355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абраша Ротенберг » Последнее письмо из Москвы » Текст книги (страница 1)
Последнее письмо из Москвы
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Последнее письмо из Москвы"


Автор книги: Абраша Ротенберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Абраша Ротенберг
Последнее письмо из Москвы




Предисловие

Это не просто книга. Даже не автобиография. И, тем более, не мемуары. Это произведение – попытка передать биение сердец миллионов людей, ставших свидетелями и реальными участниками событий XX века. Все они стали героями эпохи, потрясшей человечество более, чем все предыдущие вместе взятые.

И, поскольку это не учебник истории, а просто рассказ человека, Абраши Ротенберга – одного из очевидцев тех событий, в книге все обычно и вместе с тем все удивительно необычно. Семья, как и многие другие, разделенная политическими и социальными распрями. Отец, уехавший в поисках работы и мечтающий воссоединиться с семьей. Изгнанники по обе стороны океана, запутавшиеся в своих чувствах, ностальгии и сиюминутных проблемах. Встречи дальних родственников. Разбитые отношения и отношения, пережившие все мыслимые и немыслимые испытания. Смерть, жестокая и одновременно милосердная.

И все это на фоне, написанном неумолимой действительностью. Мировые войны и подковерные войны. Палачи и их жертвы, живущие на одной улице. Жуткие репрессии, будто бы направленные на то, чтоб человечество в течение столетия само себя уничтожило. Авторитарные режимы, угнетающие своих граждан, давящие, как писал Джек Лондон, своей «железною пятою» все и вся.

Абраша не просто написал роман или книгу воспоминаний. Он буквально родил ее, как рожают потомство: в боли и крови. И он ни о чем не умолчал: ни о невероятно сложных отношениях с родителями, ни о своих страхах перед неведомым ему будущим, ни о нежной любви к Дине, замечательнейшей из женщин. И если вы рассчитываете найти в этой книге литературные красивости, то обращаетесь не по адресу. Да и загадочных придыханий, к которым зачастую стремятся модные писатели, вы тоже не найдете. Думаю, Абраша вообще не собирался выпускать эту книгу на литературный рынок. Ведь она не продукт, не товар. Иногда я представляю себе, как он писал ее – по ночам, в одиночестве, на холмах Палермо и среди гор в окрестностях Мадрида, терзаясь собственной откровенностью, к которой, вероятно, и сам не был готов. Так рождалась эта история – история современного Агасфера.

Надеюсь, он простит, что в конце предисловия я помещу цитату из его письма ко мне: «Если вдруг ты переживаешь, что у кого-то (к моей книге) будут претензии, то не переживай. А Бог и так простит меня, потому что, как говорил Гейне, такова его, Бога, работа».

Эрнандо Клейманс, журналист и друг

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Факты

Звонок
Буэнос-Айрес, 22 декабря 1965 года

Я проснулся оттого, что в другой комнате зазвонил телефон. Мне как раз снилось что-то беспокойное о раннем детстве, и я схватился за этот звонок, будто за спасательный круг, чтоб выплыть на нем из кошмарного сна. Я приоткрыл глаза, и передо мной предстали неясные очертания комнаты, освещенной первыми лучами зари. Рядом спала жена. Я почувствовал тревогу – телефонный звонок на рассвете не сулил ничего хорошего. А я был не в состоянии принимать дурные вести.

В тот день к нам вернулся оптимизм, и мы сошлись на том, что отцу стоило бы получать более агрессивное лечение. Прошла неделя с момента, когда профессор пытался ободрить нас и говорил нам то, что мы хотели услышать: что отцовское здоровье не так плохо, как мы предполагали, и что все можно исправить, если следовать определенным предписаниям. Если коротко, то исключалось любое профессиональное вмешательство, в том числе и со стороны родственников. Через две недели – и профессор гарантировал это – отец выздоровеет. Чудо ли это? Нет – так ему подсказывал опыт. Результаты не заставят себя ждать, но лечение может обойтись довольно дорого, и профессор об этом предупредил.

– Это будет того стоить, – утверждал он, не особо заботясь о нашем мнении по этому поводу.

Его доводам сложно было пробиться сквозь стену скепсиса – отец считал, что у врача свой интерес и что его мнение научно не обосновано. Когда я сказал ему, что профессор гарантирует выздоровление, отец ответил поговоркой на идиш:

– Er vet mir helfn vi a toitn bankes (Мне это поможет как мертвому припарки), – и это был единственный его комментарий.

По мнению онкологов – и по мнению двоюродной сестры, которая тоже врач, – мой отец был смертельно болен, и мы должны были избавить его от бессмысленных страданий. Наука исключает чудеса и даже осуждает их.

О профессоре мы узнали от одного нашего знакомого, который благодаря его лечению преодолел подобную болезнь. После двух консультаций мы уже не знали, отчаиваться нам или все же на что-то надеяться.

Если опыт другого пациента показал, что выздоровление возможно, то отчего же тогда сомневаться?

Мы доверяли онкологам, хирургам и другим специалистам, мы были готовы предпринимать бесконечные и бессмысленные попытки, связанные с большими надеждами, которые в итоге заканчивались только большим разочарованием, и тут же случайно нам подворачивалась новая возможность. Зачем отвергать ее? Нам ведь нечего терять.

Мы решили поставить на надежду, поскольку традиционная медицина со своей точностью обещала лишь неизбежное.

Наша двоюродная сестра-медик воспринимала мой оптимизм как личное оскорбление, как будто он ставил под сомнение ее профессионализм. Она не доверяла лечению, о котором никто ничего не знал, о котором не говорили в новостях, поскольку любое важное научное открытие тут же становилось достоянием всего медицинского сообщества, а не оставалось тайной, известной лишь узкому кругу посвященных. Кузина мало что знала о практике профессора и совсем ничего – о его методах лечения. Необходимо было все хорошо обдумать, потому что шарлатанов и обманщиков всюду хватает, в медицине в том числе.

– Твоему отцу осталось жить самое большее несколько недель. Я не верю в чудеса, – горько сказала она, пытаясь не выдать своего раздражения.

Эта ее убежденность возмущала меня. Тщеславие кузины и смертный приговор, который она выносила, резко контрастировали с тем спокойствием, которое мне внушал профессор, – он был уверен, что спасет моего отца. Я должен был поверить ему!

Вот уже несколько недель мы почти не спали. Вечером того памятного дня нам захотелось как-то отпраздновать появление новых ожиданий и надежд. Я решил наконец-то испробовать изысканный виски, подаренный приятелем, разделявшим мое пристрастие к шотландскому спиртному.

– Это прекрасный виски, – заявил он мне с высоты своего опыта, – односолодовый, восемнадцать лет выдержки. Такой надо пить чистым, никакого льда. Лед для слабаков.

Так я и поступил, не задумываясь о последствиях. Уже после второго стакана я забыл о проблемах, а после третьего – все, вплоть до собственного имени. Именно это мне и надо было.

Дина, моя жена, решила присоединиться ко мне – в течение многих месяцев она разделяла со мной мое горе. Буквально через несколько минут мы оба крепко спали. А всего через несколько часов меня разбудил тот телефонный звонок.

Мало что соображая, я с трудом поднял трубку. Голова гудела, и слегка подташнивало. Прежде чем что-то произнести, я услышал свое имя:

– Абраша?

– Да. Кто это?

– Мама.

Меня затрясло. Она почему-то обращалась ко мне по-испански, и я с напускным спокойствием отвечал ей на том же языке:

– Что случилось, мам?

Слабым, дрожащим, совсем чужим голосом она ответила:

– Тебе надо приехать. Папа плохо себя чувствует.

– Адасса приходила осмотреть его?

Адасса – так звали мою двоюродную сестру, врача. Она жила в том же доме, что и родители, только этажом выше.

– Адасса тут, с нами. Она сказала позвать тебя.

– Не понимаю, но ведь еще вечером профессор говорил, что…

– Забудь ты о профессоре и приезжай скорее, не теряй времени.

– А что Родо?

Родольфо, мой младший брат, тоже жил там.

– Он тут, со мной.

– Я выезжаю.

– Я жду.

Прежде чем повесить трубку, я услышал ее слова: «Пожалуйста, веди осторожно», – и не смог сдержать улыбку.

Дина спала, и я решил не беспокоить ее. Мы с ней многое пережили, мы все еще были влюблены друг в друга, у нас было двое замечательных детей, мы делили с ней горькие неудачи и несчастья и вместе радовались успехам. Ей хватало выдержки помогать мне, и я всегда мог рассчитывать на понимание с ее стороны, когда мне что-то не удавалось, – а такое бывало часто. Всякий раз мне казалось, что она вот-вот устроит скандал, я представлял себе это, и меня это пугало. Мне казалось, что это будет переломный момент и что он непременно наступит.

Я зажег свет, и Дина заворочалась.

– Что случилось? – спросила она удивленно.

– Мама звонила. Отец плохо себя чувствует. Надо поехать к нему.

– Я поеду с тобой.

– Не сейчас. Оставайся с детьми. Я тебе попозже позвоню. Если надо будет приехать, я скажу тебе. А пока отдыхай.

– Хочу поехать с тобой.

– Потом.

– Ему совсем плохо?

– Не знаю.

– Ты не хочешь, чтоб я поехала с тобой?

– Я тебе позже позвоню, обещаю.

Солнце уже взошло, было теплое декабрьское утро. Я ехал быстро и не особо внимательно и вспоминал некоторые свои разговоры с отцом. Во времена, когда он отходил от болезни, мы подолгу разговаривали вечерами – впервые тогда мы говорили друг с другом как два взрослых человека. Я узнавал о нем все больше – и чем больше я узнавал, тем страшнее мне было замечать, каким бледным становилось его лицо и какими прозрачными делались его глаза. Враждебное выражение его бесцветных глаз на протяжении стольких лет наводило на меня ужас, а сейчас он будто бы весь затухал, его словно поглощала тьма. Мне казалось, и я чувствовал это, что благодаря нашим ночным беседам связь между нами крепла, и ему было приятно это осознавать. Эти беседы были необходимы мне для того, чтобы понять самого себя, чтобы разобраться со своей судьбой, но смерть, кажется, опередила меня.

Я вдруг вспомнил стихотворение Хаима Нахмана Бялика, великолепного израильского поэта, говорившего о смерти невероятно просто: «Haiá ish, veeinenu» («Был человек, и не стало его»).

Такое простое восприятие смерти! Быть и затем перестать быть – и это все? Причиняла ли отцу боль мысль о небытии, или он заставлял себя признать, что в этом есть смысл? Потому что если бы чувство утраты было чем-то временным, то боль от нее притуплялась бы, но слово «заставлял» переводило утрату в категорию невосполнимых.

Как поддержать его? Как не думать постоянно о том, что всех нас ждет одна и та же участь?

Утрата навсегда разделяет нас. К утрате мы идем; какое-то непродолжительное время нами овладевает ярость, неизвестность и что-то похожее на любовь.

Ярость и неизвестность переполняли меня десятки лет, бешенство ослепляло меня – и я ощущал все это по отношению к этому чужому человеку, моему отцу.

И вот сейчас я должен был встретить его смерть – то, чего я столько раз желал ему, то, что должно было принести мне облегчение, то, за мысли о чем я впоследствии раскаивался.

Я расплакался. Расплакался по человеку, которого запоздало открыл для себя уже после того, как объявил докучливой помехой.

Я прибавил газу, так как боялся безнадежно опоздать.

– Это конец, – повторял я про себя, вытирая слезы.

Утро потихоньку вступало в права. Я вспомнил, как впервые встретился с отцом, – это тоже было ранним утром, и тогда между нами возникло непонимание, задавшее тон всей моей дальнейшей жизни, полной тревоги и, возможно, какой-то необычной любви, которую я так поздно осознал.

С того раннего утра прошло более тридцати лет. Частенько я воссоздавал его в памяти – выражения лиц, жесты, слова – извращенная пытка для памяти, вынуждавшая меня вновь погружаться в глубины боли с тем, чтобы демонизировать виновника этой боли.

Приближаясь к дому родителей, я восстанавливал в памяти сцену тридцатилетней давности, происходившую ранним ноябрьским утром 1933 года.

Я растерянно рассматривал с палубы корабля размытую панораму Буэнос-Айреса, города множества тайн. Вдалеке, в порту, маячили нечеткие силуэты, причудливо освещенные ранним солнцем. Помню, как медленно гасли фонари и из темноты проявлялось множество ликов этого незнакомого мне города.

Мне хотелось этой встречи с отцом, и в то же время я очень ее боялся.

Я и представить не мог, что спустя тридцать лет, практически в то же самое время, я пойму, что вот-вот навсегда потеряю его. Я ощущал невероятную тревогу и даже страх: нам предстояло столько всего почувствовать, столько разговоров завершить, но у нас совсем не оставалось времени.

Дрожащей рукой я открыл дверь в квартиру. Никто не вышел мне навстречу. Я понял, что приехал слишком поздно.

Сын без отца
Украина – Советский Союз, 1930 год

Я родился на Украине, в небольшом поселке с двумя названиями, и эта шизофреническая топонимическая раздвоенность иной раз влияла на мое самоопределение. На русском и украинском он назывался Теофиполь, а на идиш – Чон.

Как маленькая деревушка, потерянная среди славянских земель, сохранила свое греко-латинское название – загадка. Проследив его этимологию (Тео, что по-гречески «Бог», áefilius – что по-латыни «сын», да polis – по-гречески «город»), можно прийти к выводу, что родился я в городе Сына Божьего. Предопределил ли этот факт мою судьбу? Мы никогда не узнаем точно, да и страшно такие вещи узнавать. Хотя, возможно, мне и следовало бы разобраться. Моя мать никогда не имела возможности изучать мертвые языки, подарила мне такую возможность. Так что вышло, что мать никогда не готовила меня к какой-то миссии и удовлетворилась теми признаками детской гениальности, которые смогла у меня обнаружить едва ли не в первые дни жизни. «Может, он и не Сын Божий, но с такой-то головою должен стать хотя бы министром».

Не знаю, отчего ее предсказания так и не сбылись.

Когда я появился на свет, в Чоне насчитывалось около тысячи жителей, в основном евреев. Мои дед и бабка, как и их предки, веками жили на территории Российской империи, даром что их родные места и земли, принадлежавшие им века тому назад, относились еще к империи Карла Великого, а происходили они сами вообще из ветхозаветных земель – чуть ли не из Ура Халдейского. От царской власти они очень пострадали: были кровавые погромы, черта оседлости, запрет на переезд, получение образования, свободный выбор профессии и куча других ограничений. Некоторым царям на протяжении десятков лет, а то и всю жизнь, доставляло удовольствие пополнять списки этих ограничений. В результате мы были обречены на унижения, на безрадостную и беспокойную жизнь без какого-либо будущего и надежд на лучшее.

Из-за повальной бедности мои предки выживали маленькими сообществами, на которые империя не обращала внимания, и терпели нищету так, будто это был их неизбежный долг; в то же время они мечтали о Мессии, который пришел бы и отвел бы их назад в землю обетованную. Вместе с другими народами империи они переживали тяготы авторитарного гнета и несправедливость замороженных в своем развитии экономических отношений. Закон запрещал им владеть землей, и это во времена экономики, которая держалась лишь на сельском хозяйстве. Им не оставалось иного выхода, кроме как заниматься ремесленничеством, ростовщичеством и меной, торговлей предметами первой необходимости и либо быть за это всеми презираемыми, либо быть совсем нищими и жить набожно, в соответствии с Писанием и советами раввинов, таких же невежественных и беззащитных, как и их прихожане.

Мой дед занимал в этой темной системе привилегированное положение. Я знал из семейных легенд, что он в царские времена успел накопить «небольшое состояние», торгуя скотом. Спустя годы я узнал, в чем состояло его небольшое богатство: три коровы, две лошади, дом и скверный характер.

Мой дед не пользовался особым уважением у соседей, которые считали его нелюдимым, ненабожным и вообще неверующим; по их мнению, лучшей его подругой была пол-литра (а то и две пол-литры, если не больше), а его действия и реакции всегда были неадекватными по силе и последствиям: они имели случайный характер, как, впрочем, и его щедрость. Его появление на людях всегда было будто гром среди ясного неба. Никто не знал, чего от него ждать в эту самую минуту. Сыновья его не только уважали, но и боялись. Не было человека, который выдержал бы дедов взгляд. Из-за этого тяжелого характера семья всегда жила обособленно. У бабки и деда было шестеро детей, последний из них родился тогда же, когда и первая внучка.

Евреи Чона говорили в основном на идиш, но с соседями-иноверцами болтали на украинском. А бабка моя была исключением: она больше тяготела к русскому. Я так и не узнал, как она выучила этот язык, и не понял, откуда у нее была эта странная тяга к литературе и точным наукам.

Как и в других маленьких городках, в Чоне были и церковь, и синагога, хотя все равно все относились друг к другу предубежденно и с недоверием. Этот враждебный мир всегда готов был обрушиться на евреев – иноверцы уничтожали их собственность и ломали их жизни, но иногда мирились с их существованием. Все эти забитые люди разных национальностей и вероисповеданий боялись выступить против своих многочисленных гнобителей – царского режима и властей в целом.

Нередко власти разжигали ненависть и организовывали погромы, чтобы дать выход нетерпимости и направить ее против самых беззащитных. В годы Первой мировой войны политическая ситуация стала совсем невыносимой. Властные структуры ослабевали и приходили в упадок, пришедший им на смену новый революционный строй был суров, насаждался огнем и мечом.

Приходили мессии, которые, в отличие от предшественников, родились не в Теофиполе, а были порождением революционного движения, созданного потомком иудеев-выкрестов по имени Карл Маркс. В дни, потрясшие весь мир и навсегда изменившие историю России (да и направление человеческой истории в целом), захваченные врасплох жители Чона переживали своеобразный катарсис. Рождался новый порядок, который должен был глубоко изменить государственный строй и само некогда застывшее в развитии общество.

Во время революции многих евреев жестоко дискриминировали, потому что, согласно новой идеологии, они были паразитами – посредниками, мелкими предпринимателями. Общество превыше всего ценило производительный и продуктивный труд – до такой степени, что даже писателей называли «инженерами человеческих душ». Маргинализация искусственно усугублялась скорее из политических и экономических, а не рациональных соображений, поскольку антисемитизм формально был запрещен законом, но искоренить его было невозможно, так как истоки его находятся где-то очень глубоко в народном сознании. Некоторые законы, которые были косвенно направлены против евреев, были выдуманы их собственными братьями – вождями революции. Сталин уничтожил их годами позже во время радикальных чисток, которые сопровождались распространением антисемитских мифов, вроде легендарного дела врачей-отравителей.

В новой политической системе мой дед, как и все его сыновья, значился паразитом, врагом пролетариата, не способным стать полноправным членом нового революционного общества рабочих и крестьян. Наша семья разделилась на революционеров и паразитов – и отец мой был отнесен к последним.

Неподалеку от Теофиполя, в двадцати с небольшим километрах, находился небольшой поселок без особенностей в названии: что на идиш, что на украинском он назывался Западенец – поселок, откуда была родом моя мать. Чтобы представить себе штетл (так на идиш называется поселок, уменьшительная форма слова «штот», что значит «город»), можно обратиться к рассказам Шолома Алейхема или картинам Марка Шагала, только без женихов и невест в тумане или скрипачей на крышах, поскольку реальность была гораздо более серой и скучной.

Я хорошо помню Чон и Западенец, хоть и был совсем ребенком, когда мы уехали. Западенец был гораздо меньше Чона, там жило меньше людей – такой обитаемый островок среди полей. Над оврагами, которые зимой были полны слякоти и грязи, стояли домики, сложенные из «глины и печали», как писал поэт Ицик Мангер, такие же, как на картинах Шагала; они сохранились в моей памяти как что-то внешне нецелостное, стоящее на краю пропасти, но при этом внутренне очень теплое и гостеприимное. Дома резко заканчивались, и за ними тут же, без какого-либо перехода, начиналось поле, и по вечерам поселок наполнялся пением крестьян, идущих домой с полевых работ.

Чон же, напротив, казался очень целостным: одна-единственная улица разделяла поселок на две части, и по ее сторонам стояли дома, окруженные небольшими садами. Улица вела к мостику через журчащую речушку, куда мы летом ходили купаться. За мостом начиналась грунтовая дорога через поле.

Дом деда стоял на окраине Чона, совсем недалеко от моста через реку. Дом этот был добротно сложен и окружен садом. В хлеву жевала свою жвачку корова, и еще там был любимый дедов конь, которого тот выторговал у своих коллег. Напротив деда и бабки жила украинская семья: дед, муж с женой и двое детей. Я часто играл с их дочкой Наташей. А ее старший брат вечно нам докучал – надо ли говорить, что я его сильно недолюбливал?

Прямо у двери дома часто сидела моя бабушка, неподвижная, словно статуя, и, отгородившись от окружающей суеты, часами, а то и целыми днями читала свои книги. Я помню, как она сидела, склонившись над страницами, сосредоточенная, как только может быть сосредоточен близорукий, жаждущий знаний человек. Ее не волновали домашние дела и требования мужа. В доме царил хаос, а бабушка безоглядно предавалась чтению. Иногда ей хотелось поделиться впечатлениями от прочитанного, и, если не попадался достойный собеседник, она делилась со мной. Я слушал ее рассказы, и они, полные красоты и таинственности, далеко не всегда были мне понятны. Меня завораживала ее манера рассказывать, и то, с какой радостью в лице она пересказывала содержание книги, главы или просто вспоминала какую-то фразу, а затем тут же вновь погружалась в чтение без какого-либо предупреждения или объяснений. Сбитый с толку, я просил ее продолжить рассказ или хотя бы почитать вслух, но она отвечала мне:

– Ты еще слишком мал. Прочтешь сам, когда подрастешь. А пока посиди и посмотри, как это делаю я, поучишься.

Иногда, сжалившись надо мной, она учила меня некоторым буквам. С ней я научился расшифровывать слова и кое-как их записывать. В те времена и зародилась моя жажда к чтению.

У бабушки, несмотря на строгость, иногда случались приливы нежности. Когда она чувствовала, что я расстроен или одинок, то бросала свои книги, чтобы поговорить со мной или успокоить.

В Западенце у меня не было пожилых родственников – только дядья и тетки. Родители матери умерли молодыми, оставив детей сиротами, и старшие присматривали за младшими. В тяжелые времена они сохраняли семью, поддерживали друг друга и потому всегда держались вместе. В семье моей матери очень ценили желание учиться, деликатность, такт, уважение к ближнему; там не было места грубости и насилию.

С приходом революции большинство маминых и папиных братьев и сестер, которые к тому моменту были уже подростками, получили возможность учиться. Грамотность стала приоритетной целью новой власти, важнейшей задачей, решение которой должно было изменить сознание и способ жизни людей, выросших в косном и неграмотном обществе. Как только революция состоялась и новый строй закрепился, старые идеалы резко сменились противоположными. Перемены сильнее всего затронули молодежь, которая теперь могла пользоваться неслыханными до революции привилегиями; отец получил возможность учиться в государственной школе, что при царе было немыслимо.

Мать свободно говорила по-русски и по-украински, и ее знания позволяли ей работать в том, что сейчас мы называем сферой услуг. Она плохо знала идиш, лишь на разговорном уровне, а ее знания об иудаизме ограничивались памятью о каких-то семейных праздниках, которые случались когда-то давно, в другой жизни. Я воспитывался в таких условиях, когда все вокруг говорили по-русски или по-украински, а национальные обычаи были замещены святой верой в революцию; я никогда не ощущал себя особенным среди других детей и не осознавал своей принадлежности к евреям, хотя в моей семье, особенно со стороны отца, эта принадлежность всегда подспудно проявлялась.

У моей матери возможность учиться была очень недолго: ей, как старшей сестре, надо было помогать младшим. Некоторые из них потом закончили университеты и работали преподавателями, служащими, председателями кооперативов и стали офицерами.

Братья и сестры моей матери вступили в комсомол, а затем и в партию. Я помню, как они шли строем на первомайских демонстрациях вместе с рабочими и крестьянами, или даже ехали верхом. Они надевали парадную одежду, как того требовала революционная эстетика, повсюду глядящая с агитационных плакатов: белые сорочки и красные галстуки и косынки, развевающиеся по ветру. Это были улыбающиеся лица революционной молодежи, хозяев своего будущего, которые отличались от предыдущего поколения, от их родителей, теток и дядьев. Но праздники революции случались всего несколько дней в году. Остальные дни проходили в напряжении, усталости, голоде, грязи, которые невозможно было прикрыть торжествами и парадами.

Я ощущал гордость за своих дядьев и теток, когда те шли парадным строем: они казались мне героями с плакатов – красивые, величественные, чистые.

Чем зарабатывала на жизнь моя семья в Теофиполе и как она пережила приход большевиков? Старшие братья отца и сам он тогда еще только учились в начальной школе, профессии у них не было, и оттого им приходилось добывать свой хлеб в качестве мелких посредников. Торговлю Советское государство собиралось национализировать, как и средства производства, так что никакого будущего по этой части у них не было.

Теофиполь находился недалеко от польской границы, которая исторически была нечеткой, спорной и оттого вполне пересекаемой. Думаю, братья, каждый своим путем, пересекали ее, не особенно соблюдая таможенные правила, не только зарабатывая таким образом какие-то небольшие деньги, но и репутацию изворотливых торговцев. Тетки и мать поговаривали, что в свои семнадцать лет отец уже считался уважаемым торговцем. Так продолжалось, пока революция окончательно не победила, и тут начался спад.

Мой дядя Исраэл, которого называли Срулеком, был старшим из братьев. Он женился на соседке из Чона, которая не разделяла социалистической эйфории моего деда. Это ухудшило и без того натянутые отношения между отцом и сыном. Поскольку Срулеку недоставало средств для содержания семьи и у него не было перспектив в коммунистическом обществе, а допроситься помощи у деда он не мог, он решил переехать в Польшу и устроить свои дела там, что ему тоже впоследствии не удалось. Под влиянием неудач и отсутствия всяческих перспектив, он решил эмигрировать в Аргентину, где уже жил брат его жены, который был готов принять все семейство. За время пребывания в Польше у них родились две дочери, и Срулек отбыл вместе с ними и с женой в Буэнос-Айрес.

Отменив частную собственность, национализировав средства производства, захватив контроль над политикой и очистив страну от коррумпированных царских чиновников, большевики завладели полностью разрушенной после мировой и гражданской войн страной. Во времена перемен, принесенных революцией, дед и отец умудрялись выживать, хоть и с переменным успехом.

С приходом законов революционного времени жизнь и привычки людей не особо изменились. Для того чтобы привыкнуть к новым обстоятельствам, необходимы время и длительная внутренняя работа; чтобы пережить период противоречий, резких перемен и постоянных смен курса, необходимо внутреннее равновесие.

Из-за тяжелой экономической ситуации правительство смягчило радикальный подход к строительству социализма и временно узаконило частную торговлю. Политика, которую практиковали на протяжении последующих нескольких лет, называлась новой экономической политикой – НЭП – и заслужила расположение крестьян.

Мой дед не лишился ни дома, ни коров, ни коней, а мой отец смог продолжать свою торговую деятельность, и очень успешно – ему удалось сделать неплохое для тех нестабильных времен состояние.

В один из таких успешных периодов своей жизни отец и встретил женщину, которая потом стала моей матерью.

Могу себе представить, что именно привлекло мать в человеке, ставшем моим отцом: он выглядел, как молодой триумфатор, с множеством прожектов и амбиций, говорливый и настроенный на успех, привлекательный в своей целеустремленности. Можно ли назвать любовью то, что их связывало? Тогда, в двадцать лет, они не могли ответить на этот вопрос, а потом уже и не было такой необходимости. Через несколько месяцев, когда обоим исполнился двадцать один год, они поженились, несмотря на определенное недовольство со стороны материной семьи, и перешли к следующему этапу достижения благополучия. Обустроившись в уютном жилище, они наслаждались радостями своего маленького воображаемого мирка.

Через два года идиллия начала рассыпаться: торговлю ограничили, а Уголовный кодекс дополнили несколькими внушающими опасения статьями. НЭП практически запретили, и Сталин начал рыть могилу, в которой затем были похоронено все, чего достигли крестьяне. Поскольку отец не обладал талантом ни к какой другой деятельности – у него не было профессии, которая бы вписывалась в рамки правильных социалистических профессий, – его причислили к паразитам, социально и политически нежелательным элементам. Отец понимал, что если не сменит род занятий, то его отправят в Сибирь.

Доходы падали, и деньги заканчивались. Молодым супругам пришлось отказаться от своего дома и переехать к деду. Там я и появился на свет 4 мая 1926 года.

Через год отец решил податься в Польшу, чтоб устроить как-то свое будущее там. Он вернулся с пустыми руками и пустым кошельком – у него не было профессии, он не знал языка, не было паспорта и средств. Он полагался только на собственные амбиции, молодость и удачу. Он объездил Польшу и соседние страны Европы, но так нигде и не устроился. Ввиду отсутствия перспектив он решил отправиться в Буэнос-Айрес к своему старшему брату Срулеку.

Я остался с матерью в доме деда. Ситуация в стране, в Чоне и в семье стала тяжелым испытанием, хоть я, конечно, и не помню деталей. Даже того голода, который я запомнил, было достаточно, чтоб осознать глубину трагедии, с которой мы столкнулись: коллективизация сравняла всех и не оставила ничего для сравнения. Мы были несчастны, но не обращали на это внимания, поскольку нам не с чем было сравнивать, и к тому же режим убеждал нас в обратном при помощи пропаганды: строительство светлого будущего, прекрасного коммунистического далека требовало жертв. Но будущее никак не наступало, а когда наступило, никто уже не мог понять, что это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю