355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абраша Ротенберг » Последнее письмо из Москвы » Текст книги (страница 16)
Последнее письмо из Москвы
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Последнее письмо из Москвы"


Автор книги: Абраша Ротенберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

– Comen Sie mit! (Идите за нами!) – орал один из солдат.

Твой отец ответил на идиш, чтоб немцу было понятно:

– Ij blaib do! (Я остаюсь здесь!)

Солдаты, двое двадцатилетних олухов, ошарашенно посмотрели на Зисе и заорали громче, чтоб как-то подействовать на него:

– Raus! (Пошел!)

Твой отец, повторил, указывая пальцем на постель:

– Ij blaib do, in main hoiz! (Я остаюсь тут, в своем доме!)

Твоя мать молча наблюдала за всем этим, а пришельцы растерянно совещались, как же следует поступить, и тут вдруг один из них достал пистолет, навел на Зисе и заорал:

– Raus! (Пошел!)

Твой отец ответил на это, что с места не сдвинется.

Второй солдат и украинец решили сменить тактику – оба приблизились к старику, чтоб вывести его из дома силой, но не смогли стащить даже с постели: физическая мощь Зисе и выражение его лица дали им понять, что легко не будет.

Но случилось страшное: первый солдат все еще держал в руке пистолет, направленный на стариков, и тут украинец выхватил его и дважды выстрелил – немцы впали в ступор и не успели помешать. Твои родители умерли на месте, быстро и без мучений.

Не думаю, что тебя это утешит, но каким бы низким не был поступок этого украинца, он избавил их от пытки рыть себе погребальную яму и ожидать исполнения приговора.

– Раз он такой альтруист, что ж его медалью не наградили?

– Не надо сарказма и не надо забывать об обстоятельствах: твои родители могли бы погибнуть и при худших обстоятельствах, потому что деваться им было уже некуда.

– Кто был убийца? Или мне лучше звать его благодетелем?

Гриша не обратил внимания на иронию.

– Парень из поселка.

– Как его зовут?

– Зачем тебе это знать?

– Если ты знаешь, то и я имею право.

– Его судили по советским законам, и он уже за все отплатил. Он почти двадцать лет провел в лагерях, и ему еще повезло – вся его семья, помогавшая нацистам, была казнена партизанами еще во время войны. Правосудие уже свершилось. Забудь.

– Оно не свершилось для меня. Мне нужно имя.

– Зачем?

– Чтоб знать.

– Обещаешь, что не наделаешь глупостей, если я тебе скажу?

– Обещаю.

– Сегодня он был на дне памяти жертв нацизма.

– С нами? Я видел его?

– Видел, и здоровался с ним, и даже пытался обнять.

Арон побледнел, на лбу его выступила испарина.

– Володя? Не верю. Как он мог смотреть в глаза моему отцу и спустить курок, он же ел с нами за одним столом?!

– Ты б еще спросил, как он мог прийти на мероприятие, посвященное памяти его собственных жертв. Он уже заплатил за свои преступления и может начать новую жизнь. Такова мудрость советского права, и надо ее уважать. Пожалуйста, забудь о Володе.

– Не смогу я забыть убийцу моего отца и матери, ни тех, кто убил братьев, ни тех предателей, что отправили Мойшу в сибирские лагеря.

– Довольно философствовать. Я бы советовал тебе думать о будущем и жить в мире, поскольку прошлое, хоть его и не изменить, плохой попутчик.

– Возможно, ты прав.

– Забудь о нем.

– Гриша, давай ты расскажешь, как убили его семью. Такой будет моя месть. Говори. Кто их убил и за что?

– Они были коллаборационистами, работали на немцев. Партизаны их судили и казнили.

– И Наташу?

– Наташа была любовницей коменданта. Доносчицей. По ее вине многие лишились жизни.

– По ее вине? Не могу поверить в это, – размышлял Арон вслух.

– Такая светлая девочка, играла у нас в доме, а выросла в убийцу. Надо же, как время жестоко обошлось с ней. И необъяснимо. Никогда бы не подумал, что с ней такое произойдет.

– Время не только уничтожает, но и дарит мудрость и опыт, делает тебя богаче. Обстоятельства ставят иногда людей в безвыходные ситуации – даже самых чистых.

Арон помолчал и потом вдруг вспомнил, чего ему недоставало:

– Ты знаешь что-нибудь о судьбе людей из Западенца?

– Очень мало. Немцы там не встретили сопротивления – просто пришли, и все. А через несколько дней начались убийства: собрали всех евреев и уничтожили, не теряя времени. Не слышал, чтоб кто-то оттуда выжил. Почему ты спрашиваешь о Западенце?

– Это родной поселок моей свояченицы Дуни. Не знаю, помнишь ли ты ее.

– Как же не помнить!

– Ее семья жила в Западенце. После войны я кое-что разузнал, и вот сейчас ты все подтвердил. Я надеялся, что это неправда.

– Все евреи того поселка были убиты.

– А где могилы моих родителей, братьев? Хочу посетить их.

– Они безымянны. Когда мы погибаем – мы всегда погибаем без вести, нас хоронят без надгробий, – ответил Гриша.

– Я их найду, – решительно сказал Арон. Надеяться ему было не на что.

В ту встречу он узнал, что вся наша семья была истреблена. Иллюзиям, надеждам и домыслам уже не было места. В письме от Бети было кратко перечислено все то, что мне потом подробно пересказал Арон годы спустя, в мою первую ночь в Москве.

– Так-то история пишется, – произнес я, чтобы как-то закончить рассказ.

– Как все это восприняла твоя мать, читая письмо? – поинтересовалась Мария Виктория.

– Я сейчас расскажу.

Обещание

После смерти отца и того Бетиного письма мать совсем впала в депрессию. Она почти не говорила об одиночестве, но было видно, что подтверждение гибели родственников повергло ее в уныние, справиться с которым она не могла.

– Для меня они дважды умерли, – повторяла она. – Когда письмо от Арона получили после войны, и теперь еще раз.

Я тоже не мог успокоиться, когда узнал, что Наташа, моя подруга детства, выросла в предательницу, коллаборационистку и любовницу фашиста. В течение нескольких дней я избегал говорить обо всем этом с матерью. Мне казалось, что она была тогда слишком ранима, что будто сильнее постарела в те дни. Мы говорили о чем угодно – о домашних делах, о погоде, но как-то одним вечером, когда разговор совершенно не располагал, она вдруг громко произнесла:

– Настоящая Дуня умерла в тридцать лет, когда приехала в Буэнос-Айрес.

От этой фразы меня передернуло, будто я ругательство встретил в молитвеннике.

– Ты что говоришь?

– Говорю, как есть, потому что знаю, как оно есть.

– Как ты можешь?..

– Мы оба взрослые люди. Не стоит больше обманывать себя.

Я собрался было возразить, но она перебила меня:

– Давай я скажу, а ты послушаешь. Она умерла много лет назад и так и не воскресла, потому что не хотела этого. Я была хорошей женой, прекрасной хозяйкой, уважаемой женщиной, способной уважать других, энергичной, живой. Но правду о себе я никогда не озвучивала: я почти выгнила изнутри, я безжизненна, мне все чуждо, никто и ничто не вызывает во мне интереса. Как я и сказала: Дуня мертва.

– Мам…

Но она не позволила перебить себя и продолжила:

– Ты должен меня выслушать.

Это было через несколько дней после того, как мы получили последнее письмо от Бети, прочли и потом еще сто раз прочитали его. Мы с матерью стояли у нее на кухне; все эти несколько дней лицо ее было тяжелым, печальным, напряженным, будто она вот-вот разрыдается, но, заговорив со мной, она немного успокоилась, и выражение лица ее изменилось.

В тот момент я не был расположен выслушивать ее излияния, поскольку в целом считал себя чем-то вроде первопричины всех ее неправильных жизненных выборов. Но и расстраивать ее, выказывая безучастность по отношению к ее боли, я тоже не хотел.

– На родине я была личностью[49]49
  Она говорила на идиш и потому использовала тут слово «а mench», то есть «человек», но немного изменила его значение. – Примеч. авт.


[Закрыть]
– я училась, работала, росла. Под «росла» я имею в виду – взрослела. Я научилась думать самостоятельно, самостоятельно принимать решения, самостоятельно ошибаться, я училась жить.

Но в один прекрасный день это закончилось. Где и когда? Я тебе скажу: в день прибытия в Буэнос-Айрес. Тут я превратилась в супругу. Понимаешь, о чем я? Я посвятила себя семье и отказалась от личных амбиций. Я так хотела учиться, а что вместо этого? – кормила и обстирывала всю семью, превратилась в сыновнего адвоката перед его собственным отцом, а второго сына только и делала, что нянчила. Я жила с человеком, которого никогда не любила, – я не преувеличиваю, это правда – никогда не любила его с той полнотой, которую это слово подразумевает. Может, я глупая мечтательница и хотела невозможного. С твоим отцом у нас были отношения, какие бывают между просто нормальными людьми: мы научились уживаться друг с другом, а это уже немало. Рутина имеет свои преимущества, но в то же время она изматывает. Однажды все перестало меня интересовать, и я стала относиться к себе, как к умершей.

– Ты забываешь, как оплакивала отца, когда тот скончался, – ответил я.

– А как не плакать? Как можно десятки лет жить с человеком и не оплакивать его уход? Но я не обманываю себя. Я отлично знаю, кто умер и каковы были его человеческие качества. И я отлично знаю, сколько всего для него сделала. То, что я намерена сказать, прозвучит высокомерно, но от этого не перестанет быть правдой: я отказалась от своих амбиций, чтоб опуститься до его уровня, чтоб ужиться с ним. Я сделала это сознательно, в трезвом уме, и даже иногда после этого бывала счастлива. Я упустила какие-то возможности воплотить мечты, вырваться из рутины и наполнить свою жизнь тем, чем мне хотелось. Я не жалею о том, как жила, не жалею о несделанном. Но впредь я ни в чем себе отказывать не буду.

– О чем ты?

– Сейчас узнаешь.

Некоторые ее высказывания были для меня открытием, другие – будто тупым ножом по живому резали. Ни разу до того я не слышал в ее словах такой страсти и не понимал, к чему она ведет.

– Скажи, чего ты хочешь, – раздраженно ответил я. Но она мое предложение проигнорировала.

– Я всегда была у отца под рукой, была ему спутницей, партнером. Всякий раз, когда его дурачили или когда он ввязывался в какую-то финансовую авантюру, ведущую к неудаче, я не журила его – я его успокаивала и выслушивала. И когда он организовывал фабрику – и с тем первым партнером, и со Срулеком, – я была на его стороне. И когда он отделился от Срулека, кто помогал ему, целыми днями ожидая клиентов и до ночи готовя ткани для ателье? Я. Я работала на равных с отцом, работала даже, когда он падал от усталости.

– Это я знаю. Не понимаю, зачем ты все это рассказываешь.

– Чтоб ты ответил, правда это или ложь.

– Все правда. Да и кто сомневается?

– Я рада, что ты это признаешь. Надо, чтоб ты узнал правду.

– Ну так скажи ее, хватит меня мариновать.

– Из-за отцовской болезни мы остались без средств к существованию, да и его партнер тоже. Мы выживаем лишь по Божьей милости.

– Я знаю, я же взял на себя…

– Дай я скажу. Поскольку твой брат Родольфо взял на себя долг партнеру, ему приходится фактически содержать две семьи. У нас получается, я тоже работаю, но у нас нет сбережений. А накапливать их – на это годы уйдут. У меня нет столько времени, я не могу так долго ждать.

– Чего ждать?

– Воплощения мечты.

– Какой мечты? О чем ты говоришь?

На этих словах уже мать напряглась. Она откашлялась и, глядя мне в глаза, сказала:

– Мне нужна твоя помощь.

– Она у тебя будет. Все что угодно, – ответил я, не дожидаясь собственно самой просьбы, и это, кажется, ее задело.

– Отчего не спрашиваешь, в чем она будет заключаться? Как можно соглашаться неизвестно на что?

– Я полагаюсь на твою рассудительность.

– Не стоит, потому что это безумная просьба.

– Пусть и безумная. Говори.

Но мать не могла попросить прямо и оттого начала заходить издалека:

– Я с детства была независимым человеком, но в Буэнос-Айресе я утратила эту привилегию. В Украине я хоть и работала далеко от дома, но всегда рассчитывала на родных, потому что они были моей опорой. И даже когда нам сказали, что их больше нет, где-то глубоко в душе я представляла, что они еще живы. Сейчас мы точно знаем, что это не так, что они погибли, что у меня никого не осталось, кроме Арона и Бети. И я должна увидеть их перед смертью. Я должна сделать это сейчас, пока я не одряхлела окончательно и пока есть силы путешествовать. И потому я прошу тебя помочь мне осуществить единственную мою мечту: я хочу отправиться в Москву.

– Значит, отправишься, – ответил я с облегчением.

– И ты сможешь помочь?

– Да, сделаю все, что в моих силах.

– С чем могут возникнуть проблемы?

– С Советским Союзом. Не так-то просто получить туда визу, но я уверен, что рано или поздно ты съездишь туда. Обещаю.

Мать расплакалась.

Но я был плохо проинформирован: в то время советские границы стали потихоньку открываться и политика стала более дружелюбной по отношению к иностранным туристам. Выбирая между идеологией и экономикой, власть предпочла второе. Советское руководство обнаружило нескончаемую золотую жилу – выдачу виз, и жилу эту стали разрабатывать, но, как и все в той стране, с определенными ограничениями. Государственное предприятие «Интурист» стало монополистом в этой сфере: приток туристов был лишь способом заработать, и потому все остальные его аспекты регулировались политическими и полицейскими ведомствами. Каждый день, каждый час приезжего иностранца, каждое его движение заблаговременно планировалось «Интуристом» и контролировалось работниками служб госбезопасности. Если иностранец следовал установленному графику и правилам (изменить их или как-то повлиять на них было невозможно), то у него не возникало никаких проблем.

После долгих проволочек и использования определенных связей мне пообещали, что через пару месяцев матери дадут визу. Планы повидаться с Бетей и Ароном наконец обрели четкие очертания. Мать была счастлива.

Неувязка

Мне необходима пауза. Сижу за компьютером в своем мадридском доме и слушаю, как зимний дождь ошалело бьет по оконным стеклам. Из Буэнос-Айреса я вернулся с противоречивым желанием заполнить наконец пробелы в записях, чья художественная ценность – да и ценность как таковая вообще – вызывает у меня сомнения. Кроме того, я страшно расстроен тем, как число моих тамошних знакомых и друзей, неумолимо покидающих нас, растет. Я прекрасно помню о том, сколько мне лет, и еще пытаюсь допроситься у себя ответа на вопрос: а какой смысл во всей этой нелепой писанине? Кому может быть интересна встреча, имевшая место четверть века тому назад, во время которой в припадке катартического словоблудия, подстегнутого алкоголем, я надоедал собеседникам рассказами о переживаниях и событиях, которые за давностью давно пора было бы выкинуть на свалку памяти? Я, нынешний рассказчик, уже не тот, кем был в ту ночь; и еще дальше я от того, кто сидел у постели умирающего отца; и я совсем, недостижимо далек от того советского мальчика, который, прибыв в Буэнос-Айрес, вырос в кого-то, совсем отличного от того ребенка, которым был в родных краях. И то, как я вижу каждого из них, тоже менялось, подвергаясь влиянию обстоятельств.

Перед нами множащееся отражение, игра света в кривых зеркалах ностальгии и сочувствия.

Я не тот, кем был когда-то, и не тот, кем когда-то стану: слова, выходящие из-под моего пера сегодня, не соответствуют их вчерашнему содержанию и уж тем более не впишутся в мое «завтра». И я с недоверием перечитываю их, поскольку они не воскрешают, не восстанавливают спектр моих воспоминаний, хотя именно его я хочу выстроить. Незыблемая череда состоявшихся фактов подвергается коварной изменчивости воспоминаний и, в моем случае, неспособности передать свой опыт четко, терминологически. К тому же ясно, что в одну и ту же реку воспоминаний невозможно войти дважды.

Я писал о встрече с Хосе Мануэлем и Марией Викторией, которые в моем рассказе появляются в качестве служебных персонажей, в качестве сюжетной уловки, благодаря которой изложение сглаживается и становится хоть сколько-то литературным. Могло показаться, что их совместный допрос не преследует иной цели, кроме как направить рассказ в нужное русло, сделать его пригодным для восприятия. Мне скажут: они же фикция, просто хитрый прием, дающий читателю возможность отдохнуть время от времени, удерживают от бесконечного погружения в поток – они пусты, бестелесны, они не живут и не дышат. Тут я буду честен: в ту ночь у Марии Виктории и Хосе Мануэля и впрямь не было особых шансов показать себя в беседе. С первой же попытки ответить на их вопросы меня понес словесный поток, совладать с которым я смог, лишь завершив рассказ. Мои собеседники хранили молчание, увлеченно слушали меня и лишь иногда обменивались взглядами, жестами, улыбками, задавали уточняющие вопросы, а может, они лишь делали вид, что эта тема им интересна. Я не мог не заметить их расстроенных или растерянных взглядов, когда распространялся о слишком личных или неожиданных вещах, и в то же время – их веселья и облегчения, когда какой-нибудь факт выбивался из общей рутины, оживляя ее. Они были внимательны, и их молчаливое присутствие как нельзя лучше вписывалось в сценарий повествования; хотя я не собирался выделять им сколько-нибудь значительной роли, на бумаге они превратились в выспрашивающие пустышки, бездушные и безголосые глиняные изваяния, хотя на деле они были живыми людьми из плоти и крови, наделенными внутренними органами, сознанием, разумом, чувствительностью и, самое главное, они были охочи до знаний и приключений. Сходным образом я поступил и с другими героями своего рассказа – с женой, братом, двоюродными сестрами, даже с матерью; я напустил вокруг них тумана, не прописал их лица, а лишь краткими росчерками обозначил их, не собираясь вдаваться в подробности.

С ними я поступил несправедливо, а с книгой неосмотрительно.

Для чего я пишу? Возможно, чтоб достаточно накопить, как это часто в жизни бывает, питательного материала для ностальгии, одиночества и самокопания. Мы накапливаем фотографии, которые никогда никому не будут интересны – даже нам самим; мы усваиваем опыт, которым не сможем поделиться; повторяем слова и фразы, которые мало что говорят окружающим; мы храним ненужные вещи, которые могли бы пригодиться в несуществующем будущем; мы пытаемся донести свои радости и боль до тех, кто не хочет и не способен нас выслушать. Мы суть гримаса, бессмысленная реплика, мы – бесцельная протяженность. Практически ничего из того, что мы делаем, не имеет будущего, не сможет послужить в качестве доказательства того, что мы когда-либо существовали, не послужит примером для кого-то, потому что у этого кого-то не будет времени на выслушивание историй о прошлом. И в то же время в нашей природе ждать и наивно надеяться, что кто-то другой, ближний, захочет узнать нас и понять – это глубинное свойство нашей натуры. Возможно, именно по этой причине некоторые из нас усаживаются писать, вопреки видимой бессмысленности этого занятия, пытаются увековечить таким образом себя. Как говорил один поэт, чьего имени я вспомнить уже не могу: «Жизней у нас много, только смерть – одна».

В одной из этих жизней я дважды попадал практически в одну и ту же ситуацию. Помню, с какой тревогой мать смотрела на конверт с разрешением на выезд из СССР, и точно так же в моем мозгу отпечаталось радостное ее лицо, когда она держала в руках советскую визу для путешествия в обратном направлении – визу, которая давала возможность увидеться с Ароном и его семьей.

В первые мартовские дни 1967 года я забронировал для матери билет на 14 мая и попросил ее предупредить Арона и Бетю о визите и о том, в какой гостинице она намерена остановиться.

– Те дни были полны восторженного ожидания, – сказал я, обращаясь к своим слушателям, – и незнакомой дотоле радости. К матери вновь вернулся оптимизм: она будто помолодела, ожила, она светилась надеждой. На Бете и Ароне сосредоточилось все то, что когда-то предназначалось ее собственным братьям и сестрам, – она будто рассчитывала в их лице вернуть погибших родных.

15 мая мать должна была прибыть в Москву, до вылета оставалось всего три недели, но ответа от Бети все не было.

Мы забеспокоились. Хоть политическая ситуация была помягче, чем раньше, тоталитаризм никуда не делся, как и страх перед непредсказуемостью реакций этого режима. Визит матери мог нанести серьезный вред дядиной семье: губительно повлиять на карьеру, пробудить подозрения в связях с иностранцами. Возможно, они не отвечали из страха или не решались попросить мать перенести поездку, а, может, были еще какие-то причины, которые нам в голову не приходили. С каждым таким днем без ответа мы нервничали все сильней. Возможно, мы, сами того не желая, обрекли дядину семью на какие-то проблемы. Мать не могла спокойно спать, обуреваемая чувством вины и страхами от того, что поездка ее может не состояться. Что было делать? Кроме как ждать, нам ничего больше не оставалось.

В последнюю неделю апреля я решил позвонить в Москву, но мать меня отговорила. Так что мы решили подождать до конца месяца, а уж тогда что-то предпринимать.

Бывало, мы часами молча глядели друг на друга, не зная, как себя вести. Хоть до поездки оставалось более двух недель, мать уже упаковала часть вещей с подарками для дяди, тети и их детей.

В конце апреля наконец-то пришло письмо из Москвы. Оно было подписано 18 числом того же месяца, то есть шло аж две недели. Я не понимал, отчего такая задержка с ответом. Возможно (тут у меня опять только догадки на этот счет), им требовалось время на то, чтоб подготовиться к возможным нежелательным последствиям нашего приезда. Но на теории у нас времени уже не оставалось: для начала надо было распечатать и прочесть письмо. Оно было написано на идиш, и я тут же прочел его: как и следовало ожидать, оно состояло в основном из экспрессивных переживаний по поводу нашего приезда и радостных ожиданий от встречи с Дуней «после тридцати четырех лет разлуки». Некоторый абзацы я запомнил почти дословно, поскольку, как водится, несколько раз перечитывал этот текст:

«Это просто подарок судьбы – даже неизвестно, как и кого благодарить за него. Это будет просто чудо, если ты приедешь. Братья встретят тебя в аэропорту. Ждем не дождемся момента, когда наконец сможем обнять тебя. Пусть перелет пройдет как нельзя лучше». Затем Бетя пускалась в обычные свои заверения, что у них все есть, что ничего им не надо и что Дуня не должна утруждать себя подарками. «То, что ты приедешь, – уже подарок!»

Получив это письмо, мы не просто вздохнули с облегчением, а буквально пережили какой-то эйфорический шторм. Я должен был возвращаться на работу и, уходя, оставил письмо на столе. Я вел машину, и в голове назойливой мухой жужжала одна мысль: я правда только что прочел в письме «братья», или это плод моего воображения? Эта неопределенность мучила меня, пока я не добрался до рабочего места, не позвонил матери, чтоб та прочла мне письмо еще раз, но никто не брал трубку. Я решил вернуться к ней домой после работы и перечитать самостоятельно, чтоб развеять все свои сомнения, не тревожа мать домыслами и навязчивыми идеями.

Весь день я не мог успокоиться, эти «братья» были будто соринка в глазу. Приехав к матери и взяв письмо в руки, я понял, что ничего не выдумал и ничего не перепутал. Там действительно без всяких уточнений, будто это само собой разумелось, было написано: «братья встретят тебя в аэропорту». Что это значило?

О каких братьях шла речь, если брат был только один – Арон? С другой стороны, если выжил кто-то еще, Бетя сообщила бы об этом гораздо более ясно и подробно. Я понимал, что игра моего воображения ни к чему не приведет и что эта фраза бессмысленна. Конечно, мне стоило поговорить об этом с матерью.

– Все просто. Помнишь, как часто она писала, что доктор Астров им как родной брат? Вот и подтверждение: доктор Астров тоже приедет в аэропорт встречать меня, – ответила она мне, будто бы немного важничая.

– Точно, ты права, – признался я. – Совсем забыл об этом докторе Астрове.

Через неделю мать села на самолет в Москву, лишний раз перед этим заявив, что кое-какие мечты все же должны сбываться. Жизнь преподносит нам невероятные сюрпризы, достойные большой благодарности.

Последнее письмо

– Как твою мать приняли в Москве? – спросила Мария Виктория.

– Давай я все-таки продолжу по порядку.

Но продолжать было не так просто: на этом этапе рассказ требовал обдуманности и чувства ритма, которыми я в тот момент похвастать не мог. Потому я рассказывал, как получалось:

– До вылета оставалось три дня, и хотя мать старалась делать вид, что не нервничает, все мы были как на иголках, и сама она тоже. Такое впечатление, что это была какая-то напасть. Все навалилось сразу: первый в жизни перелет, к тому же очень долгий, да еще и через океан, а в конце – желанная, но наверняка полная неожиданностей и неопределенности встреча. Правда ли, Арон и Бетя такие, как можно судить по письмам? Как живут они в стране, где риск в порядке вещей, а покой может только сниться? Как они примут ее? Ведь она уже не та полная живости девушка, какой была в молодости, – годы, разочарования и душевные раны берут свое. Она была уже кем-то другим, но все равно ее с ними объединяли воспоминания и родной язык. А если вдруг окажется, что они говорят на разных языках? Близость встречи все больше путала ее и тревожила.

– Зачем ты решил, что я должна там пробыть два месяца? – спрашивала она, и в этом вопросе слышался упрек. – Мне бы и одного хватило. В Москве у меня никого и ничего нет, кроме воспоминаний, а вот они работают, им тяжело. Думаешь, им удобно будет возиться со мной два месяца? Мне кажется, мы неправильно поступаем. Прошу тебя, исправь это как-то.

– Сейчас? Это невозможно. Кроме того, я уверен, что все пройдет более чем хорошо.

– С чего ты взял?

Мы сидели у нее на кухне, и я понимал, что диалог этот бессмыслен, но неизбежен, – напряжение надо было снимать хоть как-то. В то утро я выкупил ее билеты, получил карточку, подтверждающую бронь гостиничного номера, и приехал все это передать. Я знал, что она страшно беспокоится, но почему-то подумал, что мое присутствие немного ей поможет. Потом я понял, что ошибался. Никогда еще не видел ее такой нервной и раздражительной. Мы сидели и разговаривали, пришел Родольфо, мой брат. По обыкновению своему, он забрал из почтового ящика ворох писем и прочей корреспонденции и сложил все на стол. Никто не обратил на это внимания. Мы поздоровались, перекинулись парой слов о предстоящей поездке, подшучивая над маминым мандражом. Затем я попрощался со всеми до завтра и ушел, так как меня ждали другие дела. Выходя, я заметил среди писем конверт, который привлек мое внимание; по советскому гербу на марке я тут же понял, откуда он.

– Письмо из Москвы, – указал я на него. Мы уже получили письмо, в котором все мелочи были оговорены. И тогда о чем же может быть это, пришедшее позже? Моя пессимистичная натура знала ответ на этот вопрос: о чем-то печальном и болезненном. Просят ли они, чтоб мать отменила поездку, или предупреждают о предстоящих сложностях? За несколько секунд мое воображение пробежало по всем кругам ада. Стараясь сдерживать дрожь в руках, я открыл конверт. Четыре листа, каллиграфично исписанных каллиграфическим Бетиным почерком, которые я тут же, борясь с тревогой, стал читать вслух. Углубляясь в текст, я старался дышать ровно, но ничего не мог сделать ни с сердцебиением, ни с адреналином, захлестывающим мое сердце, ни с пугающей бледностью своего лица. Я говорю о том, что сам тогда чувствовал, но стоило бы упомянуть и происходящее с матерью – она рыдала, и на ее искаженном лице отражалось сразу столько переживаний, что невозможно было хоть сколько-то их разделить. Она схватилась за голову и как заведенная выкрикивала одно и то же: «Господи Боже, Господи Боже, не может такого быть!»

Мой брат Родольфо, для которого европейские родственники были чем-то вроде энтелехии[50]50
  Энтелехия – в философии Аристотеля – внутренняя сила, потенциально заключающая в себе цель и окончательный результат; например, сила, благодаря которой из грецкого ореха вырастает дерево. Вероятно, автор ошибся, использовав этот термин, и, скорее всего имел в виду «вещь в себе» – философский термин, обозначающий явления и объекты умопостигаемые, в отличие от чувственно постигаемых (данных нам в объективной реальности) феноменов; вещь как таковая («сама по себе»), вне зависимости от нашего восприятия.


[Закрыть]
(они были недоступны, жизнь их непостижима, а сами они были известны ему только по рассказам), сохранял спокойствие и пытался хоть как-то успокоить мать. Когда я закончил читать, все мы трое обнялись и надолго замолчали. Никто не решался ни слова произнести, ни шевельнуться. Мы даже плакать не могли – такие невероятные по силе переживания захлестнули нас.

На какое-то время я замолк и потом добавил:

– Понимаю, что невозможно передать достоверно те эмоции, которые доставило нам чтение того письма. Мне даже вспоминать о том моменте тяжело, но, если постараться, думаю, получится. Чем глубже я погружался в текст, тем сильнее он потрясал меня. Как это часто со мной бывало в таком состоянии, я понимал отдельные факты, но сразу же увязать их между собой, осознать саму глубину и важность всего происходящего в целом мне никак не удавалось. Перечитывая по второму разу, я, будто жвачное животное, подолгу мусолил каждое предложение. До меня наконец стали, помимо прочего, доходить причины неразберихи и неувязок – они крылись в датах на конвертах.

– О какой неразберихе ты говоришь? – удивленно переспросила Мария Виктория.

– Помните, как после долгого молчания пришел ответ от Бети, где она писала, что мать в аэропорту встретят братья? То письмо было отправлено из Москвы 18 апреля и было доставлено с небывалой скоростью – мы получили его уже в конце месяца. Но то письмо, о котором я говорю сейчас и которое мы получили 11 мая, за три дня до вылета, было датировано более ранним числом, а точнее 2 апреля. По какому-то странному стечению почтовых обстоятельств оно задержалось и пришло позже следующего. Отсюда и неразбериха. Понятно?

– Тебе-то понятно, но мы-то до сих пор мало что понимаем, – допытывалась Мария Виктория.

– Пожалуй, ты права, прости, что не упомянул о главном – о содержании этого поздно пришедшего письма.

– Так мы когда-нибудь поймем, в чем там было дело? – иронично поинтересовался Хосе Мануэль.

– Вы уже знаете, что было во втором письме. Сейчас я расскажу, о чем было первое. Вначале там говорилось о приезде матери, а потом, очень осторожно, будто бы для того, чтоб уберечь нас от слишком большой эмоциональной нагрузки, говорилось как раз о том, что вас интересует. Я отлично помню текст и потому могу воспроизвести его по памяти прямо сейчас.

– Может, тогда мы наконец поймем, что ты пытаешься донести.

И я стал точно пересказывать содержание письма, будто оно было начитано на магнитофон и записано. Я слышал свой собственный голос, и с каждым произнесенным словом мои переживания усиливались. Текст, сто раз просеянный сквозь сито моей памяти, звучал следующим образом:

«Москва, 2 апреля 1967 года

Дорогая Дуня!

Не представляешь, с каким нетерпением мы ждем твоего приезда. И мне, и Арону это кажется чудом – что мы сможем увидеться после стольких лет разлуки. Мы так хотим увидеть тебя.

И хотя у меня есть еще куча новостей для тебя, писать о них непросто. Я очень много работаю, занимаюсь больной дочерью, слежу за домом и забочусь о муже. Со здоровьем у меня пока все хорошо, так что я с радостью посвящаю себя этим обязанностям. Но не по этим причинам тяжело мне писать, а только из-за свойств своего собственного характера – они-то меня и беспокоят. Хватит ли мне ясности ума, когда ситуация неумолимо того требует? Очень сложно изложить все это письменно, особенно когда обстоятельства складываются так необычно. У нас еще будет время подробно все это обсудить. Ты приедешь в самый разгар весны. Так хотелось бы разделить ее с тобой: вместе гулять по Москве и беседовать, чтоб все было, как когда-то в юности.

Арон тоже с удовольствием проведет с нами время и прогуляется с нами, думаю, не раз. Сейчас, когда я дома с дочерью, он проводит свободное время в одиночестве, наедине со своими мыслями. Иногда мне кажется, что он ничего перед собой не замечает – ни улиц, ни витрин, ни даже людей. Вчера вечером Арон отправился в центр города, чтоб кое-что купить – такой у него был предлог выйти и развеяться. Идя сквозь толпу, он вдруг ощутил нечто необъяснимое, сверхъестественное. Как всегда погруженный в свои мысли, он вдруг почувствовал, будто что-то требует его пристального сиюминутного внимания; какой-то мимолетный образ, всплывший перед глазами, в одночасье развеял его задумчивость: перед ним был кто-то, кто казался ему смутно знакомым, но он все никак не мог вспомнить, кто же перед ним. Это был мужчина, который переходил улицу Арбат одновременно с Ароном, только шел он в противоположном направлении, медленно и расслабленно. Арон видел его всего несколько секунд – размыто, как бывает, когда наблюдаешь за пейзажем из окна несущегося поезда. Сделав несколько шагов, Арон обернулся: ему захотелось глянуть на незнакомца еще раз. К его удивлению, незнакомец тоже остановился и неуверенно, будто в ступоре, глядел на Арона. После недолгих раздумий оба пошли друг другу навстречу – сначала осторожно, а затем уверенно, пока не оказались лицом к лицу. Когда сомнения их развеялись, они бросились друг к другу с объятиями, плакали, кричали от радости и потом, утомленные, стояли и глядели друг на друга, со слезами на глазах повторяя, будто других слов никогда не существовало: „Это чудо! Чудо!“ – вот все, что они могли сказать.

Дорогая Дуня! Не знаю уж, где ты читаешь это письмо, но я очень прошу тебя: сядь, прежде чем продолжить читать, потому что когда ты узнаешь, что произошло с Ароном, ты в обморок упадешь.

Не знаю, как тебе это сообщить, и наверняка я делаю это слишком резко, но что поделать – сдержаться никак не могу. Знаешь, кто был тот человек? Пожалуйста, читай медленно и внимательно: это был твой брат Лузер. Да, Лузер, чью смерть мы все столько лет оплакивали, на самом деле жив. Невероятно, но правда. Сложно описать, поскольку на этом чудеса не заканчиваются.

Когда Арон и Лузер пришли в себя, то стали впопыхах пересказывать друг другу подробности своей жизни, будто это возможно сделать за несколько минут. Лузер был убежден, что вся наша семья погибла, включая и нас с Ароном.

На это Арон ответил ему, что мы единственные, кто выжил, и кратко пересказал, как и почему нам это удалось. Он, в свою очередь, очень хотел узнать, как выжил Лузер, чем и где жил он после войны. Я кратко перескажу тебе его историю.

В 1938 году, перед войной, Лузера перевели работать из Западенца в Винницу, где и началась (а на самом деле продолжилась) его карьера в Красной армии. После вторжения немецких войск он участвовал во многих боях, а потом даже во взятии Берлина. Он несколько раз был ранен, но сумел выжить.

После войны он остался на несколько лет в Германии и работал в зоне советской оккупации. „Сейчас я полковник в отставке“, – сказал он. В первые дни войны он потерял контакт с семьей, но спустя год после отступления немцев ему удалось разыскать жену и детей и воссоединиться с ними. Те были эвакуированы в Сибирь и оставались там до конца войны. Сейчас Лузер с женой живут неподалеку от Ленинграда. Их дети, уже взрослые, живут со своими семьями в тех же краях: старший стал офицером, а младший – инженером. Я пишу все в деталях, поскольку уверена, что они тебе интересны, хотя я получала эти сведения в гораздо более отрывочном виде. В каждой фразе было столько эмоций, вздохов и слез, что передать это невозможно, но ты представь себе эту сцену: двое взрослых мужчин пытаются выразить свои чувства, и слова, будто ракеты, залпами вырываются из них прямо посреди Арбата. Каждая фраза полна эмоций, всякое предложение вызывает бурю переживаний: они то и дело перебивают друг друга, говорят одновременно, потому что хотят и говорить, и слушать одномоментно. И все сказанное – за счастье.

Я бы так хотела передать тебе в красках их диалог, но разве такое описать словами, да еще и на бумаге! Никак не могу собраться с мыслями и изложить все это внятно, да еще и в таком виде, чтоб пощадить твою восприимчивость.

Выслушав историю Лузера, Арон взял его за руки, словно боясь потерять. Лузер сказал, что у него мало времени: через час ему нужно было возвращаться в Ленинград. Арон не мог сдержаться, ему так хотелось поговорить. Он повторял все время „Это чудо! Это подарок судьбы!“, но и поделиться своими соображениями и переживаниями ему тоже было необходимо.

– Лузер, дорогой, – сказал он ему, – ты столько воевал, подвергал свою жизнь опасности, боролся, был ранен, выживал и боролся за свою семью. А мы в то время были в Ленинграде: голод, снег, блокада, постоянные бомбежки, насилие. Мы жили среди трупов – некоторые даже питались трупами, – но в этом аду, среди взрывов и залпов, люди женились, рожали детей, они выживали и жили. Некоторые из них пронесут увечья через всю свою жизнь, как наша дочь. С нами обращались как с животными, но нам хватило воли цепляться за жизнь и выбраться. И, несмотря на все наши злоключения, мне кажется, что нам очень повезло. Ты ведь знаешь, как судьба была жестока. Мы бросили родной дом и выжили. Те же, кто остался, встретили смерть. И какую жуткую смерть! Когда-нибудь я поеду в Чон разыскивать их могилы. Ты знаешь, как погибли твои родные?

Лузер в недоумении смотрел на него:

– О каких родных ты говоришь?

Арон впал в замешательство, будто перед ним был иностранец, говорящий на неизвестном языке. Лузер, в свою очередь, тоже не понимал, что происходит.

– Я о твоих братьях и сестрах. Разве они жили не в Западенце?

– Мы все там жили, – ответил Лузер изменившимся голосом – тон его стал более сдержанным, он говорил осторожно, словно пытаясь не сказать лишнего. Арон слушал его и все меньше понимал. Лузер сказал:

– Всего минуту назад ты говорил о нашем везении – что мы выжили, потому что смогли сбежать. Согласен с тобой. Но чтоб ты не заблуждался, скажу тебе, что не только ваша семья смогла уйти живой.

Арон с растущей тревогой в сердце ловил каждое Лузерово слово.

– Мои братья тоже ушли из поселка до начала войны. Они отправились добровольцами в Днепропетровск, чтоб активно участвовать в строительстве плотины.

– А кто же, кто уехал?

Лузер спокойно ответил:

– Все. Мы были партийными активистами и всегда старались быть на передовой – в труде ли, в борьбе ли, в войну и в мирное время. Мы выжили благодаря своей сознательности.

Арон смущенно смотрел на него и наконец решился спросить прямо:

– Ты хочешь сказать, что твои братья и сестры живы?

– Именно так. Все.

Арон побледнел, он был белее белых ленинградских ночей. Закрыв лицо руками, он только и мог что бормотать: „Не чудо ли это? Да что я говорю?! Это как десять, сто, тысяча чудес разом. Невероятно, невероятно!“

– А где сейчас твои родные? – спросил он.

Лузер спокойно выслушивал вопросы Арона, а тот обнимал его так крепко, что ответить ему было едва возможно. Оба они были взволнованы встречей и новостями. В какой-то момент Лузер наконец смог рассказать моему мужу, как все было:

– Некоторые из них после войны остались в Днепропетровске, другие поехали в Запорожье. Первые работают на плотине. Вторые – на автозаводе. Все они члены партии, активисты.

– Ты сбил меня с толку, – бормотал Арон, – не могу поверить всему, что ты говоришь.

– Но почему ты сомневаешься?

Арон был бел как мел, и слова давались ему с трудом:

– Лузер, я так счастлив, настолько безумно счастлив, что мне даже трудно это принять. Столько лет мы считали вас погибшими, а сейчас такая новость.

– Но ведь хорошая новость, – ответил Лузер сквозь смех.

– Я сейчас будто пыльным мешком ударенный – одновременно счастлив и в то же время чувствую себя виноватым.

– Но почему виноватым?

На этот вопрос Арон не ответил и перевел разговор на другую тему:

– Скажи, Лузер, а ты когда-нибудь писал Дуне о том, что все ее родные выжили?

– Нет. Так и не написал.

– Почему?

– В войну, во время эвакуации, мы потеряли ее адрес.

– Ну, это легко исправить.

– Не так-то легко. Когда война закончилась, у нас было множество причин не контактировать с ней; потом же остались только отговорки. Для нас, то есть для меня и братьев, важнее всего, превыше всего было членство в партии. Мы занимали ответственные посты, и оттого были крайне уязвимы: ведение переписки с гражданами капиталистических стран было бы отличным козырем для тех, кто хотел подсидеть нас и уничтожить. Я прекрасно осознаю, что пожертвовал отношениями с сестрой ради карьеры в партии. С тех пор многое поменялось: теперь им не нужна причина – нас можно уничтожить лишь за то, что мы евреи.

– А почему было не написать Дуне из Берлина?

– Думаешь, в Берлине было не так? Чтоб тебе было понятно: я был полковником-евреем, под моим началом было множество людей, мы служили в насквозь прогнившем, развратном городе – я много чего мог стерпеть, но позволить себе – ничего, поскольку был и остаюсь честным и неподкупным человеком. За обе эти характеристики – принадлежность к евреям и порядочность – некоторые армейские шишки определили меня во враги, которых рано или поздно надо будет загнать в угол. Это сильно усложняло мне жизнь. Думаешь, у меня тогда была возможность во всем этом бедламе разыскивать адрес сестры?

– Я все понимаю, – сказал Арон.

– И еще мне хотелось бы узнать, отчего она не пыталась нас найти.

– На то у нее была причина, и отчасти этой причиной оказался я.

– Ты?

– После войны из разных источников мне сообщили, что все евреи Теофиполя были убиты нацистами, среди них мои родители, братья, сестры. Никто в этом не сомневался. То же самое говорили и о Западенце, что все тамошние евреи были истреблены. Через год я написал об этом Дуне в Буэнос-Айрес. Тогда было страшное время, ты и сам об этом знаешь, так что нечего тут расписывать.

Письмо я не подписал и обратного адреса на конверте не указывал, но они все равно поняли, кто я. В письме мы говорили, что кроме нас с Бетей не выжил никто – я лишь передал то, что знал сам. После этого переписка прервалась на более чем двадцать лет и затем возобновилась благодаря стараниям одного близкого друга. Я даже побывал в Чоне, и там один человек подтвердил, что вся ваша семья убита. Дуня оплакивает вас вот уже более тридцати лет, да и я тоже, потому что был уверен – до сегодняшнего дня был уверен, – что вас уже нет в живых. И мне все кажется, что это просто сон, от которого так не хотелось бы пробудиться.

Арон на какое-то мгновение замолчал и потом признался:

– Я ощущаю вину за то, что причинил Дуне столько ненужных страданий.

– Не ты в этом виноват, а жизнь. Я настолько же виновен или безвинен, как и ты. Я без устали спрашивал себя: отчего не пишу ей? Как так вышло, что совсем о ней не думаю? Истратив свою жизнь на труд в коллективе, борьбу за справедливость, за будущее, я подошел к моменту, когда приходится взглянуть правде в глаза, оглянуться вокруг, прозреть. И что я увидел? Что мы просто эгоисты и что наш так называемый великий гуманизм – всего лишь слова. Признаюсь тебе: мне страшно стыдно за себя и ужасно жаль Дуню. Надо как-то это исправить.

Тут Арон вспомнил, что до сих пор не упомянул одного обстоятельства, которое напрямую касалось их разговора. И хоть он не особо ориентировался в ветхозаветных текстах, но вспомнил легенду об Иосифе[51]51
  Иосиф – в Ветхом Завете любимый сын Иакова, которого братья продали в рабство египтянам, за что впоследствии тот им жестоко отомстил, пользуясь положением при дворе фараона.


[Закрыть]
, который, фактически обладая царской властью, жестоко играл на чувствах братьев, прежде чем открыться им. Но на игры времени не было.

– И как ты думаешь это исправить? – спросил он Лузера.

– Не знаю, но уверен, что такая возможность непременно будет.

– Съездить к ней, скажем?

– Не будь так наивен. Думаешь, кто-то позволит мне выехать в Аргентину?

– Вряд ли. Но ты мог увидеться с ней в Москве.

– В Москве? Думаешь, они дадут визу кому-то, кто однажды бежал из страны? – эта реплика Лузера была полна скепсиса.

– Тридцать лет прошло. Почему бы и не дать?

– Надо проверить.

– Все уже проверено.

– Ты что пытаешься сказать? Я хоть и настоящий отставной полковник, но сердце у меня слабое.

– Пытаюсь сообщить тебе, что вот-вот с нами всеми произойдет нечто необычайное.

– Это ты фантазируешь, или в твоих словах есть правда?

– Правда. Осталось всего ничего, пара месяцев от силы.

– Говори яснее.

– В мае Дуня прилетает в Москву.

Лузер побледнел и на мгновение утратил дар речи. Он обнял Арона и, роняя слезы на воротник его пальто, бормотал: „Это день чудес, я поверить не могу, одни чудеса“.

Прохожие поглядывали на них с любопытством, кто-то улыбался, другие перешептывались между собой, но сами они ничего вокруг не замечали. Они будто оказались где-то очень далеко, в другой галактике.

– Скажи, – спросил Лузер, – а Дуня приедет одна или со Шмилеком?

– Одна. Шмилек умер два года назад.

– Как жаль.

– У него был рак.

– Когда буду ехать в Ленинград на поезде, у меня будет целая ночь на то, чтобы обдумать все произошедшее сегодня, вспоминать о нем и заново переживать. Эти два часа полностью изменили мою жизнь, перевернули мой мир.

– И мой. И Дунин тоже, но она пока об этом не знает. Я так счастлив, что боюсь, мне все это только привиделось.

Затем они обменялись телефонами и расстались. Арон тут же прибежал домой и рассказал мне об этой встрече, но и он был не в силах внятно передать происходящее – такой им овладел восторг. Он излагал ужасно путано, и мне приходилось постоянно перебивать его, возвращаться к сказанному, спорить, выспрашивать, чтоб хоть что-то понять. Затем я наконец сумела восстановить в голове картину, справилась с чувствами и решилась написать обо всем этом тебе.

Милая Дуня! Сейчас я допишу письмо и позвоню всем твоим братьям. Это невероятное счастье совсем выбило меня из колеи, и мне боязно представить, что ты почувствуешь, когда обо всем этом прочтешь. Пожалуйста, забудь обо всей пережитой тоске, боли, метаниях и переживаниях и радуйся предстоящей встрече вместе с братьями – ведь вскоре я им о ней сообщу. Я так же растеряна, как и Арон: весь день хожу и все повторяю: „Это чудо!“

Все мы, вместе с твоими братьями, встретим тебя в аэропорту – мы с Ароном ведь тоже тебе родные.

Всегда любящая тебя

Бетя».

Когда я закончил пересказывать Бетино письмо, Мария Виктория и Хосе Мануэль были так ошарашены развязкой, что ничего не говорили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю