Текст книги "Перед грозой"
Автор книги: Агустин Яньес
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
4
Заметив, что возле него, – кто знает, уж сколько времени, – почти касаясь плечом, стоял король козней и склок, самый бесстыдный и ненавистный из людей, возмутитель его покоя и пакостник, вредящий его делам, – да, это был он, уловленный в первый же миг уголком глаза, – и ощутив себя рядом с презренным сутягой, дон Тимотео Лимон весь передернулся. Но это не шло ни в какое сравнение с тем, как передернулся Порфирио Льямас, когда шум чьих-то шагов заставил его обернуться и столкнуться нос к носу с доном Романом Капистраном, который встал вплотную за его спиной; и, как нарочно, знахарь дон Рефухио Диас примостился рядышком с Мелесио Исласом, который обвинял знахаря в том, что тот погубил его сына. И в течение всей проповеди Порфирио представлял себе, что дон Роман держит пистолет нацеленным прямо в его спину. (Чего он еще ждет, почему не стреляет?.. Дай боже, чтобы не узнал…)Дон Тимотео и Мелесио, как и Порфирио, вначале почувствовали, что кровь отлила у них от лица и в горле перехватило, а затем кровь бросилась в голову и руки сжались в кулаки: так и хотелось тут же расправиться со своими заклятыми врагами, захватив врасплох, раз уж судьба свела их здесь. Предсмертный хрип, закатившиеся глаза, отчаянные конвульсии, крики: «Мама! Отец!» – мольбы о спасении, словом, все, что сопровождает предсмертную агонию – для избавления от нее у знахаря не было средств, – всплыло в памяти торговца Мелесио, который отдал бы дону Рефухио собственную жизнь во имя спасения жизни своего сына; он вспомнил, как сын цеплялся то за мать, то за отца, словно пытался укрыться от смерти, как у него, уже лишенного речи, глаза в ужасе вылезали из орбит, страшно, незабываемо… а теперь этот дон Рефухио, этот… этот здесь, рядом, и как всегда нагло невозмутим! Убийца! Бандит! Бандит, похитивший его счастье навсегда!
Во время проповеди соблюдалась приличествующая тишина, по, как огонь по нитке, натертой порохом, весть шла от одного к другому, рождая тревогу; все потеряли голову, забыв заповедь о начале и конце человека. Завершились покаяния перед ужином, и уже нельзя было скрыть общую напряженность, заговор всех против всех, назревающий мятеж. Как «эти» могут сесть вместе с ними за один и тот псе стол? Как может укрыть их одна и та же крыша? Назревал бунт воспоминаний, сверкали молнии «обид и оскорблений»: несправедливые штрафы, угрозы, позор тюрьмы, напрасные обжалования судебного решения, вымогательство судейских. Здесь почти не было ни одного, кто не испытывал бы враждебных чувств к тем людям: « Скот у меня отобрали… – Продали с торгов мою земельку… – Вексель-то от меня припрятали… – Двадцать песо выжал у меня, а вылечить не вылечил… – А в тот день вызвал меня, выбранил да пригрозил бросить в каталажку. – Думал, уж конец мой настал, когда он пистолет мне прямо в грудь… – Лицо у него было словно деревянное, когда он в конце концов объявил мне, что, мол, вылечить нельзя, девочка уж совсем задыхалась, а ему-то что, стоял и смотрел… – Кто знает, может, они пришли только на проповедь… – Господи, хоть бы ушли… Неужто останутся… – На все милость божья…»
Во время трапезы все как-то уладилось. Нельзя было, однако, не заметить, что многие не желали сидеть близ начальника, лекаря и стряпчего, однако вкрадчивая обходительность падре Рейеса все поставила на место: дон Роман Капистран остался среди друзей: дон Тимотео Лимон – по левую руку, а дон Сеферино Толедо – по правую, дон Ромуло Варела – напротив; дон Рефухио Диас устроился между двух здоровяков, а дон Паскуаль де Перес-и-Леон оказался среди соседей, бедность которых не подвергала и не подвергнет их судейским козням.
Сто двадцать четыре наставляемых ужинали в полном молчании. В молчании их сердца – пока еще возбужденные – начали утихомириваться. В молчании скрещиваются их взгляды и мало-помалу проникаются доверием, вызванным общим желанием спасти свои души. В молчании, в странном молчании, как только закончится ужин, двинутся они, словно призраки, по мрачным переходам в часовню, а через полчаса возвратятся на места, отведенные им для сна. Сколько их, проходя через патио, воззрится на небо, на звезды, а думать будет о семье, о заботах, обо всем, что оставлено недоделанным!
– Оставьте мысли о жене, о детях, о стаде, о посевах, о долгах… У демонов недостанет коварства отвлечь вас от того, к чему привлекло вас милосердие господне! Особенно в первые часы, в первую ночь, не будет у вас ни секунды, чтобы возмущать приют этого святого дома неподходящими мыслями, злопамятством, мирскими заботами. Подумайте о том, что вы уже умерли и незачем беспокоиться об оставленном вами. Сие сбудется если не в это мгновение, так завтра. Неотступность демонов ужасна, вы чувствуете ее сейчас. Покойтесь, как в могиле. В эту первую ночь… – Слова священника во время последнего наставления были кратки и категоричны; казалось, он прочел все мысли в молчании и мраке того дома, где многократно отдается эхо, где возникает впечатление, что вы попали в другой мир, далекий-далекий, откуда никогда не выйдешь и где пет ни времени, ни пространства.
5
Внизу, всего в нескольких метрах от замершего в молчании Дома покаяния – столь наглухо отгороженного от мира, что здесь не слышен собачий лай, не доносится даже колокольный звон и вовсе не долетает сюда невнятный шум селения, – на кухнях, галереях, в еле освещенных патио, гостиных и почивальнях печаль или страх, страх и печаль переполняют души женщин. «Отчего ты печалишься, ведь ты знаешь, что он наедине с господом и отдается душой благочестию, а не это ли важное всего?» – спрашивает свекровь или золовка молодую невестку, спрашивают сестры и подруги новобрачную, впервые оказавшуюся ночью в одиночестве. Однако даже старухам, дожившим до золотой или серебряной свадьбы, женщинам с многочисленным потомством их дом кажется опустевшим. Да, женщины знают: их мужья и сыновья, отцы и братья… женихи… наедине с богом, но это знании отнюдь не освобождает женщин от печали, не избавляет их от какого-то неясного желания; должно быть, это дьявольское искушение, столь тяжкое и у многих столь отчаянное, что им хотелось бы выбежать на улицу, кричать или исчезнуть, рыдая во мраке. Эта ночь, эти ночи и дни являют им силу и тайную власть над ними их мужчин, о чем весь год они старались забыть, и делали вид, что не помнят, и всегда стыдились признаться даже самим себе.
У всех у них ныне только и разговору что о Педро, Хуане или Франсиско; о том, что пережили они и чему радовались вместе; и на что надеются, чего ждут.
И про себя, не стесняя своего воображения в то время, как их Педро, Хуан или Франсиско, погруженные в благочестивые размышления, не могут думать о мирском, девушки, с которыми они обменивались взглядами, письмами, бойким словцом, предавались без удержу воспоминаниям и надеждам, тем более законным, поскольку это касается мужчин, отдавшихся святому покаянию, (Разумеется, демон и тут зачастую бесчинствует; так, Мерседитас Толедо, к примеру, почудилось, что Хулиан у нее в спальне, как это и было две недели назад.) Если после покаяния души их упорствуют в своих привязанностях, то, значит, на то воля божья и следует ей подчиниться, хотя прежде надобно посвятить семь воскресений целомудреннейшему патриарху святому Иосифу, – он окончательно разрешает все сомнения. (В глубине души многие девицы тревожатся, не вернется ли их избранник по истечении покаянной недели с иными намерениями, строжайше осудив прежние легкомысленные обещания.)
Девицы завидуют замужним: те с такой беззаботностью говорят об отсутствующих и сегодня. Выходя из церкви, в лавке, утром, днем и вечером, постоянно сходятся вместе и ведут речь все о том же, о мужьях, без конца заходят друг к другу; и беседы их не могут быть иными, кроме как о Педро и Пабло, Андресе, Хаиме, Томасе, Сантьяго, Фелипе, Бартоломе, Матео, Симоне и Тадео, Лино, Клето, Сиксто, Корнелио, Сиприано, Лоренсо, Крисогоно, Хуане и Пабло, Косме и Дамиане.
(Имя, вызывающее волнение, может возникнуть лишь в памяти, мыслях, глубинах сердца незамужней; имя-загадка, произносимое без звука, его нельзя доверить губам, ушам, ветру и улице; имя, хранимое в бездне стыдливости, тогда как замужние во всеуслышание то и дело склоняют имена своих мужей в бесконечной болтовне.)
– Хесус такой добрый: не решался приступить к покаянию, потому как кума Мартинита, жена моего кума Леонардо, все тяжко болеет, и мы все ждали, что, того гляди, найдем ее утром мертвой. Опухоль зловредная у нее в животе! Рак! Представляешь, Паулита! Боли ужасные… Как восковая стала бедняжка…
– А Панчо! Так заботится о нас! Ни за что на свете не хотел нас оставить одних. Должно быть, и там, уединившись, покоя не знает, все думает, что с нами может стрястись…
– Знала бы, что тот тоже отправится на покаяние, – ведь не угадаешь? – нипочем бы не стала домогаться, чтоб Порфирио покаяния не пропустил. А после того, что случилось вчера ночью, я и вовсе уснуть не могла. Вы же знаете, какую он злобу на Порфирио затаил из-за встречного иска, да вызова в суд. Год назад хотел его убить по дороге в Теокальтиче вроде за сочувствие мятежникам, а сейчас повсюду кричит, будто Порфирио стал рейистом [20]20
Рейистами называли сторонников генерала Бернардо Рейеса – кандидата на пост президента Мексики в 1909 г.
[Закрыть]. Это Порфирио-то, который никогда ни во что не вмешивается и уж такой смирный и добрый, прямо святой Франциск…
– Донья Николасита, а как так получилось, что дон Рефухио решился на покаяние?
– Да он, бедный, не хотел – больных у него слишком много. Вы же знаете, как ему верят: к нему отовсюду идут, даже из Хучипилы, и все же есть немало и неблагодарных; он ведь не может исцелить всех, подобно господу богу. Но падре Рейес склонял его к покаянию. И я тоже, ну а как сеньор дон Роман и лиценциат Перес согласились, то и Рефухио решился. Слава богу! Пусть завистники толкуют что угодно, – дон Рефухио любит оказывать милосердие, но втайне, чтоб никто об этом но знал, и помогает больным не только лечением. А исповедуется он, почитай, ежегодно. А вот дон Паскуаль, говорят, никогда не исповедовался.
– Ave Maria! А дона Романа кто уговорил?
– Да, знаете, я думаю, думаю… Но лучше не вмешиваться в чужую жизнь…
– Должно быть, те женщины уже ушли из селения. Помнишь, как в том году их выгнали силой?
– Говорят, вчера вечером отправилась последняя. Пеоны, что пшеницу привезли, толковали об этом. Дай бог, чтоб не возвращались больше. А то своей распутной жизнью однажды навлекут на нас божье наказание, и из-за их грехов камня на камне здесь но останется.
– Их и не ждешь, а они уже где-нибудь тут крутятся снова. Одна надежда, что дон Роман, – он прежде смотрел на все это сквозь пальцы, – теперь не позволит им вернуться, как в прошлые годы, после поста…
– А Тимотео такой тихий да терпеливый, просто как отец родной относится ко мне, хоть я уже и стара и ни на что не гожусь, тем более как разбило меня параличом. Старик-то мой ну вроде святого. И такой добрый ко всем: как видит, кто в чем нуждается, помогает – и деньгами, и советом, и маисом. Поговаривали, что порой и он заглядывал в тот проклятущий квартал, да врут все; он такой богобоязненный, а вот злых языков, как видишь, хоть отбавляй…
– Я от Мелесио тоже ничего плохого не видела! Тоскую, будто никогда его больше и не увижу. Такой он всегда обязательный! На белом свете нет другого такого мужа, как он!
Недавно вышедшие замуж не столь болтливы, но как они хотят, чтобы дни пролетели быстрее, будто бы вздох, но из тех мучительных вздохов, как о том свидетельствует их скрытая печаль, когда после вдоха задерживается выдох.
6
В понедельник – весь день размышления о грехах; во Вторник – о смерти; в среду – о Страшном суде; в четверг – о преисподней; в пятницу – о страстях господних, и также на тему притчи о блудном сыне.
Поднялись в полшестого утра; без четверти шесть вошли в часовню – для духовного покаяния, затем началась месса, когда она кончилась, до того как направиться в трапезную, в семь, едва оставалось минут пятнадцать, которые прошли в молчании, после трапезы, опять же в молчании, ждали до половины девятого – начала молений и первой проповеди; затем до десяти, до начала молитвы о крестном пути, наставления падре Рейеса и исповеди, – свободное время; в полдень – обед; перерыв до двух, после чего – молитва (скорбная часть розария), очередные размышления; перерыв до четырех – до духовного чтения и проповеди; в шесть вечера – последние молитвы, беседа на нравственные темы, проповедь и время для бичевания; а после ужина, почти в половине девятого, все собираются, чтобы исповедаться за проведенный день, который заканчивается «Miserere», и в девять все должны отбыть на покой.
Свободное время между богослужениями отводится для того, чтобы прихожане могли поразмыслить над услышанным во время проповедей, бесед и чтения и задуматься о собственных грехах, о необходимости раскаяния, путях исправления, обретения благодати божьей и твердости духа. В это время можно прогуливаться по галереям и патио, оставаться в часовне или в спальнях, но всем предписано под угрозой изгнания, – к чему, впрочем, крайне редко приходится прибегать, – хранить строжайшее молчание.
Куда бы ни обратился взгляд – в часовне, в коридорах, в переходах, в трапезной, в спальнях, – повсюду на стенах картины религиозного содержания и надписи, принуждающие взор и разум оставаться на вершинах благочестия, Классические тексты и народные стихи с навязчивыми ритмом и рифмами; картины, потрясающие своим реализмом: во всю стену часовни – изображение трагического пути на Голгофу, на алтаре – скульптуры, с необычной драматической силой воспроизводящие распятие на кресте; а в глубине часовни – пейзаж, наводящий ужас; свинцовые и черные тучи, молнии, пустынные поля, дома в красном зареве, картина живописует судьбу злосчастного Иерусалима; аллегории на темы загробной жизни, изображенные на стенах переходов вперемежку с житиями святых, почти не оставляют свободного места; их пестрота безрадостна; здесь – гибель грешника, там – преисподняя с развратниками, скупцами, гордецами, убийцами и грабителями; далее – разлагающийся труп, причем художник не отказал себе в удовольствии изобразить и червей; занятые своим мрачным делом, они кажутся живыми, ползущими по полотну; на стене перед дверьми в часовню висит картина Страшного суда, угнетающая даже тех, кто видел ее не раз; мучения богатого Чревоугодника и унижения Мота, завидующего свиньям, которые что-то пожирают, – темы двух больших полотен, украшающих трапезную… Глаза и души, трепещущие от страха, устремляются от ужасных надписей, сделанных большими буквами, к ужасным картинам, и вновь как бы звучат ужасные слова, услышанные в часовне: смерть, Страшный суд, преисподняя, небесное блаженство, – и нет ни минуты передышки в битве против похоти и греха, даже во сне пет передышки, потому как и во сне томит тяжкий круговорот дневных впечатлений.
Предписание воздержания является обязательным для всех в течение всей недели. Больные, кому из-за болезни нельзя поститься, допускаются к покаянию в иные часы, чтобы во время общих трапез ни для кого не было поблажек.
Перед тем как приступить к исповеди, сеньор приходский священник и диаконы распределяют между собой наставляемых и беседуют с ними, как учил святой Игнатий, – «не желая ни спрашивать, ни знать об их помыслах и грехах», а скорее для того, чтобы полнее осведомиться о «разных думах и тревогах… и с большей или меньшей пользой дать духовные наставления в согласии с теми сомнениями, коими обуреваема та или иная душа», Б свободное время – вполголоса и с каждым отдельно – ведут они беседы, которые, укрепляя души порознь, укрепляли общий дух, и все это с возрастающим успехом.
В первую ночь к бичеваниям не приступают; однако начиная со второй ночи, накануне, наставляемым напоминают, чтобы в следующий раз они захватили с собой орудие, избранное их благочестием, – после анафемы греху, под еще звучащие восклицания ужаса, присутствующих побуждают подвергнуть себя бичеванию, бичеванию плоти, которая заставила их впасть в греховные заблуждения; гаснут свечи, и под пение «Господи, спаси! Спаси и помилуй…» раздаются сухие, тяжелые, ритмичные, бросающие в дрожь удары; кое-кто в темноте сбрасывает с себя рубашку, чтобы сильнее чувствовать боль. Четверть часа, вечная четверть часа – слишком краткое время для многих. Бичевание прекращается резким возгласом приходского священника; свет еще не загорается, чтобы дать время, – в молчании, нарушаемом лишь подавленными вздохами, – прийти в себя.
Той же самой ночью – перед тем как лечь спать – с наставляемыми беседуют о неизбежном конце земного существования, и, когда все засыпают, в полночь или в час ночи, их ожидает нечто неожиданное, что должно потрясти их воображение… В нынешнем году был гроб, который проносили по спальням под аккомпанемент жалобных стенаний и хора, исполнявшего «Requiem aeternam». В прошлые годы проходило шествие призраков-скелетов, которые несли с собой светившие мертвенно-бледным светом спиртовые лампадки, раскачивались черепа, подвешенные к потолку, или за стеной раздавались заунывные стоны.
Очнувшись от страхов, дон Роман Капистран проснулся окончательно и решил, что это переходит все пределы. Однако чья-то сильная рука – рука падре Рейеса – удержала его от возмущения и направила его мысли и другое русло. Надо сказать, что дон Роман решился на покаяние ради того, чтобы как-то подольститься к местным жителям, – шесть лет ou провел в этом селении и тщетно выжидал, что его друг, губернатор Аумада, поможет ему перебраться в другое место, получше. Не гнушаясь всякого рода сделками, он приобретал земли, скот, дома; уже привык жить за счет округи; люди тут ко всему притерпелись, добрые, трудолюбивые, скромные; да и землица хороша, труд людей даром не пропадает; и нравы тут просты и невзыскательны. С другой стороны, все более смутным представлялось ему его политическое поприще, и казалось, лучше уж оставить чиновничью службу да прикинуть, как бы окончательно пустить здесь корпи, устроив свои имущественные дела с помощью торговли или какого-нибудь выгодного промышленного предприятия. От него не ускользнуло, что жители относятся к нему без симпатии и, конечно, постараются, лишь представится случай, свести с ним кое-какие счеты, и едва он перестанет быть здесь представителем власти, все притворное почтение, которое ему оказывается и которое продиктовано страхом, сменится полным пренебрежением, а то и жаждой мести. То, что падре Рейес обратился к нему, явилось для дона Романа неким якорем спасения, и в приглашении прибыть на покаяние, – чему он сопротивлялся наполовину искренне, наполовину расчетливо, – доя Роман узрел путь к тому, чтобы завоевать доверие односельчан. В какой-то момент он чуть было не отказался, решив отложить задуманное. И уже находясь в Доме покаяния, в трапезной, несколько раз пытался оттуда улизнуть: сначала, когда своим прибытием он вызвал в трапезной всеобщее изумление, а затем, когда среди наставляемых он обнаружил братьев Масиас, два года назад бежавших от следствия и суда по делу убитых ими в Ла-Каньяде, увидел здесь Порфирио и других – и подозреваемых в угоне скота, и нарушителей закона, и повинных в неподчинении власти, – разумеется, все от него тут шарахались, его присутствие всех тревожило, ему не доверяли. Устав и вся обстановка в Доме покаяния раздражали его. Неверующим он не был, однако страстное желание заполучить теплое местечко в правительственном аппарате приумножило его равнодушие к церкви; и, прибыв в селение как политический начальник, он порой позволял себе непочтительные шуточки в адрес церковников, что было встречено крайне неодобрительно. Позднее, уразумев, что «слава» якобинца не только не приносила выгод, а, напротив, порождала ненужные осложнения, он изменил свою позицию: по воскресеньям стал ходить к мессе, в прошлый четверг Тела господня согласился нести с другими балдахин над статуей Христа, смотрел сквозь пальцы на то, что проводятся акты внешнего культа [21]21
По конституции Мексики, отправление актов внешнего культа (церковные процессии и т. п.) запрещено.
[Закрыть], и даже позволил падре Рейесу убрать портрет Хуареса [22]22
Бенито Хуарес (1806–1872) – мексиканский государственный деятель; будучи министром юстиции и церковных дел, а затем и президентом республики, провел ряд реформ либерального характера, направленных к ограничению власти католической церкви в Мексике (так называемые «Законы о реформе»).
[Закрыть], висевший в здании муниципалитета. В ходе наставлений он все иге выдержал и попрание своего человеческого достоинства, и ужас первых часов, и принудительное пение, наводящее на него тоску, – он погрузился в благочестивые размышления, но истечении третьих суток сдался окончательно и безусловно.
Зато не оказалось такой силы, которая удержала бы дона Паскуаля после того, как ночью он был разбужен погребальным шествием. На следующий день, рано утром, он тайком покинул не только Дом покаяния, но и селение.
А дон Рефухио… «Дон Рефухио, – толковали после болтуны, – приоткрыл было один глаз, взглянул на гроб с покойником и продолжал спать в свое удовольствие, убаюканный стенаниями и похоронным пением». – «Кто Знает, – говорили другие, – быть может, он подумал сквозь сон, что несут хоронить кого-нибудь из тех, кого он сам отправил на тот свет, и потому чего бы ему преспокойно не спать». – «Ну, а как дон Иносенсио, с перепугу его даже пронесло?» – «Ведь только его одного!»
«Смерть, сколь горька память о тебе!» Сколь скорбен этот вторник, особенно для тех, у кого совесть отягощена воспоминаниями об оборванных ими жизнях: землистого цвета оскаленные зубы, скрюченные руки покойного Анаклето; конвульсии бродячих торговцев, убитых на празднике в Ла-Каньяде, – с той поры прошло уже два года; широко открытые глаза, которые ни за что не удалось закрыть, и кулаки Педро Ибарры – в тщетной угрозе.
В тот день именно пятый завет был темой нравоучительных собеседований и испытания совести. («Кто, за что, где, кого, сколько раз, как, когда»), «Было воскресенье, – думает, проверяя самого себя, Франсиско Легаспи, – примерно около трех пополудни, уже наступил час возвращаться на ранчо, когда встретился с нами Педрито Руис, погонщик, ехал он как будто из Сан-Антонио и нам сказал, что лучше бы свернули мы по верхней улице, потому как тут, на углу, у Национального знамени, торчал Гумерсиндо, вдребезги пьяный, и всех задирал, играя пистолетом и крича, что никого не пропустит; ну а я, скорее всего из любопытства, не обращая внимания на предупреждение Педрито, пошел дальше по улице; вскоре слышу дикие вопли и выкрики пьянчуги; на углу, да и кое-где в окнах и дверях торчали зеваки, мужчины и женщины; самим страшно, но не уходят. Я иду – с чего бы мне сворачивать перед выпивохой, мне од ничего плохого не сделал, да и ему я тоже ничего плохого не сделал, к тому же, поверни я, было бы хуже: он бы еще больше обнаглел, а потом все бы меня подняли на смех, и тогда уж нипочем не избавишься от славы труса – никто бы руки мне не подавал, стали бы меня травить и вызывать на драку. Гумерсиндо сидел на краешке тротуара, рядом с ним – бутылка, никак не мог он ее поставить, она то и дело падала, а он то вопил, то бормотал что-то непотребное; завидев меня, заговорил, – мол, давай выпьем вместе, но я не обращаю на него внимания, иду себе дальше. «Ты что, не слышишь меня, такой-разэтакий: никто мимо меня не пройдет, потому как я так желаю, и командует тут моя правая нога, ты что, не слышишь, сукин ты сын?» – кричит он. А что ему отвечать: пьянчуга он – вот и все, ну я и продолжаю себе идти, однако не теряю его из виду; тогда он прицеливается прямо в меня и посылает пулешку; спьяну, конечно, промахнулся, но прошла пуля прямо над головой; тут уж я осерчал, остановился как раз у дверей Лоэры, – дверь-то была закрыта, – посмотрел, не утихомирился ли он; нет, смотрю, прет прямо на меня, разъярился, так и сыплет ругательствами, а он стрелок-то отменный, даже когда пьян вдребезги; я ему кричу, чтоб не подходил ко мне, а он все прет на меня. И никто не осмеливается его остановить. «Если сделаешь еще хоть шаг, застрелю!» – крикнул я ему, а вместо ответа он послал мне другую пулешку, ну тогда…»
– И ты против заповеди грешил, завязывая ссоры, оскорбляя ближнего, злобствуя, тая дурные желания и всяческие обиды – в помыслах, в словах, в делах… Что, против кого, сколько раз, из-за чего, как, когда…
И под слова диакона всплывали в памяти тысячи воспоминаний, связанные с разными местами, и всякого рода подробности; многое вроде бы забыто до поры до времени, однако, как оказывается, живет в памяти нетленно: – Яркая луна светила в ту ночь… – В ту пору пьянство не считалось пороком, и шел я, изрядно перегрузившись, – мало что соображал… За последние три года всякий раз, как вижу его, а вижу-то два-три раза на дню, у меня руки чешутся так его измолотить, чтобы дьявол его забрал в преисподнюю… – Должно быть, ножом ударил его раза четыре, а то и пять; помнится, вопил он, даже вроде хрюкал, будто боров, когда его забивают. – В тот день кончилось тем, что избил я ее на берегу реки, а на ней было платье, темно-синее, о черной отделкой, и щеки так густо нарумянены, меня прямо затошнило… Бедная женщина!
Когда, после бичевания, зажгли свечи в часовне, следов крови оказалось куда больше, чем в прошлую ночь; трудно было дышать из-за невыносимого запаха креозота и формалина, – этими жидкостями опрыскивали помещение, чтобы запахом смерти еще сильнее пробуждать раздумья о грядущей кончине.
Ужасы Страшного суда, о коих повествовал загробным голосом сеньор священник, его громовые возгласы: «Изыдите, проклятые отцом моим! Низвергайтесь в геенну вечную!» – в конце проповеди, повторенные затем, в ночь на среду, и в час бичевания, уже каким-то другим, потусторонним голосом, под удары в жестяные листы, пронзительные звуки трубы и другие внушающие тревогу шумовые эффекты, подорвали остатки сопротивления дона Романа Капистрана, – вырвался у него глухой стон, и Этой ночью он присоединился к тем, кто сбросил с себя рубашку, чтобы хлестать бичом по голому телу.
Беседа и поучения на тему шестой заповеди совпали с размышлениями о преисподней. Обреченные пребывать там, под землей, со своей болью, страстями и тайными деяниями, каждый со своим стыдом, своими исповедями и историями, – словно раскидывали невидимые сети, и надо было «представить себе воочию огромные огненные пещи и души, объятые пламенем; услышать своими ушами стоны, завывания, крики, хулу против нашего господа, Христа, и против всех его святых; ощутить обонянием запах дыма, вонь горящей серы, смрад клоак и гниющих отбросов; вкусить с усладой горечь, равно как и слезы, скорбь, угрызения совести; почувствовать самому, как огонь обжигает, охватывает душу». Еще накануне – в виде вступления – было дано описание ада, дабы «воочию увидеть длину, ширину и глубину преисподней». У сеньора священника был особый дар вызывать у паствы отвращение к порокам сладострастия – и так, чтобы каждый из поучаемых примерял их на себя, содрогался, видя бездну своего падения; сокрушительной была и его манера проповедовать о муках адовых, окуривая в эту ночь часовню зловонной серой и смолой; а в час бичевания – жесточайшего, кровавого – служки гремели на хорах цепями, а певчие разражались пугающими выкриками. (И тут благодати сподобился дон Рефухио: перед бичеванием сиял он с себя рубашку и дал обет не заглядывать более в проклятый квартал.)
Ровно в полночь колокол созвал всех в часовню на размышления о Двух хоругвях, затем последовало начало поучений о Страстях господних для тех, кому надлежало поститься, – в тот день они обходились без завтрака (впрочем, тому, кто попросил бы, завтрак бы дали, но никто не попросил). Окна были прикрыты черными занавесями. Крестный путь и Три падения были выслушаны на коленях; многие отказались принять пищу и в полдень, предпочли оставаться коленопреклоненными, памятуя о тех трех часах, что господь находился на святом кресте. И сколь уместной, по окончании скорбного пути, была проповедь о блудном сыне, рассчитано произнесенная отцом Рейесом с последующей затем драматической сценой, повторявшейся, правда, из года в год; услышав слова: «Подымусь я и пойду к отцу моему», – один из наставляемых – а эту роль всякий раз исполнял тот, кто успел приобрести наихудшую славу (в нынешнем году таковым считался Донато, не раз уличенный в пьянстве), – в рубище и дырявом сомбреро, вставал в дверях! часовни, среди дубовых ветвей с желудями так, чтобы все видели его появление; еле передвигая ноги, он поднимался к алтарю, и когда взволнованный оратор произносил: «Издали еще заметил он Отца своего, и нежностью преисполнилась плоть его, и, побежав навстречу, он бросился на шею ему», – причетник поднимал за петли руки статуи Иисуса Назареянина, высившейся в пышном облачении рядом с алтарем, и опускал их на плечи грешника, а музыка на хорах сразу же начинала звучать, вызывая стенания присутствующих. Свет гасили, принимались за бичевание, а мелодия все продолжалась, и не прекращались стоны и вопли.
Сеньор священник Мартинес, падре Рейес и другие пятеро слушателей прихода всю ночь напролет выслушивали исповеди; чуть не всех поучаемых побуждали излиться во всеобщей исповеди («что, зачем, когда, сколько раз»). Перед ними был народ, осужденный пребывать во мраке подземелья, народ, который мог бы восстать, если бы поучения его не сдерживали.
Грехи, чередуясь, походили один на другой, и искушенные исповедники обычно ничему не удивлялись. Однако на сей раз в их уши проникло нечто странное, тревожащее: «Каюсь, что получал и распространял газеты, где говорилось худо о боге, нашем господе, о святой деве, о святом отце и о священнослужителях… а еще книжки с разными любовными историями я дал почитать двоюродной сестре…» Падре, услышавший это, немедля сообщил о том сеньору священнику. Другой на исповеди признался, что привез в село всякие непристойные карточки и показывал их кое-кому из друзей. Еще один поведал, что, когда в последний раз был в Гуадалахаре, посетил там собрание масонов и привез масонские книги, а здесь делился в частных беседах своими сомнениями относительно веры, побудив задуматься многих. Почти все падре – от разных покаявшихся – узнали, что на прошлой неделе некий коммивояжер устроил здесь, в селении, спиритический сеанс, повергнув их всех в изумленно. Стало ясно, что и сюда проникли либеральные и социалистические идеи; один из покаявшихся не утаил, что, будучи в Соединенных Штатах, сам участвовал в забастовке; двое или трое признались, что ненавидят богачей; тот заявил, что согласен с людьми из городка Теокальтиче: надо, мол, и здесь основать хуаристский [23]23
Хуаристами называли последователей либеральных, антиклерикальных идей президента Бенито Хуареса.
[Закрыть]клуб, а этот покаялся, что замешан в заговоре, они собираются поднять вооруженный мятеж, «если дон Порфирио [24]24
Порфирио Диас (1830–1915) – генерал, участвовал в борьбе против американской, а затем французской интервенции в Мексику; диктатор, занимал пост президента республики с 1877 по 1880 г. и с 1884 по 25 мая 1911 г., когда был свергнут в ходе революции.
[Закрыть]снова переизберется», и покончить с богатеями.
Эти опаснейшие замыслы, бушевавшие где-то под спудом, крайне встревожили сеньора приходского священника, и настолько, что спустя педелю он заболел. Тень легла на его лицо и глаза, несмотря на ликование наступившего утра. Под каким-то предлогом он отсутствовал на завтраке, когда прорвалось заклятие молчания и трапезная зазвучала на разные голоса; с нескрываемой горечью распростился с покаявшимися и в «Хвале», а затем, отпуская грехи и призывая к воздержанию, сам не мог удержаться и кислым тоном, столь неподобающим для напутствия, сказал: