355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агустин Яньес » Перед грозой » Текст книги (страница 15)
Перед грозой
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:50

Текст книги "Перед грозой"


Автор книги: Агустин Яньес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)

4

Виктория и Габриэль виделись всего четыре раза. Мельком. Обменялись случайными словами: Виктория что-то проронила – юноша коротко ответил. Несколько слов, а за ними – молчание. Многозначительное молчание, когда говорят взгляды. Тайные. Способные уловить скрытое. Всего четыре встречи и несколько слов.

Четыре встречи. В первый раз Виктория захватила врасплох юношу – он был весь поглощен аккордами погребального звона. Это было час пополудни; лавочники ушли обедать, и вся торговля была закрыта.

В охваченную тревогой душу Виктории колокольные удары падали искрами в порох. Она вышла из дому без определенной цели, однако что-то повлекло ее по полуденным безлюдным улицам прямо к церкви; она поднялась на пустынную паперть, пересекла ее, и здесь взгляд дамы обнаружил дверцу, открытую словно раковина, и винтовую лестницу, которая вела на колокольню; невольно она огляделась, чтобы убедиться, что ее никто не видит. Как осмелиться войти! А дверца манила все сильнее, и с башни, еще более распаляя желание проникнуть туда, слетали предсмертные прерывающиеся го лоса.Как могла она войти? Однако лестница-змея отполированными за многие годы камнями уже стала обвивать ее, но позволяя передохнуть, подталкивая в темноте со ступеньки на ступеньку. Если кто-нибудь ее увидит! Если кто-нибудь узнает о ее дерзости! Прийти сюда одной! Быть одной в этом темном лабиринте! Одной! Содрогающейся под гневными ударами колокола. Если кто-нибудь обнаружит ее во мраке, в завитках этой огромной раковины – тогда она вернется назад. И когда наконец она вышла на дневной свет, лицо ее словно постарело: обескровленные, подергивающиеся от волнения губы, втянулись щеки, дрожат руки, внезапно похудевшие; однако бледность лица отступала перед заливавшей его краской смущения, блестели лихорадочно глаза, зажженные колокольным звоном, который вибрировал, разлетаясь молниями. Воздух на высоте заставил трепетать тонко выточенные крылья се ноздрей, изящные ушные раковины, руки, губы…

Если бы небеса раскололись от удара молнии у ног Габриэля, это не потрясло бы его так, как появление Виктории. С каких пор она здесь? Виктория стояла молча, поодаль от колоколов, и все внимание ее было приковано к рукам, дергавшим веревки колоколов в том точно налаженном ритме, с каким дирижер, дергая за невидимые нити, дирижирует оркестром или крылатые пальцы танцуют на струнах арф, перепрыгивают с клавиши на клавишу, вызывая музыку из недр рояля, из регистров органа, – руки маэстро, ловкие и сильные. Хотелось целовать их! По тут же ее взгляд перешел на лицо звонаря, очень странное – нежное и вместе с тем грубое. Виктория никак не могла охватить его лицо целиком: перед глазами ее неотчетливо мелькали смутные, противоречащие друг другу черты, – перед ней возникали топко очерченные губы и нос, и тут же губы, разбухшие как бы в приступе отвратительной похоти; а спустя мгновение и лоб, и виски, и глаза, и ресницы – все было охвачено экстазом; глаз, впрочем, не было видно, о них можно лишь догадываться, их пламенеющий взор терялся в неведомом колодце; и в лице звонаря, и в его движениях, и во всем его облике было что-то от архангела и что-то от демона – легкость и тяжеловесность, безобразие – и вместе с тем какое-то очарование отрешенности, отчужденности. Он сидел на балке, оседлав ее, с безразличным видом, пригнувшись, полуопершись о стену, и так некрасивы были его кривые ноги, его беспорядочно взлохмаченные, грязные волосы; но стоило ему вызвать из колоколов металлический аккорд – словно какая-то резкая встряска освобождала его от апатичности и придавала красоту всем частям его тела, тут же ожившим и вновь обретшим прежний автоматизм, а руки, подвижные, начинали двигаться сами по себе, будто привидения, непрестанно и безостановочно. Виктория, не шевелясь, созерцала все это – у нее хватило сил подавить в себе приступ отвращения, противостоять разочарованию («Он совсем еще мальчишка, черты его облика еще не определились, все в нем незрело, и налицо та нравственная и физическая некрасивость, что свойственна подросткам, не вышедшим из кризисного возраста»),и вместе с тем у нее не было сил вторгнуться в бездонную тайну этой жизни. Колокола перестали гудеть над головой стоявшей неподвижно женщины, чье возбуждение было столь заразительным, что не могло не передаться, не пробудить погруженного в свои мысли юношу. Ни молния, ни самое страшное чудовище не заставили бы его с большим ужасом сорваться со своего места, словно готового броситься на незваную посетительницу. Но нет, это испуг сорвал его с места, и он застыл с отчаянным взглядом захваченного врасплох – однако смолкшие колокола вывели Викторию из оцепенения; она увидела перед собой не архангела, который с небес, из солнечной выси, дергал за веревки колокольных языков ритмично, как священник, отправляющий богослужение, или знаменитый артист, освещенный софитами и плавно взмахивающий руками в благоговейном полумраке переполненного театра, где все боятся вздохнуть. Виктория и Габриэль стояли друг против друга, пробудившись. Пробудившись от сна, после многолетнего ожидания.

Габриэль почувствовал, – нет, он уже давно чувствовал, – будто ветер, прилетевший из неведомых далей, ветер ночи, который обрушился на горы, селения, реки, теперь хлещет ему в лицо, до боли впиваясь в кожу, пронизывая легкие, уши, сжимая мозг и сердце, взрывая артерии, взрезая нервы.

Он не знал ее, он даже не знал о том, что она приехала в селение. Вначале он принял ее за какое-то видение, так она поразила его. Нет, нет, не могла она быть из крови и плоти, как, ясно, не могла быть ни изваянием, ни портретом… нет, не могла она появиться здесь в эти часы, в этом селении, в селении смерти и женщин, носящих вечный траур, не мог быть живым этот молчаливый образ, который, очевидно, прилетел, но откуда? Зачем? Неужели и он сходит с ума, и ему являются видения, которые, как говорят, являлись Луису Гонсаге, сыну дона Альфредо, – нет, нет, это видение не может быть таким, как те, что довели до буйного помешательства Гонсагу; она, конечно, спустилась прямо из рая, и он перед ней, смиренный и кроткий, – откуда же, как не с неба, могла она спуститься! Выдумки! На небе не могут одеваться так, как она одета; однако ее лицо, ее глаза, се манеры, вся она – разве могла быть создана где-то в другом месте, кроме неба, ну разве что в романах? Или в припадке безумия? Безумия, да, так. И, может, это тоже безумие – смотреть на небо, порой безмятежное, а порой грозное; безумие играть на колоколах, прислушиваться к их звону, а быть может, это сами колокола приняли облик… женщины! А вдруг это искушение, одно из тех, что являются христианам? Вот так, здесь, в эти часы. Да, да, не иначе как искушение: демон в обличил ангела, одетый женщиной. Такой должна быть певица из «Смерти Нормы»! Беспощадный ветер молниеносно менял выражение глаз Габриэля – то жестоких, то нежных, то испуганных. (И когда, многие годы позже, он увидит Победу Самофракийскую, статуя не вызовет у него удивления, он тотчас же с глубоким волнением вспомнит тот ужасный миг своей жизни, когда он ощутил, как Виктория – Победа – во плоти и крови сделала шаг к нему навстречу, – прекрасная голова, великолепные руки, упругие бедра, незабываемые для его чудовищной застенчивости, – и заговорила с ним языком моря, ветра, колоколов, языком звездной ночи, языком молчания, – прекрасные руки, царственная голова, – ужасный миг!) Нарастал вихрь, гудело в ушах, ему казалось, что он лишается чувств. Нет, это не видение! Она вышла из моря. Как? Зачем? Почему? А вдруг она исчезнет? Невозможно бежать от нее, разве только броситься с башни. Невозможно отвернуться, отвести от нее зачарованный взгляд. Невозможно что-то сказать, спросить, потому что его вновь охватывает врожденная стыдливость, застенчивость всей его жизни, застенчивость веков, накопленная сотней поколений, переданная каждому, каждому кровяному шарику. Он уже не был тем худым подростком, каким предстал перед Викторией минуты три назад. Краска заливала ему лицо, казалось, оно покрыто кровавым потом.

Викторию охватила жалость к нему. То первое неприятное впечатление при взгляде на его лицо, лицо подростка, еще не вышедшего из переломного возраста, – жирное, вспотевшее, усыпанное угрями и прыщиками, землистое, с неоформившимися чертами, с редким и длинным пушком вместо бороды, – сменилось ощущением покорности чему-то неожиданному, невозможному. Этому полному скрытого благородства облику архангела. Этому взору, который не мог быть от мира сего. Этому упрямо выдвинутому подбородку, нахмуренному лбу, – за коричным цветом кожи угадывалась ее нежность; можно было угадать и мощь юного тела. Покорность, восхищение, страстная жажда поклонения – и вместе с тем жалость, материнский порыв, готовность подавить тошноту, прийти на помощь жалкому, слабому новорожденному, который вот-вот заплачет: ребенку, архангелу или демону, новоприбывшему, новорожденному, пробужденному к жизни счастьем или несчастьем женщины.

«Невинность юноши, который становится мужчиной. Неведомое и невероятное зрелище. Захватывающее», – могла бы подумать Виктория.

«Наконец-то узнать страшную тайну женщины, я не смел о ней даже догадываться», —мог бы подумать юноша.

«Он говорил со мной звоном своих колоколов».

«Я уже слышал ее, ожидал ее в тех звуках, которых я никогда не мог вызвать из колоколов».

«Это невозможно», – могла бы вздохнуть женщина.

А Габриэль: «Это смерть, смерть пришла».

Виктория, женщина, богиня и статуя, и Габриэль, архангел, оставались неподвижными средоточиями своих вихрей, опасаясь хотя бы нечаянно прикоснуться друг к другу, слиться в одном головокружении – в рождении доселе неведомых им чувств, до этого часа казавшихся невообразимыми.

Габриэлю уже некуда было отступать, когда Виктория – по-королевски – сделала еще шаг вперед (победоносным движением – бедра, грудь, руки, голова, статуя, невидимые крылья). Габриэлю не оставалось ничего, как только зажмурить глаза. И тут он упал. Жаль его было, похожего на поверженного архангела с перебитыми крыльями и грязным лицом, – будто ураганом бросило птицу в грязь, и крылья уже ее не спасут. Румянец исчез, и лицо снова стало землистым. Он был как труп, только глаза блестели. Жаль его было. Виктория не смогла сдержаться. Наклонилась, протянула руку, сверкали ее глаза.

Сверкали ее глаза (словно свет преломился в навернувшихся слезинках), дрожала рука, когда она протянула ее, чтобы помочь Габриэлю встать; она спросила:

– Вы больны?

И поникшие крылья вдруг обрели силу, расправились, поднялись; и, до того как она к нему прикоснулась, архангел вскочил, взмахнув руками – своими могучими крыльями, и пересохшим языком пролепетал:

– Нет! Нет!

Словно его подняли с земли крылья более могучие, чем крылья эллинской Победы. Это был разгневанный архангел. Великолепный. Величественный в своей красоте. С грозным взглядом и сжатыми в кулак руками. Грозный архангел Гавриил! Пет, это не сладостный провозвестник чуда, с лилией в руке и сверкающим нимбом. Это – огненный архангел у врат рая.

– Нет! Нет!

Столь резким был ответ, что у прекрасной женщины улетучилось чувство жалости, и, пристыженная, охваченная замешательством, она спустилась по винтовой лестнице. Словно изгнанная из рая.

Второй раз Виктория и Габриэль встретились поздним вечером. Виктория, быть моя «ет случайно, задержалась в церкви после богослужения; еще горели светильники перед статуей Христа. Освещая себе путь фонарем, позвякивая ключами, Габриэль спустился закрыть двери; различив чей-то темный силуэт, он намеренно стал громче греметь ключами. Из темноты выступила женщина и последовала за юношей, которого настигла уже возле дверей, и, выходя, вдруг обернулась, выпрямилась и пожелала ему спокойной ночи.

«Какой я все-таки дикарь, я был так с ней невежлив, даже не ответил ей, даже не спросил ее, как здоровье Луиса. А, что за важность, что за важность, что за важность!» – пронеслось в голове у так и не открывшего рот Габриэля, когда он пришел в себя после новой встречи с Викторией, но всю эту ночь он впервые в жизни провел без сна.

На следующее утро все заметили, что колокола фальшивят, сбиваются с ритма. Звон становился все беспорядочнее – словно сердце больного, когда поднимается Жар, – в четверг, в пятницу, в субботу. В воскресенье сердце било набатом. Обезумевшее сердце селения. И всех сбило с толку.

В среду, четверг, пятницу, субботу и в воскресенье – он мучился:

«Почему я с ней не поздоровался? – И тут же машинально отвечал сам себе: – Что за важность! Что за важность!.. Что за важность, что за важность…»

Воскресенье. После полудня. После воскресной мессы. Опустела площадь. Люди разъехались по своим ранчо, разошлись по домам. Закрыты лавки. Окна и двери домов. Смолкли колокола. Безлюдны улицы. Гложет тоска. Некуда идти, некуда выйти. А солнце все еще высоко. Прекрасный день, уже ни на что не годный. Глухие удары крови, жаждущей воспламениться. Скука мертвых часов. Самое тяжкое время на этом краю света, в этом изгнании. Нельзя работать, нельзя пойти в гости, пет никаких развлечений, предвечерние наставления уже позади, а до ужина и постели еще далеко. Надоевшие всем разговоры. Взаперти. Зевота. Жаль, такой прекрасный день – впустую. Время от времени – мужские шаги. Кое-кто читает или погружается в мечты, но таких мало. По воскресеньям даже наставления кончаются рано.

Так было, когда Габриэль и Виктория встретились в третий раз. Досада на самого себя и какая-то тревога, охватившие юношу, заставили его в тот день, под вечер, в воскресенье Доброго пастыря, отправиться в поля и бродить по ним, подобно лунатику. Впоследствии юноша мог бы даже поклясться, что вопреки своей воле, неожиданно он очутился на улице, где был расположен дом Пересов. Два предшествующих дня он боролся с собой. А этим вечером шел, словно преступник. И из церкви он вышел тайком, как если бы задумал совершить преступление. («Нет, я только пройду мимо, а почему бы и нет? Ведь по улице ходить не запрещено, да и у всех окна закрыты».)На углу улицы Камелии его встретил дон Альфредо:

– Какое чудо, ты гуляешь!

Габриэль задрожал, как вор, пойманный с поличным.

– Как удачно, ну прямо перстень на палец, как удачно я тебя встретил; скажи мне, это верно, что как раз сейчас сеньор приходский священник принимает нового политического начальника? Мне передавали… но чего ты дрожишь? Какое-нибудь плохое известие?

– Нет, дон Альфредо, это потому, что я тороплюсь… с вашего разрешения…

Он покинул дона Альфредо, едва успевшего повторить:

– Послушай, но скажи мне, это верно, что сеньор священник… – И, оставшись один, подумал: «И вправду, одни сумасшедшие живут в этом селении!»

(Перепуганный Габриэль, оставшись один, подумал: «У меня ведь все на лице написано. Но все же я пойду, куда собирался. Не все ли равно, по какой улице идти. Обойду постоялый двор. И что за важность – пройду я мимо того дома или нет. Что за важность!..»)Он и сам не знал, как случилось, что он пошел именно по той улице. Он готов был поклясться, что свернул к постоялому двору. Но зачем возвращаться, если в конце концов никто этого не заметит, если…и вдруг он увидел полуоткрытое окно, будто сам дьявол вмешался, чтобы все устроить по своему желанию («я ведь только шел в поле»),в окне возник чей-то силуэт, появилось чье-то лицо, чьи-то руки делали ему знаки. («Я хотел идти дальше и не мог, потому что, по правде говоря, разрывался между желанием убежать и желанием подойти ближе, но вышло… нет, нет, в глубине души я думал об одном, а хотел другого, – правда, мне всегда была противна ложь; я в самом деле рвался уйти в поле и всячески сопротивлялся желанию пройти мимо этого дома, и я не хотел проходить тут и даже был уверен, что никого не увижу; и, должно быть, это дьявол, – кто же еще? – он вселился в меня и наущал: иди, иди, пусть даже ты ее не увидишь, не будь трусом, ты уже не маленький, ведь прошлый раз ты даже не ответил на ее приветствие, а ведь она была так любезна с тобой, – в какой переплет я попал! – и когда уже не оставалось никакого сомнения, что в окне – она, я готов был проглотить язык – почему не могу ее забыть?.. Почему не разверзлась подо мной земля?»)

– Простите, вы не можете сообщить нам, действительно ли политический начальник нанес визит сеньору священнику…

(«Я не мог исчезнуть, не мог бежать. И я не мог себе представить, каким образом оказался тут. Ведь я хотел уйти в поле».)

– …вы не подумайте, что это мне любопытно, я не стала бы вас беспокоить, однако у нас здесь это известие чуть не вызвало революцию.

(«Неужели она подозвала меня, чтобы только спросить насчет начальника? С чего это она так скоро превратилась в благочестивую почемучку и начала передо мной рисоваться».)

– …не убивайтесь: я восхищаюсь вашей скромностью…

(«И вдруг – та-та-та-та…»)

– Вы никогда не бывали в Гуадалахаре?

(«Та-та-та-та-та! Посыпались градом, вопросы».)

– Вам не хотелось бы заняться там музыкой?

– Вам не хотелось бы руководить оркестром?

– Вам не хотелось бы поехать в Европу?

(«Я уже не понимал того, что она мне говорит».)

– У вас такие способности.

(«У нее блестели глаза. Мне стало страшно».)

– Мне хотелось бы вам помочь.

(«Хоть страх и заставлял меня оглядываться, но сознаюсь, было бы приятно, если бы кто-нибудь нас заметил. У нее блестели глаза, как у кошки… Ах, чего только не лезет в голову!»)

– Вы меня сводите с ума своей игрой на колоколах.

– Я?

– Вы изумительно играете на колоколах.

– Я…

– Простите, что вас задержала.

– Меня?

( «Я уже даже и не слышал, что она говорила еще. Однако в самом деле это все она мне говорила? Или мне почудилось? Почудилось, вплоть до сравнения ее глаз с кошачьими. Откуда мне пришли в голову все эти слова? Я, кажется, ей даже сказал: «Потом вернусь»? Пет, я с ней не прощался. Это неправда, что я видел ее, что она говорила со мной, все почудилось! А эти глаза? Даже если она мне ничего не говорила, это они мне все сказали – все, что я воображаю…»)

Во вторник, в среду уже невозможно было слушать сумасбродный перезвон. А к следующему воскресенью Габриэля уже сменил другой звонарь.

В понедельник, третьего мая, в день святого креста, Виктория и Габриэль снова увиделись – в четвертый и последний раз.

День святого креста

1

День гнева и ярости – этот день, эта ночь божественного отмщения, когда была постигнута вся мерзость земная и верховный судия возвестил селению о великой каре. Однако никто не заметил в небесах каких-либо предзнаменований. Было воскресенье. Воскресенье, второе мая. В три паса пополудни небо затянулось облаками, зной стал удушливым, ни малейшего дуновения ветерка. Прогремел гром, но кони не заржали – и в этом люди также не усмотрели предзнаменования. Свинцовыми шарами над селением повисли тучи, больные водянкой, но не беременные дождем. Их опухшие животы были бесплодны. Не ощущалось никакой прохлады, не чувствовалось, что земля увлажнится. Между четырьмя и пятью пополудни тучи стали приобретать иссиня-лиловый цвет. К шести вечера зловещее зарево окрасило кресты и горизонт. Потом зарево сменилось мраком.

– Опять не будет дождя!

– А мне показалось, что начало капать.

– Неужто так и не будет?

Что должно было быть? Небо насыщено предвестниками беды, но никто в них не вглядывался. Невыносимо душная ночь – хотелось выйти на улицу, распахнуть окна, подняться на крышу, сбросить с себя одежду.

– Такой жары еще не бывало.

– Чего доброго, изжаримся.

По селению словно прошла целая армия пылавших головешек, невидимая армия, и мрак ночи не смог смыть их раскаленные следы.

Удушливая жара разжигала отчаяние Дамиана, жаждавшего нынче же непременно добиться от Микаэлы ответа. («А чего еще ждать – чтобы она и дальше водила меня за нос, то заигрывая со мной, то отталкивая, как паршивую свинью? Черта с два, этого еще не хватало! Чтоб я да не настоял на своем! Видывал я всяких; бывало, что и долго обхаживать приходилось, как плутовок-гринго, а тут, подумаешь, деревенская щеголиха! Нет уж, сегодня я своего добьюсь, пока ночь не прошла, а иначе осрамлю ее на все селение…»)

Микаэла также была вся в тревоге: она не собиралась похоронить себя в этих монотонных днях, – ее распаленное воображение и рано пробудившаяся чувственность, однако, толкали ее на рискованные поступки, она постоянно испытывала странное, неясное беспокойство. («А смогу ли я его обуздать, как хотелось бы? Быть может, лучше не давать ему повода. Но ведь нестерпимо сидеть взаперти, как все эти дни, боясь с ним встретиться. Опасение, что нас увидит какой-нибудь ранчеро? [88]88
  Ранчеро – владелец ранчо.


[Закрыть]
А если и Дамиан уйдет, пока я тут раздумываю? Нет, нужно ему подать надежду. Попрошу еще немного потерпеть, но взглядом покажу, что, мол, умираю от любви. Да, я умираю от желания отомстить. Не я буду, если не оправдаются мои расчеты. Но этот страх! Откуда он? Ведь я не Дщерь Марии! И даже если бы я была ею, разве смогла бы я жить без мужского внимания, мужских ухаживаний? Кроме всего, он не такой уж увалень. Никакого сравнения с Руперто Ледесмой. И нужно поставить на место эту наглую Викторию! И чего я боюсь? Если буду колебаться, останусь без меда и без кувшина. А так хочется с ним увидеться! Правда. Не знаю, может, жара тому причиной, но я бы не возражала, если бы он похитил меня. Правда! Зачем отмахиваться от того, что само плывет в руки? Я должна с ним встретиться. Какая жара! Хочется раздеться догола и улечься спать в траве…») Как при такой жаре уснуть, когда в спальне просто печем дышать?

Наконец-то для жителей нашелся предлог, чтобы выйти на воздух: договорились собраться завтра на рассвете. До десяти вечера по темным улицам бродили призраки, доносились голоса, мелькали фонари.

У дверей домов, на тротуарах уславливались:

– Да, мы соберемся на паперти к пяти, а оттуда, как в прошлые годы, пойдем по улице к реке.

– Хорошо. Во всяком случае, мы вас догоним.

– А мы с доньей Томаситой последуем за вами, кат{ только закончится ранняя месса.

– Мы сговорились идти вместе с семьей Ислас. Они пойдут после богослужения.

И каждая фраза, будто клейменная раскаленным тавром, обрывалась восклицанием: «Какая жара!»

– Какая жара!

– Какая жара!

– Какая нестерпимая жара!

Слова бились о почерневшие стены.

Второе мая. Воскресенье. Канун дня святого креста.

– Мы пойдем раньше всех, чтобы успеть вернуться к певческой мессе [89]89
  На этой мессе поет один священник.


[Закрыть]
.

– Мы тоже хотим вернуться до семи.

Сумерки и зной обволакивают кресты – теперь еще голые, но зарю они встретят все в цветах.

Под вечер Дамиан ждал Микаэлу в засаде.

Как – неизвестно, но Микаэла, незамеченная, обнаружила его. Коварный огонек зажегся в глазах девушки. «Пусть потерпит», – сказала она чуть не вслух, принимая все меры предосторожности, чтобы вдоволь насладиться видом и маневрами преследователя, не опасаясь быть раскрытой. Какое невероятное блаженство – следить за настойчивым ухажером, замечать признаки нетерпения в его жестах, в позе, а тем более зная, кого ждет этот человек, пользующийся славой бывалого и победоносного укротителя! С каким удовольствием и лихорадочной дрожью отмечаешь на лице мужчины смену убийственных оттенков вечерней зари: лицо кажется то опухшим, как у повешенного; то бледным, как у утопленника; то землистым, как у непохороненного трупа! Какое смакование палача, вешающего, топящего, отказывающего в захоронении, вызывают конвульсии жертвы, когда словно тень смерти искажает черты лица, обесцвечивает его, отнимает признаки жизни, глушит пульс. Всему приходит конец. В ночном мраке частые вспышки спичек и дрожащее мерцание зажженной сигареты свидетельствуют о нарастающем нетерпении Дамиана. Он уже покинул засаду и ходит взад и вперед по улице, все более и более забывая об осторожности, – приближается, вот он здесь, слышны его Дыхание, ворчание, ругань сквозь зубы. Похоже, сейчас уйдет. «А если он устал, уйдет и больше не вернется?» – думает Микаэла и готова бежать за ним, искать его или, по крайней мере, заговорить с ним, но не дает словам сорваться с языка; она превозмогает себя, отступает с хладнокровием игрока, ставящего все на последнюю карту, и ложится на траву, и самом темпом уголке патио. Зловещее небо, без звезд. Протекают часы.

Дамиан вне себя, готов на все, отчаяние его нарастает по мере того, как проходит время. Вышла Хуанита и вернулась. Появились Мартинесы. Когда они выходили, их провожали донья Лола и Хуанита. Выходит дон Иносенсио. Опять вышла Хуанита. А о Микаэле – ни слуху ни духу. Возвращаются дон Иносенсио и Хуанита, она вернулась с доньей Лолой. Дон Иносенсио задерживается в дверях, наконец резким рывком их захлопывает. Проходит парень с двумя оседланными лошадьми. Возвращаются донья Лола и Хуанита. Слышно, как закрывают ключом дверь. А о Микаэле – ни слуху ни духу.

– Нет сомнения, что-то она задумала. Вот чудо – заперлась на все замки! Погоди, узнает, на что я способен. И что из себя корчит? – бормочет под нос Дамиан.

Микаэла слышит шорох на плоской крыше дома. Спокойно думает: «Это он», – и продолжает лежать в темноте. Его она не видит, однако чувствует, что он ее заметил. Какое-то странное и приятное ощущение мурашек по всему телу. «Пора», – говорит она себе, не спеша поднимается, идет на кухню, зажигает сосновую лучину, открывает двери загона и снова ждет; спокойствие ее не покидает. Дамиан подползает к краю крыши.

– Кто там? – спрашивает Микаэла намеренно испуганным тоном.

– Это я, Дамиан, послушай, не бойся.

– А почему я должна бояться?

– Послушай меня.

– Я слушаю, но если попытаешься спуститься, закричу.

Неожиданно суровый ответ Микаэлы разрушил нечистые замыслы Дамиана. Микаэле удалось скрыть страх, который охватил ее, когда она услышала нетерпеливый, умоляющий, угрожающий голос Дамиаиа. Сейчас она знает, что он готов броситься на нее, задушить ее; ей кажется – она чувствует его трясущиеся горячие грубые пальцы на своей шее, вот-вот они сожмутся; слышит его прерывистое дыхание; видит, как из его глаз ей в глаза мечет он огонь, ненависть, желание. Желание? У Микаэлы зубы выколачивают дробь, язык прилип к гортани, превозмогая себя, она более или менее твердо выговаривает:

– Чего ты хочешь?

– Чего… того, что мне… ты не ответила на мое письмо…

Уловив замешательство Дамиана, Микаэла сначала ощутила радость, но тотчас же ее охватило разочарование: победа оказалась чересчур легкой. Она больше не хотела, чтобы Дамиан похитил ее. К пей вернулось привычное хладнокровие.

– Потому что я не желаю быть ничьей игрушкой, надкушенным куском. Вы, видимо, думали, что я, как другие, буду готова на все, едва вас увижу? А кто мне докажет, что вы явились с добрыми намерениями?

– Клянусь тебе. Клянусь, что только ради вас я способен на все, чего бы вы ни захотели. Позвольте мне спуститься, убедитесь.

– Попробуете спуститься, я закричу.

– Микаэла, Микаэлита, позволь мне обращаться к тебе на «ты», как раньше. Не отталкивай меня!

– Еще что! Чтобы завтра вы хвастались перед другими своей победой!

– Предложи любое испытание, что хочешь. Но не презирай меня, потому…

– Будет лучше, если вы оставите меня в покое.

– Микаэла, Микаэла, ради бога, не заставляй меня терять терпение.

Почему в тот миг молния не поразила этих несчастных? Почему не разверзлась земля и не поглотила Дамиана? Тогда бы не было той роковой ночи. Позор не заклеймил бы навсегда это селение. Кто завязал Микаэле глаза, что она не заметила стольких зловещих предзнаменований? Как могли спать собаки в домах, когда в округе свершалось нечто омерзительное, небывалое? Кто затмил провидческий дар Лукаса Масиаса и ревнивую заботу дона Дионисио, которые в тот час должны были бы бежать по улицам, оглашая округу призывными криками, как жгущие глаголом пророки? Молчание смерти царило перед пастью волка, которым прикинулась ночь. Микаэла, орудие мести против скрытых грехов и предостережение против все нарастающего разврата, распахнула двери перед фуриями.

– Хорошо, я согласна дать вам время, чтобы вы могли подтвердить искренность своих намерений.

– Какое еще время? Ты же не Дщерь Марии!..

Дамиан спрыгнул на землю. Микаэла не закричала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю