Текст книги "Последнее письмо из Москвы"
Автор книги: Абраша Ротенберг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Признания
Буэнос-Айрес, сентябрь 1965 года
Пока я сидел с отцом, мать отдыхала в соседней комнате. Это была пятница, почти полночь. Мы уже посмотрели очередную серию нашего любимого «Закон и порядок»[33]33
«Закон и порядок» – американский полицейский сериал.
[Закрыть]. Обычно отец засыпал под телевизор, но эта серия немного взбодрила его. Иногда он пропускал те или иные повороты сюжета, особенно моменты, на которых он не мог попрактиковаться в своем любимом виде спорта: предсказывать, кто на самом деле убийца, как его вычислят и как будут судить. Он часто ошибался, поскольку его личные предпочтения не очень-то совпадали с представлениями сценаристов об интриге.
«Закон и порядок» немного разнообразил полицейско-сериальную рутину благодаря оригинальной структуре серий: каждая из них состояла из двух частей, связанных с делом. В первой части совершалось преступление, полиция расследовала его, проводя зрителя сквозь множество увлекательных перипетий, добиралась до виновника и арестовывала его. Во второй части преступника предавали суду строго по закону. Главный посыл сериала состоял в том, что полиция должна работать эффективно, а правосудие должно быть объективным, то есть этот телевизионный продукт вполне отражал основные ценности тогдашнего североамериканского общества.
Но в ту пятницу из-за ошибки следствия и определенных недочетов в законах, которыми изворотливый адвокат подсудимого не преминул воспользоваться, подсудимый был признан присяжными невиновным, и судья отпустил его.
Отец очень внимательно следил за сюжетом, и вердикт показался ему несправедливым. Он высказал мнение, что дело следует пересмотреть, а прокурор должен подать апелляцию. Как зритель (и никому не известный соавтор) отец был уверен, что еще будет продолжение, в котором справедливость таки восторжествует.
– Сомневаюсь. Каждая серия заканчивается вердиктом, – сказал я отцу, не имея ни малейшего желания затевать спор на пустом месте.
– Почему? Могли бы написать серию, где прокурор апеллирует, доказывает вину подсудимого, и тогда убийцу осуждают.
– Но в каждой серии свой отдельный герой, и они между собой никак не связаны.
– Это тебе что, Библия? Это же всего лишь телевидение – всегда все можно переписать.
– Я понимаю.
– Если следствие допустило ошибку, то она должна быть исправлена. Нельзя допускать безнаказанности. Иначе что они до людей донесут?
– Донесут, что закон не идеален, что там тоже есть лазейки.
– Ну и что это за посыл такой? Ты, я и еще миллионы зрителей видели, как эта сволочь убила девушку. И мы допустим, чтоб убийцу признали невиновным?
– Полиция допустила формальную ошибку, не уведомив при аресте подозреваемого о его правах.
– Каких еще правах?
– Тех, которые обеспечивают объективность применения закона.
– К кому, к убийце?
– Ко всем.
– И его отпускают на свободу только потому, что не зачитали ему несколько фраз?
– Именно. Соблюдение формальностей – фундамент правосудия.
– И это они называют правосудием? Нет, уважаемый, это хаос.
– Это основа правосудия.
– Я всегда говорил и буду говорить: правосудия не существует. И эта история только подтверждает мои слова.
– Наоборот: эта история показывает, что правосудие существует.
Мы говорили на идиш, как всегда, и оттого богатство некоторых оборотов, которые отец использовал, осталось за скобками – передать его средствами испанского языка крайне тяжело. В тот момент мне не хотелось больше обсуждать сериал, и я решил переменить тему:
– В какой момент ты понял, что правосудия не существует?
– В старом доме[34]34
Так на идиш называют родную страну. – Примеч. авт.
[Закрыть].
– Как ты это понял?
– Опыт показал. Когда еврей пытался судиться с неевреем в русском суде, он всегда заранее знал, каким будет решение.
– В таком случае зачем пытаться судиться?
– В надежде на чудо.
– А если евреи подавали в суд друг на друга?
– Тогда тоже не было справедливости.
– Но почему?
– Потому что судьей выступал раввин. Раввин зависел от мнения общины, и содержание он получал из пожертвований самых состоятельных ее представителей. И кого ему поддержать, если тяжба идет между богатым и бедным? Сам понимаешь, или тебе объяснить?
– Выходит, и тут никакой справедливости?
– Раввин честно решал только пустяковые деревенские споры, скажем, такие: если курица сбежала из курятника, забралась к соседу во двор и снесла там яйцо, то кому достанется яйцо – хозяину курицы или хозяину двора?
– Смехотворный конфликт, но и его можно рассудить по Талмуду.
– Так Талмуд посвящен подобным пустякам? Отчего ж тогда говорят, что так сложно изучить его?
– Но там и другие вопросы поднимаются. С какими спорами еще приходили к раввинам?
– С семейными проблемами, невыполненными супружескими обязанностями; женщины приходили за помощью, если муж их бросил, бездомные сироты просили обогреть.
– В том, что ты говоришь, есть справедливость.
– Кажется, ты меня не хочешь услышать. Они проявляли объективность лишь в пустяковых вопросах. А так – всегда шли на поводу у коррупции, и оттого ждать от них справедливого решения было бессмысленно.
– Мне кажется, ты преувеличиваешь, – попытался возразить я, но отец проигнорировал мое замечание и продолжал гнуть свою линию дальше:
– Я никогда не верил в правосудие и справедливость – только в мораль.
– Но нет морали без справедливости, как и справедливости без морали.
– Ты должен понять, сынок, что между ними есть серьезная разница: правосудие зависит от третьих лиц, а мораль – только от твоей собственной совести и твоего поведения. Я, скажем, больше доверяю данному слову, чем нотариально заверенному договору. Бумага слишком хрупкий материал, не стоит ему доверять.
– Но договор все равно необходим.
– Не было так ни в мое время, ни во времена моего отца, человека со скверным характером, но зато уважаемым, для которого данное слово ставилось выше контракта. Слово надо держать даже тогда, когда это может оказаться не в твоих интересах. Так говорил мне отец, и это то, чему тебе стоило бы научить твоих сыновей.
Отец читал мне лекцию, и я не решался перебить его, а перед глазами стояла сцена из «Гамлета», где Полоний поучает Лаэрта. Я решил выслушать до конца.
– Я считаю, что нельзя действовать из одной лишь богобоязни. Сам я в Бога никогда не верил. Моя религия всегда сводилась к тому, что надо уважать данное тобой слово, и тогда все вокруг будут уважать тебя самого.
– Прости, что перебиваю, но зачем тогда ходить в синагогу, если ты не веришь в Бога?
– Я хожу к людям, а не к Богу. Я помогаю во время праздников и святых дней, читаю кадиш[35]35
Кадиш – еврейская молитва, прославляющая святость имени Бога и Его могущества и выражающая стремление к конечному искуплению и спасению.
[Закрыть] для своих. Что такого в Боге, зачем он? Если б Он существовал, думаешь, Он позволил бы истребить всю нашу семью?
– А в Чоне ты посещал синагогу?
– Твой дед не был верующим и рассорился с половиной штетла, так что у него были причины не появляться там. На Новый год и Йом-Кипур[36]36
Йом-Кипур – День искупления, на русский язык обычно переводится как Судный день – в иудаизме самый важный из праздников, день поста, покаяния и отпущения грехов. Отмечается в десятый день месяца тишрей, завершая Десять дней покаяния.
[Закрыть] мы собирались в синагоге, но потом, еще до приказа коммунистов, я перестал участвовать в обрядах, когда понял, что никто, даже раввин, не понимает смысла молений. Они просто проговаривали текст на иврите и причитали, потому что того требовала традиция. Я так не мог.
– Ты не учился в школе?
– В то время то, что ты называешь школой, представляло собой тесную комнатенку, – это отец описывал хедер в Чоне, – где ученики механически повторяли слова учителя, а писать учились, водя пальцем по столу. Нашим учителем был какой-то нищий бедолага, который пошел работать в школу, потому что больше ни на что не годился. В поселках такие были не нужны, там другое ценилось. Я хорошо его помню, этого человека – голод был его профессиональной болезнью, а от его поношенного костюма несло плесенью и годами нищеты. Он был жертвой собственной бедности и наших насмешек, моральный ущерб от которых он пытался возместить при помощи указки. Я несколько лет подряд отравлял ему жизнь, но теперь мне за это совестно. Я недолго там продержался, и это немного смягчает мою вину: я бросил ходить туда, как только научился читать и писать на идиш. Потом я немного поучился в украинской школе, но мне больше нравилось бездельничать с приятелями в полях – это было единственное мое развлечение, другого я не знал. Когда большевики захватили власть, у меня появилась возможность поучиться, но мне это не было интересно. В семнадцать лет я занялся торговлей, мог продать кому угодно что угодно. Когда пришли коммунисты, мне это умение пригодилось. С их приходом я по-настоящему зажил. Звучит смешно, но это действительно было так.
– Как это было возможно?
– Люди были, остаются и всегда будут продажными, потому что нужда и потребности всегда переборют закон.
– Расскажи же.
– Сейчас, я к этому веду. После революции и Гражданской войны страна страшно обнищала. Большевики пошли по пути террора, но потерпели на нем поражение. Кулаки-крестьяне умирали с голоду, село не давало стране ничего, и та оказалась на пороге катастрофы. И тогда они решили сменить курс, это называлось… Мэп… Шмэп… Что-то такое…
– НЭП.
– Да один бес – главное, тебе позволяли работать и тратить заработанное. Армии нужен был не только провиант, им нужны были лошади. А где взять их? В Польше. Мы жили неподалеку от польской границы, так что могли пересекать ее, покупать лошадей и затем продавать их по выгодной цене. Я так много заработал.
– Как ты пересекал границу? Это же было не так просто, особенно, если та охраняется.
– Она не охранялась.
Ты, наверное, сильно рисковал, занимаясь такой противозаконной деятельностью.
– Это было вполне законно, и ничем я не рисковал.
– Я не понимаю, как так.
– Властям нужны были кони, и они на многое готовы были закрыть глаза. Кроме того, помимо политических интересов у них были еще и личные. Многие из них богатели вместе со мной.
– Пригоняя контрабандных лошадей? Ты мог в тюрьму угодить.
– Как говорится, если есть возможность, то грех ею не воспользоваться. Граница была дырявая, как решето, и все готовы были озолотиться во имя революции. Контрабандой мы никогда не занимались: мы проявляли патриотизм. Я стал честным предпринимателем, который зарабатывает при молчаливом согласии обоих государств или, если тебе угодно, при молчаливом согласии пограничников и таможенников по обе стороны границы. Соблюдая закон, можно было выжить.
– Какой закон?
– Выполнять то, о чем было договорено, платить и сидеть тихо.
– Как можно сидеть тихо, когда ты богат? Деньги-то сами за себя говорят.
– Я слыл богачом в Чоне и окрестностях, но за их пределы я не выбирался. Правда в том, что в двадцать один я сколотил состояние, в двадцать два женился, в двадцать три стал отцом, а в двадцать пять на меня обрушилась нищета – сначала в Чоне, а затем и в Буэнос-Айресе. Там мне преподали пару уроков, меня превратили в изгоя, в иммигранта, то есть в неполноценного. Но до того я очень гордился собой: я был подающим надежды молодцом, который имел влияние на важных людей, на политиков, на военных; они благоговели передо мной, потому что я был им выгоден. За две бутылки польской водки можно было купить сержанта, а за десять – полковника. Чего-чего, а водки у меня было хоть залейся.
– И на этом держались большевики и их режим?
– Думаешь, тогда в Украине кто-то видел разницу между красными и белыми? Они все были одинаковые: все любили водку, все хотели выжить и нажиться. Люди-то были все те же, и они привыкли к жестокости и подчинению. Царь, сам того не подозревая, был великим народным воспитателем, и никто так и не заметил, что Ленин стал его преемником по этой части, а про Сталина я вообще молчу.
Мне было жаль этого мужчину, который восставал из пепла воспоминаний и таким образом преображался в моих глазах. Признаки его физического увядания внезапно куда-то делись, и он вдруг решил устроить мне экскурс в свое далекое прошлое. Я никогда раньше не говорил с ним по душам так, как в ту ночь, переходящую в раннее утро. И тот факт, что мне был по-настоящему интересен его рассказ, удивил меня самого. Как так получалось, что его жизненный путь, путь ничем не примечательного персонажа, мог увлечь меня, человека, всегда тяготевшего к исключительности или атипичности?
В тот момент я почувствовал, что вправе задать личный вопрос:
– Расскажи, как тебе удалось заполучить такую жену, как моя мама?
– Хочешь услышать правду? Ни мои друзья, ни родственники, ни ее родственники – вообще никто не понимал, как Дуня могла выйти за меня. Да и я, если честно, сам не понимаю до сих пор, хотя столько лет прошло.
– Ладно тебе отшучиваться. Мне правда интересно, но тебя, кажется, мой вопрос обидел.
– Не обидел. Я просто не могу на него ответить. Я бы мог поинтересоваться в ответ о причинах такого вопроса, но делать этого не буду.
Я растерялся и, не задумываясь, произнес то, что вертелось на языке:
– Для брака всегда есть причины, но супруги не всегда их осознают. Самое важное – это как они потом уживутся друг с другом.
Отец задумался, пытаясь докопаться до первопричин своих с матерью отношений, а затем согласился:
– Ты прав: самое важное – ужиться. Нам это не так просто давалось. Мы так долго жили порознь. Когда мы с твоей мамой познакомились, она была, что называется, красавица. И ее родственники жили не в Чоне, а в поселке неподалеку.
– В Западенце.
Отец удивленно глянул на меня:
– Откуда ты знаешь?
– Я там бывал.
– Когда?
– Несколько раз. В четыре года, а потом в семь.
– И помнишь, как там было?
– Отлично помню.
– Прости, но я не верю, что ты помнишь Западенец. Ты что-то путаешь, наверное.
– Но я очень хорошо его помню.
– Ты все-таки путаешь что-то, но ладно, идем дальше. Твоя мать никогда не была обделена мужским вниманием, но повезло одному мне. Почему? Я не отличался ни умом, ни воспитанностью, ни внешностью, ни профессией – просто легкомысленный парнишка, подающий надежды. Но она то ли обнаружила, то ли выдумала какое-то такое мое качество, что приняла мое предложение.
– Вот так просто?
– Нет. Просто не было. Она из семьи потомков раввинов, ставших убежденными коммунистами, – их культурного уровня мне было не достичь. Они были хорошими людьми, мягкими и дружелюбными, несколько надменными и в то же время ярыми сторонниками большевиков. Я им явно не нравился, они были убеждены, что их сестра заслуживает чуть ли не царевича, но в конце концов смирились с ее выбором.
– Я все это помню.
Отец сделал вид, что не услышал моей ремарки, и продолжил:
– Ее родственников беспокоил мой характер. Ходили слухи, что я безрассудный лихач, который легко подписывается на рискованные авантюры. Им не нравилось мое поведение, мое долгое отсутствие (но этого требовала работа) – короче, они были убеждены, что Дуне со мной плохо. А вот моя семья в Дуню была просто влюблена. Иногда это даже задевало меня – из просто невестки Дуня превратилась для них в любимую дочь и сестру. Даже отец, который никого ни во что не ставил, любил ее.
– Как ты убедил ее выйти за тебя замуж?
– Не знаю. Как я уже говорил, переезд в Аргентину полностью изменил меня. Возможно, я так и не понял, что именно успел растерять по дороге сюда. Возможно, как раз эти мои утраченные (или никогда не существовавшие) качества и привлекли твою мать. Я этих качеств в себе никогда не наблюдал. Возможно, ее пленила моя напористость, или то, что я обещал ей дом, и даже построил его, или, может, рисковость, о которой все так много говорили. Факт, но она за меня вышла. А еще я уверен, что она очень быстро во мне разочаровалась.
– Почему ты так думаешь?
– Я не думаю, я знаю. Сам-то я всегда любил ее и буду любить до конца своих дней – их не так-то много осталось. И я не боюсь тебе в этом признаться.
Эту последнюю реплику он произносил уже со слезами на глазах. Его слова будто перевернули во мне все вверх дном – я ненавидел себя за то, что ничего не мог возразить ему на ремарку про дни, которых «не так-то много осталось», потому что боялся, что он воспримет мое молчание как подтверждение тому, что срок ему и впрямь отписан недолгий. Я слишком поздно среагировал – впрочем, как всегда, – и, чтоб задобрить свою совесть, произнес:
– Если ты был так богат, то отчего сбежал?
– Ситуация поменялась.
– Отчего?
– Из-за политики. С каждым днем среди моих связных становилось все больше людей с противоположными интересами и амбициями. В какой-то момент стало ясно, что еще немного – и поеду этапом в Сибирь. И как только я это понял, то сразу же пересек польскую границу и не возвращался больше никогда. С собой я взял только самое необходимое: немного денег, одежды и одну фотографию.
– Одну фотографию?
– Да, ту, на которой мама держит тебя на руках. Она долго оставалась единственным украшением комнаты, единственным моим утешением в Буэнос-Айресе. Мне было двадцать четыре года, а тебе меньше года, когда я уехал. Я был уверен, что все будет хорошо, что все получится, просто надо подождать. Успокаивал себя тем, что о вас в доме моих родителей есть кому позаботиться. Я не сомневался, что мой отец вступится за вас и будет беречь, чего б ему это не стоило, пока я не смогу вас забрать.
– Так и было.
– Он был очень хорошим человеком – на лицо бес, а душа ангельская. Я слишком поздно это понял.
– Чем ты занимался в Польше?
– Чего только не делал. Польша была в упадке – упадок всюду преследовал меня – и такому человеку, как я, без капитала и профессии, делать там было нечего. Я потерпел несколько серьезных неудач и понял, что надо искать счастья где-то еще, но не знал, где именно. В Варшаве я познакомился с двумя русскими, такими же молодыми, как я, у которых был приятель в Париже. Приятель этот позвал нас, у него были какие-то грандиозные прожекты, благодаря которым вроде как можно было заработать. И русские взяли меня с собой: если нашлась работа для двоих, то и третьему найдется место. Я принял их предложение, да у меня и выбора не было – надо было надеяться хоть на что-то. Буэнос-Айрес тогда в мои планы не входил.
– Ты упомянул Париж. Что ты делал в этом прекрасном городе?
– Для нищих не существует прекрасных городов. Они не видят красоты, потому что взгляд их всегда сосредоточен на миске похлебки.
– Ты и там работал?
– Дай же я расскажу. Сейчас все будет, погоди. Париж тоже переживал кризис – там не было работы, зато было много русских. Там жили белые эмигранты из царской России. Они пытались хоть как-то прокормиться, но им было проще, чем другим иммигрантам, – они неплохо знали язык, потому что французский долго был языком русской аристократии. А другие беженцы были такими же, как я: ничего не умели и ничего не понимали.
– А тот приятель?
– Тот приятель оказался неплохим человеком, но немного не от мира сего. Ему было одиноко, и потому он позвал к себе друзей, просто приманил их своими невыполнимыми прожектами. Он жил в меблированных комнатах, в очень старом доме, где на всех жильцов была одна ванная и один туалет. Мы остановились у него и стали искать работу. Тот приятель был нелегалом, и потому его возможности были крайне ограниченными, как и наши, хотя в определенном опыте и сноровке ему было не отказать. У него были нужные знакомства, чтоб изредка перебиваться работенкой.
Наши приключения начинались сразу после полуночи: мы отправлялись на огромный рынок – думаю, это был центральный рынок – в поисках халтуры. Мы были не одни такие – сотни людей приходили туда по ночам за тем же. Там царила жестокая конкуренция, которую подогревали местные мафиози, собиравшие дань со всех: пару раз бывало так, что нам давали задания, за которые вообще никто не взялся бы, и мы брались за них, потому что альтернативы не было. Мы были молодые, сильные и в такой безнадеге, что любая работа, даже самая грязная, была для нас счастьем.
– Какая именно работа?
– Унизительная даже для распоследнего бродяги.
– Она даже не стоила Парижа?
– Вообще-то мы были не совсем в Париже. Мы жили на выселках, в русском районе, своего рода маленькой Москве. Бывало, какой-нибудь чудак приглашал меня разделить с ним ужин и выпить водки, чтоб хоть как-то скрасить свое одиночество. Там все были какие-то совсем печальные.
– А с французами ты не пытался поладить?
– Только с русскими иммигрантами. А с французами почти никогда дела не имел, хотя пару слов выучил – «мсье», «сильвупле», «мерси», «пардон»[37]37
«мсье», «сильвупле», «мерси», «пардон» – исковерк. фр. «господин», «пожалуйста», «спасибо», «извините» соответственно.
[Закрыть]. Да, вот, пожалуй, только эти слова и больше ничего. Ты спросишь, красивый ли это город. Да, очень красивый, но не для меня. Для меня лучшим местом на свете был Чон, потому что это был мой поселок, и там у меня были вы.
– Что ты делал дальше?
– Повыбил дурь из головы, посбил спесь немного, признал свои ошибки и взвесил шансы добраться до Буэнос-Айреса, где на тот момент уже жил брат Срулек.
– И как у тебя все получилось?
– Я все смог уладить, благодаря постоянным переговорам и договорам, бумажной волоките, соблюдению всех формальностей, рекомендациям и настойчивости я таки отправился в Аргентину.
– И там тоже был кризис.
– И какой кризис! Небывалый! Как вспомню Буэнос-Айрес середины двадцатых, на меня такая безнадега накатывает. Никогда в жизни я так не страдал, никогда не было мне так одиноко и тоскливо. Никогда в жизни я столько не плакал. Никогда не было мне так страшно.
– Отчего так?
– Я приехал в легендарный город, город надежды, о котором мечтаешь до тех пор, пока не попадешь в него. Первым из родственников, кто приехал сюда, был шурин Срулека, то есть брат его жены. Все они переехали в начале двадцатых, и от них мы узнали, что улицы Буэнос-Айреса вымощены не золотом, а простой брусчаткой. Мой брат Срулек уехал в Польшу с женой сразу после революции. Но Польша оказалась негостеприимна, так же как и в моем случае, и тогда они решили отправиться в Буэнос-Айрес, чтоб воссоединиться с семьей его супруги. Вначале им было тяжело, да и потом тоже. Экономическая ситуация была ужасная, и это касалось всех, но иммигрантов в особенности. Срулек выживал как мог, он многим жертвовал ради того, чтоб дочки, твои кузины, получили образование. Тут я признаю, что у него есть положительные черты. Но что до его характера…
– Как они приняли тебя?
– С одной стороны, я должен быть благодарен им за то, что они разрешили пожить у себя. Но, с другой стороны, это сожительство мне дорого стоило. В любом случае, я не был идеальным гостем.
Отец ненадолго замолк, будто пытаясь составить объективную картину той семейной встречи и чувств, которые он испытывал в то время.
– На самом деле это было чудо, – продолжил он с улыбкой, – потому что из гостя я чудесным образом превратился в жильца. Брат с семьей жил в малюсеньком домике, где было две комнаты, ванная, кухонька для лилипутов и чердак, где даже крысы жить не хотели. Чердак впоследствии был, по их словам, превращен в «прекрасную комнату», где я сначала гостил, а потом и квартировал. У меня не было работы, а значит и денег, и каждый вечер я переживал страшное унижение, когда наблюдал, как они записывают в блокнотик все, что я употребил или употреблю по их милости – меню, четко взвешенное до грамма: кусочек хлеба, полстакана молока, порция мяса, сыра, какой-нибудь фрукт. Плюс квартплата. Я за все должен был заплатить, даром были только клопы да тараканы.
– Много их было?
– Тысячи.
– Они тебе за тараканов скидку не делали? Это было б справедливо.
– Ты сообразительней меня, мне такое в голову не приходило. Ей-богу, этот их блокнотик снился мне в кошмарах, пока я не вернул долг.
– Но ведь вполне естественно, что твой брат не мог тебя содержать и что тебе надо было самому покрывать все свои расходы.
– Да я и не перечил.
– Тогда я не понимаю, на что ты жалуешься.
– На форму. Со мной обращались, будто с приживалой, а не как с родным братом.
– В каком смысле?
– Ты понимаешь разницу между приживалой и братом?
– Полагаю, что да.
– Если понимаешь, то что я тебе буду объяснять. С приживалой не уживаются, его не держат за равного, и если представится такая возможность, используют и в хвост и в гриву. Я жил в каморке без окон: постель, столик, шкафчик, стульчик, пища, которая доставалась мне большой кровью, – и за все это я платил, будто за полный пансион.
– Почему?
– Потому что боялся остаться один. У меня была иллюзия того, что я живу с семьей. На самом же деле я был одинок. Страшно одинок.
– Мне кажется, ты преувеличиваешь. Посуди сам: у тебя не было денег, так что идти тебе было некуда. Ты платил за то, что имел возможность пожить в долг, это привилегия.
– Какая еще привилегия?
– Мало что ты жил в кругу семьи, так у тебя еще и был неисчерпаемый кредит. Этого тебе никто бы, кроме них, не дал. Тот блокнотик – это на самом деле доверие по отношению к тебе. Они были уверены, что у тебя все получится, что ты рано или поздно сможешь рассчитаться.
Тут я понял, что мои слова обидели его, и тут же пожалел о сказанном. Он ответил мне спокойно, не осуждая.
– Если считать это отношениями в долг, то все честно. Я тебе потом объясню. Но в моей ситуации, которой ты не понимаешь, все было не так. Все, что ты называешь «привилегией», нельзя подсчитать, потому что у этого нет цены. Оно дорогого стоит, я знаю, но их-то интересовало то, что можно оценить. С блокнотиком или без него, я сторицею отплатил бы за все, что они мне дали и не дали: чуточку сострадания, кусочек привязанности, крошку любви – за все, что цены не имеет. Эта разница настолько глубока, что я даже не буду о ней говорить – мне больно от этого. Мне было больно тогда, мне больно и сейчас, и мне будет больно даже на том свете.
Я осознавал свою неспособность нормально реагировать на его упоминания о смерти. Я мог бы как-то свести их к шутке, но, к сожалению, мне ничего не приходило в голову – ничего касательно его так называемого оптимизма по поводу собственного состояния здоровья, ни его склонности выставлять себя жертвой обстоятельств; я даже не мог игнорировать его высказывания, будто пропустил их или будто они никогда не звучали. Моя тактика сводилась к тому, что я просто переводил разговор на другую тему, подальше от той, что беспокоила его сильнее всего. Чаще всего у меня получалось так делать, но, когда болезнь обострялась и он начинал говорить о смерти, эта тактика переставала меня выручать, и тогда я представлял себе самое страшное, представлял, что всем все стало ясно, и это помогало.
– Кажется, ты утомился, – сказал я. – Может, поспишь? А завтра…
Но он не дал мне договорить:
– Я хорошо себя чувствую и хотел бы, чтоб этот момент, такой для меня желанный, продлился подольше. Если ты устал и хочешь домой, то поезжай. Сам решай.
– Завтра суббота, и я не работаю. Могу хоть всю ночь с тобой провести.
– Как тебе известно, я тоже завтра не работаю. Могу позволить себе бессонную ночь. Скоро у меня будет отличная возможность выспаться.
И я вновь проигнорировал его эсхатологическую ремарку.
– Расскажи, чем ты занимался тут, когда приехал. Как общался с людьми, где работал.
– В Чоне я был успешным торговцем, но от того опыта в Буэнос-Айресе не было никакого проку: тут были другие правила игры, и мне они не были известны. На самом деле, выбора у меня не было: для таких, как я, все уже было предопределено. Чем было заняться молодому человеку, если он не знал языка, не имел профессии, у него не было знакомых, особых способностей в городе, раздавленном кризисом? Работать квентеником[38]38
«Квентеник» – это слово, образованное из испанского слова cuenta, то есть квитанция, на которой продавец записывал сумму, на которую покупатель отоварился, и характерного для идиш окончания – ник, при помощи которого образовывались названия профессий. Эту профессию по-русски можно было бы назвать «бродячий лоточник» – в Аргентине с лотков торговали в основном индейцы или арабы, но они брали плату за мелкие товары наличными, тогда как квентеники-евреи торговали чем угодно, но в кредит. Квентеники не только занимались непосредственно торговлей – они участвовали во всех сферах жизни общины, особенно в делах землячества, и на все были готовы ради того, чтоб их дети получили высшее образование. Например, так описывает типичного квентеника-иммигранта Флоренсьо Санчес в пьесе «Мой сын врач». – Примеч. авт.
[Закрыть] – это занятие было для тех, кто ничего не умел.
– И каково это было – работать квентеником?
– Квентеники бывали разные. Одним везло больше, другим меньше. Одни ходили пешком, другие ездили на велосипеде, а сейчас у некоторых из них есть автомобили. Этой профессии обучали в университете с жестоким отбором и конкуренцией – университете под названием улица, где не было места состраданию. Один раз прошляпить означало никогда потом не выбраться из долгов, тут второго шанса тебе никто не давал.
– Ты начинал работать вместе с братом?
– Да я бы и под дулом пистолета на такое не пошел. К тому же понятно, что такого он никогда мне не предложил бы. Работа квентеника не так проста, как кажется, она требует больших усилий. Надо было не только подходить к вопросу творчески, но и уметь быть в команде. Прежде чем стать квентеником, надо было для начала побыть клапером[39]39
На идиш «тот, кто стучит в двери» – Примеч. авт.
[Закрыть], чтоб получить начальный капитал и купить право работать. Никто не предоставит тебе кредита, если ты безвестный иммигрант без капитала, но если ты договоришься с уже устроенным квентеником и какое-то время поработаешь на него, то легче будет устроиться с поставками товаров для продажи в кредит. Работа клапера состоит в том, чтоб искать своему шефу новых клиентов и покупателей, и это не так-то просто. Тебе выделяют участок, и ты прочесываешь его изо дня в день, улицу за улицей, от дома к дому, стучишь в каждую дверь и предлагаешь товары, а они-то не из лучших. Шеф имеет право отказаться от сделки, если ему не подходят сроки или если покупатель не может ничем поручиться, кроме собственного честного слова. Если ты работаешь хорошо, то тебя принимают в долю. Сделок бывает великое множество, но ни одна из них не несет лично клаперу никакой выгоды. Бывает так, что клапер работает годами, и тогда довольный шеф отдает ему часть клиентуры из щедрости – той клиентуры, которую для него нашел этот клапер, и тогда можно начинать работать независимо. Это не услуга – просто клапер уже стар, или найденные им клиенты не приносили шефу дохода. А заменить тебя всегда есть кем. Щедрость – нетипичная черта квентеников, и оттого, раз взявшись за работу клапером, ты можешь угодить в вечную кабалу. Мне были нужны деньги, чтоб вызвать жену и сына. И я бы никогда не заработал их, стань я клапером.
– Как же ты поступил?
– Ты потерпи немного, сейчас все узнаешь. В те времена работы было мало, и денег тоже, но жизнь все равно приносила радость: пища состояла в основном из мяса, по утрам все пили мате, вечером развлекались: слушали радио, болтали с соседями, стоя на тротуарах, кто в сорочке, а кто уже и в пижаме. Каждая улица была словно одна большая семья: все друг с другом здоровались, все друг друга знали. Работать в некоторых районах было престижнее, чем в других, но все лучшее уже давно принадлежало квентеникам-ветеранам. Пробиться туда было невозможно главным образом потому, что клиенты хранили верность своим продавцам. В некоторых районах вообще никто не торговал в кредит, потому что там клиенты не возвращали долгов. Хорошие перспективы были в рабочих районах и там, где жили служащие, средние чиновники и мелкие предприниматели, – в общем, оседлые честные люди. Я обошел все эти места со своим скудным словарным запасом – говорил со всеми, выспрашивал, внимательно слушал и пришел к выводу, что Вилла Уркиса, тихий район с невысокими домами, – это мой выбор. Чутье не обмануло меня: всех лучших клиентов уже разобрали старые квентеники, а клаперы налетали, будто москиты, и иногда тебя даже жалили. Я говорил много с кем, объяснял им свой план, и кто-то воспринимал меня скептически, кто-то считал сумасшедшим, а большинство готово было побиться об заклад, что у меня ничего не получится. Были и такие, в основном либо щедрые, либо безответственные, кто поддерживал меня. Я принимал во внимание только их советы, потому что, прислушайся я к остальным, ничего бы не вышло. Иного выхода, кроме как поставить на честную конкуренцию, у меня не было.