запертый сегодня Дом покаяния, унылый, соперничающий своим одиночеством с кладбищем – напротив. Селение мое из камня и пересохшего дерева. Виктория… почему ты меня преследуешь? Почему ты вошла, когда я молился за девственниц, за вдов, – да, за вдов? Селение мое, я одолею твое упорство, я одержу победу над упрямством твоего приходского священника и над твоей слепотой. Я родился для того, чтобы спасти тебя, и твои глумления лишь воодушевляют меня. Виктория – у тебя глаза искусительницы, а ты вдова, но сейчас я так высоко, что недоступен чарам твоей красоты, и сюда я приду в то утро, когда ты будешь уезжать, – дай бог, поскорее, дай бог; и хорошо бы тебе увезти с собой Микаэлу, Марию, Мерседес, Марту, Гертрудпс, Исабель. Но почему я неотступно думаю о всех вас сегодня?
Внизу на паперти снуют черные и белые пятна. Скоpo начнется крестный ход. И вознесутся разновысокие голоса хора:
Словно в припадке, в неудержимом драматическом порыве, которым он столь подвержен, взволнованный торжественным гимном, Луис Гонсага поднимается по ступеням к распятью и, преклонив колени, обнимает столб и кричит:
– Избавь меня от греховных помыслов моих!
Хор:
Qua vita mortem perlulit,
El morte vitam protulit…
Луис:
– Избавь от западни, подстерегающей меня!
Хор:
Beata, cujus brachiis.
Pretium pependit saeculi…
Луис:
– Избавь меня от всяческого зла – настоящего, прошлого и грядущего!
Хор:
Ut nos lavaret sordibus,
Manavit unda et sanguine…
Луис:
– Избавь меня от греха нынешнего!
Хор и Луис:
О Crux, ave, spes unica,
Hoc Passionis tempore
Piis adauge gratiam,
Reisque dele crimina…
В пылу экзальтации Луис готов спуститься в селение и публично покаяться, отречься от всех своих помыслов перед приходским священником, целовать ему ноги, а затем удалиться в какой-нибудь монастырь и жить там, оставаясь мирянином. Обуреваемый живейшим желанием уединенной жизни, он вспоминает другой гимн, которому научился в семинарии, и громко поет его:
Crux fidelis, inler omnes
Arbor una nobilis:
Nulla silva talem profert,
Fronde, flore, germine.
Dulce lignum, dulces clavos,
Dulce pondus sustinet.
Внезапно ему приходит в голову: «А вдруг кто-нибудь снизу видит мои метания и сочтет, что все это я разыгрываю, чтобы убедить всех в своей набожности, а на самом деле я просто самонадеянный бахвал?»
Он вскочил и побежал – в противоположную сторону от селения. Время от времени – Flectamus genua – он оборачивался к кресту, бросался на землю и кричал:
– Хвалим тебя, Христос, и благословляем, ибо святым крестом твоим ты искупил вину мира и мою, грешника… аминь! Levate.
Шепча слова молитвы и возносясь душой к небесам, он бежал и бежал… Flectamus genua. И наконец, остановившись у скал, под знойными лучами солнца, он раскрыл «Имена Христа» и начал читать место, где говорилось о Нагорной проповеди. Levate. Текст опьянял его, и в памяти его всплыли слова падре Рейеса: «Луис, ты – католик в духе Шатобриана, в религии тебе нравится все внешнее, что доставляет удовольствие чувствам. Бьюсь об заклад, ты хотел быть священнослужителем, чтобы иметь возможность блистать облачением, чтобы тебе целовали руку и так далее. А суть тебя но привлекает». Нет, нет, Абундио не прав. Если в духовных книгах он ищет также и литературные достоинства, то он одним камнем убивает двух птиц. Впрочем, здесь эта поговорка неуместна. Бывает, конечно, что его религиозные чувства следуют за литературным увлечением.
– Но что мне всерьез не по душе, так именно внешнее великолепие обрядов – я и бежал сюда, чтобы но участвовать в этом маскараде, на который съезжается столько зевак издалека, да и никто из селения его но пропускает. Мне претит этот обычай индейцев-язычников. «Как можно разрешать такие обычаи», – сказал я падре Мартинесу и рассказал ему, как в прошлогоднюю страстную пятницу, во время процессии с изображениями Христа, сделанными на разных ранчо, одни приезжие, из Сапотильо, у которых было с собой небольшое распятие, столкнулись с другими, из Харрильи, у которых всегда во главе процессии гигантская статуя Христа; и вот старший из Харрильи закричал приехавшим из Сапотильо: «Убирайтесь отсюда со своим недоноском!» А те отвечали: «Сами убирайтесь, наш-то чудес больше творит, чем ваш крокодилище!» – и чуть было не пустили в ход кулаки. Всякий сброд, прибывший отовсюду в этот час, шляется или гарцует на конях, переодевшись в палачей, фарисеев, римских солдат; вон вышагивают Пилаты; а какой-нибудь выпивоха из Маналиско, Уэнтитана или Лас-Уэртас изображает из себя Симона из Кирены, центуриона или Варраву, святых мужей… уф!.. – а народ заходится от восторга. И в этом осквернении религиозных чувств хуже всего то, что наш господь и святая дева участвуют в таком представлении. А люди даже и проповедей не слушают, толпясь на площади. И эти страсти господни, разыгрываемые на каждом шагу невеждами… А Викторию, которая кичится своим утонченным воспитанием, все это развлекает… Нет! Даже думать об этом не хочу. Пусть развлекаются в такой священный день. Прими, господи, за них Flectamus genua, – мое грешное покаяние.
Он пополз на коленях по камням, то и дело прикасаясь губами к земле.
– Пусть душа моя сподобится узреть то место, где нашему возлюбленному Иисусу… на его измученные плечи возложили бремя креста…
Около кающегося быстро проползла гадюка, и Луис едва не пристукнул ее, но тут в его памяти возникли все мрачные суеверия страстной недели, особенно страстной пятницы: что случится с тем, кто нынче убьет змею, кто нынче купается в реке, кто нынче пожует траву, именуемую травой искариота. Вон там холм Копей, где были найдены языческие идолы, и говорят, что утром в страстной четверг и ночью в страстную пятницу здесь слышится звон серебряного колокола. Все это сказки, слышанные дома с двухлетнего возраста; с тех пор и застряли они в памяти – волнуя воображение своими чудесами: о том, как однажды кто-то из прихожан во время крестного хода отвлекся, увидев ласточек, и был превращен в скалу, и о том, как много-много лет назад пришел в селение Вечный Жид и было затмение солнца и о родившихся в этот день детях-уродах.
– Должно быть, и сейчас распространяются из уст в уста тысячи подобных нелепостей в селении. Стыдно, что до сих пор выдумывают такое! Но… почему я все-таки не убил гадюку? Она уползла, пока я раздумывал над всеми этими глупостями.
Он хотел было снова раскрыть «Имена Христа», однако, убоявшись, что книга увлечет его красотой слога, предпочел предаться собственным размышлениям – Flectamus genua – о пути на Голгофу под таким же солнцем, в такой же знойный час, как сегодня, только ровно тысячу восемьсот семьдесят шесть лет назад.
Сия хронологическая точность заставила демона иронии приблизиться к нему и протянуть мохнатые лапы колебания и сомнения.
– Credo! Credo! Credo! [68]68
Верую! Верую! Верую! (лат.)
[Закрыть] – закричал бывший семинарист, почувствовав свою слабость и готовность поддаться искушению. – Et ne nos inducas in tentationem [69]69
…И не вводи нас в искушение… (лат.)
[Закрыть], – взмолился он. – Dignare die isto sine peccato nos custodire, – добавил, слабея все более и более, обращая взор свой к уже далекому кресту мессии. – Не хочу я сегодня погружаться в глубины сомнения. Credo. Credo, «Страдал он при Понтии Пилате, был распят, умер и погребен».
Солнце поднималось к зениту. Дали в мареве плясали, как пламя пожарищ. Небо и земля, без малейшей тени, были безжалостны. Яркое сияние падало с выси, яркое сияние исходило из недр мира, яркое сияние разливалось повсюду в торжественном молчании.
– В этот час, да, в этот час они должны были достичь Голгофы, да, в этот час должны были сорвать о него одежды, да, в этот час, под этим солнцем, ему дали выпить вина с желчью, да, в этот час должен был прозвучать, прогремев в мрачной тишине, первый удар молотком, да, но руке, да, божьей. Flectamus genua, «Да благословен будь навечно великий господь и ого пресвятая мать, испытавшая столь великую скорбь», Levate.
Flectamus genua. В этот час должны водрузить крест. В двенадцать дня. Flectamus genua. С этого часа и до трех – до ужасного часа, когда следовало бы погибнуть миру, посягнувшему на богоубийство, – я буду стоять на коленях, распростерши руки, как живой крест, не шевельнувшись. FJectamus genua. Вот так нужно было бы поступить и сеньору священнику, вместо того чтобы участвовать в кощунственной буффонаде. Ах, пет! Даже думать об этом – тяжелейший грех тщеславия…
Оп бил себя в грудь, вспоминая тысячи и тысячи молитв на испанском языке и по-латыни.
– «Господи, грешил… грешим, и довлеет… яви милосердие…»
Мистическая экзальтация охватывала его все сильнее и сильнее. Какие-то магические содрогания заставляли искажаться ужасными гримасами его лицо – он боролся с дурными помыслами; он ломал руки, пальцы, творя крестное знамение, заклиная, отгоняя нечистую силу; он чувствовал, что его сокрушенная плоть поочередно становится прибежищем то бога, то диавола; он поднимал очи горе в ожидании вознесения, но тут же впал в крайнее отчаяние, считая себя осужденным на всю жизнь. А за пределами духовного вихря, увлекавшего его душу, вне ее, с уст механически срывались разрозненные слова молитв, к которым примешивались невнятные отголоски мирских забот. De parentis protoplasti. Полноте, владычица. В тебе обманывается зрение, осязание, вкус. Ars ut arlem falleret. Смотри, душа. За твое непорочное зачатие. Terra, pontus, astra, mundus. В этой долине слез. Quo lavantur flumine. Должники наши. Когда созерцаю небо. Эти, Фабио. Flecte ramos arbor alta. Почтишь. Flecte ramos arbor alta, tensa laxa viscera. Темные люди. Пой, о муза. Pange lingua. Быстроногая. Cum subit illius tristissima noctis imago. Защитим себя в борьбе. Labitur ex oculis nunc quoque gutta meis. Будучи теми, кто вы есть. Когда придет ко мне смерть. Venit post multos una serena dies. Заглая?у вину, не согрешив больше никогда. Однако, в конце концов, Диотима, скажи мне, кто ты. Средние и совсем маленькие – одинаково. Мы задолжали Асклепию петуха…
Так изливал он тоску в паузах между отрывочными словами и фразами, а порой слова и фразы лились с головокружительной быстротой, захлестывая друг друга. Солнце стучало в висках – и ни мысль, ни благочестие не могли сосредоточиться на «Семи словах» [70]70
«Семь слов» – слова, которые, по преданию, Христос произнес на кресте: «Боже (мой)! Боже (мой)! для чего ты Меня оставил?» (Евангелие от Марка, 15, 34).
[Закрыть]. Ослабевшая плоть дрожала мелкой дрожью, подгибались колени, как будто хотели повергнуть его ниц, и руки не держались распростертыми, им не за что было уцепиться. Угасающее сознание, ведомое тенью кающегося, напоминало ему, что время еще не настало, половина первого; как долго еще до трех!
– Переборем слабость и восчувствуем эти два часа страстей господних.
Звон в ушах усиливался, становясь все более невыносимым.
И задолго до часа пополудни рухнуло бесчувственной тело на землю.
Внизу – но тропинкам, по дорогам – шли жители окрестных ранчо, опоздавшие на церемонию. Кое-кто вернется восвояси после проповеди об устрашении римского сотника, но большая часть вернется вместе с луной, после положения во гроб и оплакивания.
Строго выполняя завет воздержания, – сегодня в очагах не было огня, люди идут с побелевшими, пересохшими губами, черная одежда усугубляет жару. И нет времени, чтобы передохнуть в тени. Но что значат эти муки в сравнении с теми, что пришлось пережить Спасителю в такие же часы под безжалостным солнцем. Дома, галереи, патио пустынны. Процессии и проповеди следуют друг за другом беспрерывно. Обливаясь потом, измученные усталостью и жарой люди с радостью терпят все в этот тяжкий день. «Семь слов» заканчиваются в три часа с четвертью. В четыре – проповедь об ударе копьем. В шесть – о снятии с креста, затем следуют: процессия положения во гроб, проповедь оплакивания – на площади, установление погребальной урны с телом Христа в часовенке за церковной оградой и процессия, – под стенания, – посвященная богоматери де ла Соледад – богоматери одиночества, статуя которой возвращается в церковь вместе с образами святого Иоанна, Магдалины и святых мужей. В девять, в десять люди съедают кусочек черствого хлебца, тортилью с солью, выпивают немного воды, и неделя завершается.