Текст книги "Перед грозой"
Автор книги: Агустин Яньес
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
5
Падре Ислас не сдавался. Заметив, что Микаэла уже вроде раздумала стать Дщерью Марии, он постарался увидеться с ней и стал уговаривать вступить в конгрегацию. На сей раз он не поминал ни о каких связанных с этим условиях и был с ней очень ласков.
– Но ведь это дело такое, что еще надо подумать, как вы сами мне говорили, – лукаво отвечала ему девушка, вновь обретшая былое кокетство. И не удалось ее уговорить ни падре Исласу, ни сестрам, избранным для уговоров упрямицы среди самых ревностных Дщерей Марии.
– Ах, как у меня болит душа за тебя, и за твою несчастную семью, и за все селение, а всему причина – неподатливость твоего сердца. Господь хотел отвести от тебя ужасную кару, но ты не вняла ему и теперь копаешь могилу себе и другим! – сказал падре Ислас Микаэле, когда видел ее в последний раз.
6
Поскольку, несмотря на годы, кровь еще бурлила в его жилах, дон Тимотео не остался бесчувственным к заигрываниям Микаэлы, к которым он поначалу отнесся с подозрением, подумав, что девушка хочет таким образом завоевать Дамиана, а его оставить с носом. Он знал, что Микаэла в селении пользуется дурной славой, не говоря о том, что его приводила в бешенство одна мысль о том, что его снохой станет дочь дона Иносенсио; он боялся говорить о Микаэле с Дамианом – это неминуемо кончилось бы ссорой и окончательным разрывом; парень с каждым днем становился все более раздражительным. «Говорят, она – бесчестная женщина». Эта мысль преследовала дона Тимотео. «Бесчестная!» Но то ли свыкнувшись с этой мыслью, то ли оттого, что действия Микаэлы сделались более откровенными и настойчивыми, само по себе это слово потеряло свой отрицательный смысл – «бесчестная!» – и стало заключать в себе тайную притягательность. Старик погружался в мечты, заставлявшие его содрогаться от любопытства и ужаса. Они распаляли его воображение, и он смаковал это слово, как неожиданно упавший плод, как нечто украденное и спрятанное скупцом, в чьей потаенной сокровищнице скорлупа этого слова растворяется, уступая место навязчивому видению, неотступно преследующему его, и вновь перед ним Микаэла – бесстыдная и упрямая; тщетно пытался он прогнать это видение молитвами – все было напрасно, а ведь до него уже донеслось заунывное эхо колокола Сан-Паскуаля Баилона, которое дон Тимотео, по его словам, услышал на заре семнадцатого мая, в праздник этого святого, возвещавшего таким манером ревнителям своим близость их кончины.
Пет, сна тогда уже не было. От сна его оторвал звук колокола. Проснувшись, он слышал, как звон растаял в предрассветном воздухе. И это не почудилось. Это был ясный звук колокола, не отлитого руками человеческими: прямо в сердце били удары – пронизывающие, безошибочные. Понедельник, семнадцатое мая, на заре.
Мог быть этот день или эта неделя; этот месяц – или наступающий, или последующий; мог быть август; могло случиться в конце нынешнего года или в начале будущего; но непременно – накануне ближайшего праздника Сан-Паскуаля, который временами объявляется точно за год до наступления. Мог быть и этот день. Мог быть и август. («Тот, кто железом убивает, от железа умирает».) Скорее мертвый, чем живой, он поспешно поднялся и чуть не летел, пока не добрался до приходской церкви. С того утра он стал готовиться к смерти, размышляя о неизбежности конца света и о тяжком бремени своей вины. (Седьмого августа как раз исполнится точно двадцать пять лет со дня смерти Анаклето – смерти от рук дона Тимотео, и ему напоминает об этом все более живая и угрожающая гримаса убитого.) Он не выходил из церкви. Ежедневно исповедовался. Хотел составить завещание, простить своих должников, упорядочить счета, отказаться от всех своих земельных угодий, от всего своего имущества.
Но – о, беспредельная власть плоти! – взгляды женщины, ее слова, жесты разожгли его кровь и погасили эхо таинственного колокола, овладели его жизнью, и особенно этими ночными часами, когда тысячи забот сражаются против сна.
Мечты старика, перебиравшего в памяти подробности нескольких встреч с Микаэлой, смысл тех или иных ее слов, оттенки ее голоса находили благодатную почву. Первое серьезное потрясение он испытал в середине июля, как-то вечером, выйдя из церкви после мессы; сходя с паперти, он вдруг поскользнулся на кожуре и рухнул на землю; из-за сильного удара, вызвавшего удушье и головокружение, он не смог встать; и неожиданно чьи-то руки, чьи-то мягкие руки, упругие, издававшие тонкий аромат, – никогда, никогда он не испытывал похожего и столь прекрасного ощущения! – руки Микаэлы помогли ему подняться; он почувствовал прикосновение стройного, напрягшегося тела; платочек скользнул по его лицу, смахнув пыль, – никогда он не представлял себе подобной ласки! – и нежный голос красавицы заставил сжаться его сердце: «Как мне вас жаль, дон Тимотео. Вы ушиблись? Хотите, я помогу вам дойти до дома? Вам больно?» И затем: «Почему вас никто не сопровождал?» И затем: «Такой превосходный человек, как вы…»
Наконец: «Как бы мне хотелось проводить вас до дома и позаботиться о вас, если понадобится. Ах, как дурно, что ваши дети так к вам непочтительны. Ведь вам нужна добрая забота. Как бы мне хотелось чем-нибудь услужить вам».
Даже в ночных видениях, неизменно возникавших в течение многих лет, он никогда не смел и подумать о такой женщине, как эта. В нем загорелся робкий огонек надежды. А почему бы не жениться на молодой красавице? Почему? Почему?
Па следующий день Микаэла, встретив его, с естественной простотой протянула ему руку и спросила, как он себя чувствует, не болит ли что у него, ходил ли он к костоправу. «Всю ночь я думала о вас, не остались ли вы без помощи, оказала ли вам внимание чья-нибудь добродетельная душа, подав вам чашку горячей корицы и укрыв вас получше».
Что, это первый случай подобного брака? Нет, не первый.
Позднее, в праздник кармелитского ордена [101]101
Религиозный орден нищенствующих монахов.
[Закрыть]они встречались еще несколько раз, и старик даже осмелился коснуться платья девушки, льстиво ему улыбавшейся; однажды она сказала ему: «Я не забываю о вас. Не забывайте и вы меня».
И подобные браки часто были счастливыми! Для чего же деньги, если нет счастья? А ведь он никогда не был счастлив!
Досужая молва, порицавшая Микаэлу, принялась и за него, однако все эти нападки уже не вызывали в нем ни первоначального ужаса, ни последующих вожделений. Микаэла казалась ему почти ангелом, и он возмущался всей этой гнусной клеветой.
А ее отец, дои Иносенсио, как он посмотрит на их брак, если она согласится? Что он скажет?
Дочери дона Тимотео с крайней досадой наблюдали за отцом и всячески пытались охладить его пыл, – они стали провожать его в церковь, уговаривали не выходить одному и все это под предлогом, что «старого петуха», как они его звали между собой, может хватить удар.
Мимолетная иллюзия! Наступил август, и на заре первого дня Сан-Паскуаль еще более настойчиво и ясно повторил свое предвестье мрачным колокольным звоном, вновь растворившимся в воздухе со странным отзвуком. И словно этого еще было мало, все неистовее выл пес Орион, едва начинало темнеть. «Август месяц! Нет, в августе я никуда не поеду!» Завывания Ориона в течение всей ночи и на заре седьмого числа стали столь невыносимыми, что Дамиан, вскочив с постели, пристрелил собаку.
Ровно двадцать пять лет прошло с тех пор, как дона Тимотео начали преследовать гримасы покойного Анаклето.
Гибель Ориона вырыла новую пропасть между Дамианом и его отцом.
Выходя после богослужения в ночь на тринадцатое, Микаэла подошла к старику, взяла его руки в свои, но кровь его на этот раз не отозвалась. «Оставьте меня в покое», – глухо сказал он и поспешно пошел далее, холодный, как покойник.
Услышав о помешательстве дона Тимотео, Микаэла не могла удержаться от улыбки: «Старый безумец! Какому это святому вздумается извещать его, когда ему помирать. Старый болтун!»
7
Говорили, что Дамиан решил вернуться в Соединенные Штаты, как только отец составит завещание и выделит ему его долю имущества. Говорили также, что страсть его к Микаэле охладела и лишь явное пренебрежение девушки, – чего он не мог стерпеть, – привело к роковой развязке.
В последний миг своей жизни Микаэла сказала:
– Ничего с ним не делайте. Отпустите его! Онне виноват – я его любила и люблю, я никого так не любила. Отпустите его!
Ее слова вызвали самые противоречивые суждения – одни возмущались, другие злорадствовали (хотя за все. уже было заплачено, и бог все рассудил), нашлись и такие, – без этого не обошлось, – кто оправдывал несчастную.
Прояснились и другие обстоятельства, еще более запутавшие все. Неожиданно дои Иносенсио объявил, что его дочь, – с той поры, как они вернулись из Мехико, в марте нынешнего года, – была охвачена единственным желанием – покинуть селение; из-за этого чуть не каждый день у них вспыхивали раздоры, подчас очень бурные, так что она даже отказывалась от пищи, была донельзя грустной, плакала; в ночь на пятнадцатое сего месяца она опять – и более решительно – заговорила об отъезде, у нее даже вырвались слова, которым дои Иносенсио поначалу не придал большого значения: «Знай, если мы не уедем отсюда, или, по крайней мере, ты но отпустишь меня одну, ты будешь виноват в том, что произойдет». Ведь столько раз она бросала подобные слова!.. «Накануне происшедшего, – говорил отец, – я застал ее складывающей свои платья, и не успел я спросить ее, что это значит, как она заявила: «Раз ты не хочешь, так найдется кто-нибудь другой и вытащит меня из этого ада!» Разразилась очередная ссора: «Признаюсь, будучи вне себя, я, к несчастью, поднял на нее руку».
Но тогда, раздумывают любопытные, почему же Микаэла, рискуя жизнью, упорно не хотела выходить за Дамиана, а когда он сделал то, что сделал, она при всех созналась, что никого не любила так, как этого злодея?
И близкие дона Тимотео не устают кричать наперебой, что, дескать, Микаэла подзуживала Дамиана, настраивая его против собственного отца, а Руперто Ледесму – против Дамиана, и что не раз Дамиан с Ледесмой были готовы схватиться друг с другом, как о том свидетельствовали многие жители селения, старавшиеся восстановить между ними мир.
Во всяком случае, о колкостях, брошенных Микаэлой в адрес Дамиана – в присутствии Руперто – пятнадцатого числа, когда она вышла после мессы, стало известно многим; и северянин, конечно, взбесился, кровь закипела в его жилах. А случилось все так: Дамиан стоял возле паперти со стороны Правой улицы, а Руперто беседовал со своими друзьями у «Майского цветка»; Микаэла вышла вместе с сестрами Лопес (когда они собирались вместе, они никому не давали спуску, рассыпая насмешки и остроты); заметив Дамиана, Микаэла вдруг рассмеялась, что-то сказала, чего тот не расслышал, однако слова девушки вызвали дружный хохот не только ее подруг, но и тех, кто оказался поблизости. (Позднее передавали, что ею будто бы сказано было: «Ну, как вам правятся эти раздутые, шар шаром, штаны и желтые ботинищи, смахивающие на курносую собаку? Можно лопнуть со смеху, и многие, говорят, уже лопнули, услышав, как эти северяне заикаются по-английски; да к тому же от них так воняет дешевой парикмахерской!» То ли это она сказала, то ли еще что-нибудь в таком же духе.) Миновав Дамиана, не успевшего даже поздороваться с ней, она направилась туда, где стоял Руперто, одарила его улыбкой, и, видимо, не случайно кокетка уронила приколотые к груди туберозы; Руперто тотчас их подобрал и стал поджидать Дамиана, который на ходу бросил ему: «Ха, оставляю тебе это блюдо – его уже пробовали не раз». Друзья Руперто удержали его, когда он было рванулся за Дамианом; некоторые уверяли, что в тот же день или на следующий Дамиан Лимон послал сказать Руперто Ледесме: неужели он не согласится с тем, что двое мужчин не должны драться из-за какой-то бесстыжей девчонки.
Что хотел сказать Дамиан, раздумывали и раздумывают любопытные, когда говорил про «блюдо, которое но раз пробовали»?
Еще в понедельник, шестнадцатого, Дамиан заявил в лавке Панчо Переса, что он собирается уехать из селения, потому что не желает пачкать рук. На педеле никто его не видел; лишь после дознались, что он был на ранчо.
А теперь строили предположения, не был ли он тем всадником, который, как слышали, проезжал по улице, где живут Родригесы, глубокой ночью или на заре, как раз в те дни – между семнадцатым и двадцать четвертым августа.
Донья Рита, та, которая перешивает чужое, утверждает, что как-то утром, – да, это было в среду, восемнадцатого, – нашла она на углу дома Родригесов добротный, хотя и смятый конверт по внешнему виду как бы от письмеца жениховского, жаль, что бросила его в очаг!
И в «Майском цветке» поговаривали, будто один из слуг дона Иносенсио во вторник заходил купить хорошей бумаги и хороший конверт, и еще в шутку его расспрашивали, для кого готовится письмо? Для Дамиана или для Руперто? А может быть, для дона Тимотео? Слуга Крессенсио признался, что действительно покойная послала его в тот день – под секретом – купить бумаги и конверт, но больше он ничего не знает и может поклясться, что никогда и никому никакого письма он не передавал.
В канун ужасного дня святого Варфоломея Пруденсия получила записку от Дамиана; он хотел узнать, решил ли отец вопрос о разделе наследства, потому как он, Дамиан, собирается отправиться на той педеле в Калифорнию.
И наступило двадцать четвертое августа.
8
Спасенный от гнева односельчан и очутившись в тюрьме, Дамиан Лимон погрузился в молчаливое оцепенение. Лишь повторял, словно во сне: «Убейте меня!» Лицо его было покрыто запекшейся кровью – ему порядком досталось до того, как его вырвали из рук разъяренной толпы.
– Почему ты это сделал?
– Убейте меня!
– Для тебя же будет лучше, если скажешь всю правду и поскорее.
– Убейте меня!
Несколько раз он еще добавлял, впрочем, без всякой настойчивости: «Вы – трусы, дайте мне пистолет, я сам О собой покопчу». Он был совершенно трезв, хотя политический начальник предполагал, что преступник наверняка был пьян.
– Убейте меня! Я не заслуживаю ничего другого.
Снаружи доносились яростные крики толпы:
– Смерть убийце! Чего доброго, они еще выпустят отцеубийцу, он ведь масон!
Потребовалось вмешательство сеньора приходского священника, чтобы снять осаду тюрьмы; однако всю ночь и все последующие ночи вокруг тюрьмы бродили наиболее строгие ревнители закона, не доверяющие представителям власти.
Кто мог спать в эту ночь? Всех, кого больше, кого меньше, но решительно всех потрясла эта трагедия. Даже те, кто привык держаться от всего в стороне, не могли не ощутить, как нарушился привычный ход жизни в селении: удары в дверь, громкие голоса, зажженные свечи, поспешные шаги взад и вперед по улицам или из одной комнаты в другую; дети пугались, слыша выстрелы, крики, бег, плач, колокольный трезвон; подростки видели, как вели преступника, обливавшегося кровью, под нацеленными карабинами сквозь толпу, готовую растерзать убийцу, вели под градом камней, и повсюду раздавались плач и проклятья, а в наступавшей темноте, страшно и таинственно, звучали в ушах детей и подростков слова: «Чудовище». – «Убил своего отца». – «Убил женщину». – «Еще немного – и убил бы святого нашего селения». – «Чудовище».
И эхом откликалось: «Убил женщину, убил женщину, женщину, женщину, женщину», – леденя ужасом еще невинные души.
Убил женщину!
Убил своего отца!
Еще бы немного – и убил бы падре Исласа! Падре Исласа, святого!
Со многих уст чаще всего срывается вопрос: «А как было с падре Исласом?», «Как было с нашим падре?» Рассказ Паскуаля, причетника, сопровождавшего падре Чемиту, как он его называл, если убрать все междометия и комментарии, звучал так: «Услышав выстрелы, я из любопытства вышел на паперть и вдруг вижу – бежит Хуанита Родригес, словно обезумев, и во все горло кричит: «Ее убили! Ее убили! Где падре? Где падре?» А я знал, что ни сеньора приходского священника, ни падре Видриалеса здесь пет; поэтому, даже не узнав ничего толком, я поспешил в часовню предупредить падре Чемиту, так меня проняли крики Хуаниты; падре Ислас, когда я, вбежав, сказал ему, что никого, кроме него, нет? вблизи, уже сам услышал крики в храме и поднялся: мне навстречу. «Ай, ай, падре, какое несчастье, убили Микаэлу, идите скорее, может, еще застанем ее живой, идемте же скорее, бежим!» – выкрикивала Хуанита, и крики ее отдавались эхом под сводами, она даже забыли, где находится; мы не бежали, а летели втроем, и отовсюду к нам подбегали люди, спрашивая, что случилось; в это время мы увидели Дамиана верхом на лошади, скачущего галопом по Апельсиновой улице, а за ним бежали люди с криком: «Держи его!» Когда убийца поравнялся с падре Чемитой, он рванул поводья, резко остановив лошадь, поднял пистолет и дважды выстрелил в него в упор, в бешенстве вопя: «А, вас-то я и искал, падре Сукпн Сын, это вы виновны во всем, вы и приходский священник. Я с вами еще…» Но вмешалось само провидение! Оба выстрела лишь задели шляпу: конь поскользнулся и упал, сбросив с себя всадника, а когда тот вновь выстрелил, уже с земли, то опять промахнулся; Крессенсио, Хуап Ломас по прозвищу «Путаник», дядя Сехас и не помню, кто еще, все мы бросились на Дамиана и стали его вязать; тут-то я и узнал, что он убил еще и своего отца; меня будто молнией поразило, я в ужасе вскочил, словно увидев скорпиона, и с силой пнул его, похоже, меж лопаток, потому как у него дыхание перехватило и он перестал всех честить: «Сволочи, трусы!» Тут я вспомнил о падре Чемите и, еще не оправившись от гнева и испуга, побежал к дому дона Иносенсио, – мне с трудом пришлось пробиваться сквозь толпу, – и протиснулся к дверям спальни, куда внесли умирающую; около дверей я подождал, пока не вышел падре, на щеках у него застыли слезы, никогда до сей поры я не видал его плачущим. «Успели исповедать?» – спросил я его, и этот же вопрос задавали ему все, кто тут был. Он ничего не ответил. Суровый, как всегда, не обращая ни на кого внимания, он вышел на улицу, сделал мне знак вернуться в церковь, а сам отправился домой; говорят, много раз ему стучали, но он не подавал никаких признаков жизни; рано утром он послал известить сеньора приходского священника, что уезжает в Кламорес и пробудет там две недели, так как намерен там предаться покаянию.
– Трудно было изловить его, – рассказывает дядя Сехас посетителям, наводнившим «Майский цветок», – за ним пришлось гнаться чуть не через все селение, и мы едва его не упустили, когда он вознамерился удрать от пас по дороге в Теокальтиче, любой ценой хотел туда прорваться, а среди нас поначалу никого не было верхом, и оружие мы прихватить не успели, но он-то не знал, что мы безоружные, и то и дело сворачивал то за один угол, то за другой, опасаясь наших пуль, а мы просто бея?али за ним и кричали; я был один из первых, я только что приехал из Лас-Трохес, отдыхал там, – и вот перед домом Рамиресов слышу: «Держи его, держи!» – а это кричал Крессенсио на улице, откуда-то сверху, а кто-то другой кричал откуда-то снизу; и как раз Дамиан свернул сюда; те, кто был в лавчонке доньи Сельсы, выбежали оттуда; Дамиан нас увидел и бросился назад; Крессенсио и я стали преследовать его, затем к нам присоединились и другие, и вот тут нам пришлось прыгать, как зайцам, укрываясь от пуль, – время от времени он в нас стрелял; хорошо, что со стороны дороги в Теокальтиче подъехали Хуан Ломас и кто-то еще, все верхом, и вытащили свои пистолеты, тут Дамиан понял, что проиграл, он перемахнул через канаву, и нам удалось прижать его к ограде дона Матиаса, дон Матиас и сделал первый выстрел из старого карабина, из которого, правда, не попадешь в цель, если она далее двух метров, и хоть стрелял он в Дамиана в упор, все же промахнулся; но знаю, кто закричал: «Надо доставить его живым, не стреляйте!» – ну и потащили его вдоль Апельсиновой улицы. И никого из властей; власти вместе с полицией явились, когда мы его уже обезоружили и крепко держали, а он был уже совсем как христосик; единственно, что сделал политический начальник, так это своим присутствием спас ему жизнь, – если бы не он, люди убили бы Дамиана.
С неузнаваемым лицом, – таким его никогда не видали, – сеньор приходский священник вошел в «Майский цветок» и погасшим голосом попросил: «Будет лучше, если вы разойдетесь по домам и помолитесь за несчастных. Идите. Нехорошо, если случится еще что-нибудь».
Давно жизнь селения не выходила так бурно из своих обычных суровых границ. Приходскому священнику пришлось разгонять уличных зевак и болтунов, уговаривать, чтобы, как всегда, были закрыты двери, окна домов и лавок, где любопытство находило себе убежище.
Бедный пастырь! Он находился в Доме покаяния, когда раздались выстрелы; быстро спустился в селение и узнал печальные вести. Он не мог разорваться, воплотиться в то число священников, сколько было нужно, и быть повсюду, где требовалось его присутствие; он известил своих диаконов, чтобы они поспешили в дом дона Иносенсио, а также туда, где находился Дамиан, тогда как сам – поскольку он был неподалеку – направился в дом дона Тимотео. Какую уйму народа встретил он по дороге, и во всем квартале, и у крыльца дома! Бесплодны были его просьбы разойтись: сотни ртов выкриками поведали ему о случившемся; он приказал закрыть за собой двери дома и вошел – будто в битком набитую церковь – в спальню убитого; падре Рейес только что миропомазал покойника, которому перед этим условно отпустили грехи.
– Ничего иного не остается, как только молчать я молиться, молиться, – сказал он громко, обращаясь к присутствующим и заглушив прилив стенаний и ропота; затем он предложил выйти всем, кроме членов семьи покойного; и, наконец, уединился с Пруденсией, которая буквально повисла на нем, едва он вошел в комнату.
Скорее для того, чтобы несчастная могла излить свою душу, чем ради интереса к подробностям, он спросил ее ласково и настойчиво, как все случилось. Бессвязные фразы, прерывающиеся плачем, паузами, проклятьями. Дону Дионисио все-таки удалось узнать, что Дамиан возвратился домой после полудня, по виду был спокоен и сказал, что хотел бы поговорить с отцом.
– Ради всего святого, – обратилась к нему Пруденсия, – не касайся ни завещания, ни чего-либо иного, что может его взволновать.
– Не заботься об этом, – ответил Дамиан, впервые не столь резко, как обычно говорил дома.
«Кто это вдруг его утихомирил? Быть может, переживания отца повлияли на брата», – подумала про себя Пруденсия. Она даже слышала, как отец с сыном спокойно беседовали:
– Не понимаю, чего это ты вздумал уезжать, ты и здесь можешь работать, как тебе нравится, вести хозяйство и зарабатывать, сколько хочешь, – донеслись до нее слова дона Тимотео, произнесенные мягко, отеческим тоном.
Пруденсия перестала тревожиться и занялась своими делами. В доме больше никого не было. Дон Тимотео вышел в патио:
– Пруденсия, послушай, сходи-ка к моему куму, Зенону Пласенсии, и скажи, чтобы прислал мне счета за маис, который был куплен, да подожди и сама их принеси, мне очень нужно.
Сколько могла она там пробыть? Дон Зенон копошился в огороде, но, во всяком случае, менее чем через четверть часа Пруденсия возвратилась и увидела настежь открытые двери; в патио пусто, не было и лошади Дамиана, исчезла, а на земле валялось несколько серебряных песо; Пруденсию будто что-то ударило в сердце, она начала звать отца, Дамиана – полное молчание; она побежала в комнату, а там – покойник!
Сеньор приходский священник всеми силами призывал девушку к смирению, уверял ее, что дои Тимотео был вполне подготовлен к кончине, уговаривал выстоять перед испытанием, ниспосланным богом, твердил, что следует открыть душу прощению и что теперь весь дом на ней и она должна проследить за облачением покойника и проводами его в последний путь, выдержать все с христианской твердостью.
Затем дои Дионисио поспешил в дом Родригесов; прибыв туда, он встретил уже уходивших политического начальника и дона Рефухио, – они пришли освидетельствовать ранения.
– Пуля пробила ей легкое. Обычное преступление из тех, которые называют романтическими, – поторопился заявить начальник и тотчас же добавил: – Как вы убедились, бесчинства усиливаются, распространяются – и вам следовало бы оказать нам содействие в организации партии, которая стояла бы на страже порядка.
Обычное преступление – такое чудовищное! Обычное преступление – отцеубийство, чего никогда не бывало ни в пределах прихода, ни на полсотни лиг вокруг! И с таким пренебрежением отнестись к этому и еще пытаться использовать в политических интересах!.. У священника кровь бросилась в лицо, но он вовремя прикусил язык, простился с начальником и вошел в дом – разделить горе своих прихожан.
Ему претила необходимость ознакомиться с обстоятельствами этого – еще одного – преступления, и куда в большей степени, чем в доме дона Тимотео; однако, увязав воедино многочисленные версии убийства, изложенные разными перебивавшими друг друга людьми, дон Дионисио уяснил следующее: Микаэла возвращалась от Лопесов, к которым она заходила чуть не каждый вечер, когда ее нагнал Дамиан. Передавали, что донья Рита, та, которая перешивает чужое, слышала, как он говорил Микаэле: «Сейчас же, и как можно скорей, я тебе ужа сказал, у меня большая беда», – но донья Рита не открыла окна – голос мужчины ее напугал. (Позже, до полного изнеможения, донья Рита будет вновь и вновь повторять свой рассказ, расцвечивая то, что она якобы слышала, сидя с шитьем у закрытого окна.) Крессенсио видел, что, когда Микаэла повернула за угол своего дома, Дамиан схватил ее и хотел поднять в седло; подавив страх, Крессенсио выскочил на помощь девушке, но той уже удалось вырваться, и она побежала, а Дамиан выстрелил в нее, все еще надеясь догнать ее и увезти; завидев Крессенсио, он пришпорил коня; Микаэла, прежде чем упасть, сделала еще несколько шагов, а потом, когда ее подобрали дон Хасинто Буэнростро с женой и дочерьми, она сказала им: «Ничего с ним не делайте. Отпустите. его! Он не виноват – я любила его и люблю, я никого так не любила. Отпустите его!» Как раз в этот момент вернулись донья Лола и Хуанита (дон Иносенсио тоже присутствовал – его отыскали в лавке дона Эрменехильдо Кесады и сообщили о том, что случилось), и Микаэла еще смогла через силу вымолвить: «Вот и перестану вас щучить». Передавали, что это были самые последние ее слова, но, когда появился падре Ислас, в ней еще теплилась жизнь.
Взглянув на сеньора приходского священника, донья Лола в отчаянии закричала:
– По-вашему, она осуждена на муки вечные? Ах, нет, нет, боже мой! Скажите, что нет!
Сеньор священник начал что-то говорить ей, желая успокоить ее, утешить. Однако, словно ничего не слыша, донья Лола, совсем обезумев, вновь разразилась громкими воплями:
– Что мы сделали богу, что он так поступил с нами? Это же несправедливо! – И богохульства полились безудержным потоком, так что присутствующим пришлось сначала заткнуть уши, а затем и вовсе покинуть дом.
Дон Дионисио оставался до тех пор, пока его ласковые увещевания не уняли бедную женщину. Дон Иносенсио заперся в своей комнате и не хотел никого видеть.
Затем сеньор приходский священник направился в тюрьму. («Обычное преступление, – думает он, – обычное преступление! И это, когда уже почти десяток лет в селении не было ни одного убийства; час сатаны подвергает испытанию труд долгого времени; мои грехи, мои промахи, быть может, содействуют этому; беда тебе, пастырь, одолевают тебя слабости, несчастен ты, несчастно твое селение!») Он приказал, чтобы били колокола, и призывал молиться за упокой души погибших и во спасение живых, дабы угрызения совести мучили злодея, который, увидев перед собой приходского священника, сжал кулаки и пробормотал сухо:
– Не думайте, что я стану исповедоваться!
И еще – короче:
– Оставьте меня!
– Я пришел узнать, не смогу ли я быть тебе чем-нибудь полезен, только за этим я и пришел, – с кротостью в голосе возразил ему дои Дионисио, но на его слова преступник отвечал молчанием, молчанием, в котором раздавались, обвиняя его, удары всех колоколов.
– Почему не велите перестать бить в колокола?
– Как мы можем заставить смолкнуть глас господа?
– Я рехнусь от этого.
– Потому что не хочешь слышать, что они тебе говорят, и думаешь лишь о том, что они тебе напоминают.
– Прикажите, чтоб перестали!
– А как мы сможем прекратить вой собак, они повсюду воют всю ночь напролет?
– Хорошо сказано. Лучше уж колокола, чем собачь® вытье.
Снова воцарилось длительное молчание в темном помещении, зловеще освещаемом сосновой лучиной.
– А вы вправду хотите оказать мне милость?
– Я уже сказал тебе, я ради этого и пришел.
– Скажите им, чтобы не оставляли меня ночью в темноте.
– Я пришлю тебе керосиновую лампу.
– Вы, конечно, объявите всем, что мне страшно.
– Перед господом ты должен испытывать страх.
– Хотите, скажу вам правду? Я не верю в бога.
– В таком случае, почему ты не можешь слышать собачьего воя, не хочешь оставаться в темноте? Боишься, что тебя убьют?
– Вы хорошо знаете, что я хочу умереть, и если бы знал, что вы способны на это, попросил бы вас убить меня.
– Это ты хотел убить меня.
– Да, я и не отрицаю этого. А если так, уходите.
– Нет. Я пришел не для того, чтобы упрекать тебя. У тебя есть свои причины, а у меня свои – я хочу облегчить тебе твое одиночество, хочу укрепить твой дух.
– Нет, лучше уходите, от вашего присутствия мне еще хуже. А что касается моих причин…
– Я не хочу их знать.
– Дайте сказать! Именно вас я обвиняю за все, что делается в селении, ведь в селении невозможно дышать… Вас, но – главным образом – этого падре Исласа.
– Но ведь мы лишь препятствуем распущенности, противоречащей божьим заветам.
– Вы понимаете, мне не до споров.
– И я не намерен спорить с тобой сейчас. Приди в себя; когда пожелаешь все обдумать, не отрекайся ни от голосов из тьмы, ни от воя собак, ни от колокольного звона. Ты голоден? Хочешь пить?
– Нет.
– Я пошлю тебе кувшин воды. Пусть ночь даст тебе отдых. Если будет в чем нужда, я предупрежу, чтобы меня известили. А я попрошу тебя лишь об одном, тебе это будет нетрудно. Когда сегодня, или завтра, или еще позже ты вспомнишь какую-нибудь молитву, сотвори ее, не упрямься. Прошепчи ее, пусть даже она в тебе не отзовется. Я знаю, что говорю, тебе сразу станет легче. Вот тебе не дает покоя собачий вой, начни молиться, и мало-помалу ты забудешься.
– Есть то, чего нельзя забыть.
– Но это послужит спасению души твоей, вот что важно.
Сеньор приходский священник направился к двери. Колокола перестали бить. Собачий вой доносился громче.
– Послушайте, – с большим трудом произнес Дамиан, – как я могу поверить в спасение моей души?